
Пэйринг и персонажи
Описание
Той ночью ему снится жаркое пекло пустыни, кровь на руках и ледяная вода колодца — прячась от повстанцев с оружием, он просидел в ней тогда около суток.
Он видел только звёзды. И звёзды шептали ему тогда, что он выживет.
Что ж, солгали.
Какая-то его часть умерла там. И она точно была больше, чем его сердечная мышца или, может, вся его проклятущая шкура.
Примечания
«Нам говорят, что война — это убийство. Нет: это самоубийство.»
Рамсей Макдоналд
^^^
Я живу этой работой с июня 2021 года и у меня уже не осталось слов для ее описания, ахахах, какая трагедия… Мне просто хотелось написать большой фанфик про военных, про Брока, про Стива, про Джеймса, без вот этой вот радостной мишуры с полным игнорированием военной профдеформации и вечным стояком (только вдумайтесь, это пугающе), идущим в комплекте с формой. Я просто хотела копнуть глубже, как делаю и всегда… Что ж, я это сделала, вот что я думаю.
На данный момент времени это моя лучшая работа. Я очень ею горжусь. Буду рада, если вы решите пройти по этому сюжету вместе со мной. Приятного чтения!
Check
08 февраля 2023, 08:44
^^^
Входная дверь закрывается с негромким щелчком следом за Таузигом, что покидает его квартиру последним. Ему вслед Брок не смотрит и на табло, всё ещё показывающее картинку с камеры, установленной на лестничной клетке, не косится. Методичными медленными движениями он закрывает все замки друг за другом, а после и ключ в замочной скважине проворачивает до упора. Тишина упёртой, неумолимой волной накрывает его квартиру, обволакивает и расталкивает по углам все лишние шумы, а Брок замирает, уже заперев дверь полностью, до самого основания. Его пальцы так и держат ключ, вставленный в замочную скважину. Взгляд упирается в поверхность двери.
Вечер его предпоследнего хода подходит к концу, закругляясь и откусывая собственный хвост. Это происходит резким, жёстким рывком: выходя из его квартиры, Мэй не смотрит ему в глаза, а Родригес не смотрит на Мэй и губы поджимает обозленно. Наташа выходит первой, но не глядит на него, вместо этого бросая прощальный, понятливый взгляд Капитану. За Капитаном следует Сэм, за Сэмом уходит Таузиг. Никто ни с кем не прощается. Они уходят и оставляют за собой выжженную пустыню. Пустыню, которую выжег Брок этим вечером, но утверждение это было сомнительным — до его слов, до его действий и до его решений в пустыне той и так ничего не было.
Даже если кому-то из них и казалось, что ещё что-то там было.
Стоит ему закрыть дверь и провернуть замки, как тишина наваливается со спины. Она даёт усталости, измождённости место, но от измождённости этой Броку уже никогда не избавиться. Новой ночью он опять будет плохо спать — если заснёт вообще — и ужинать не станет тоже. А завтрашним днём воцарится мир, где-то там, после полудня. Если у них, конечно, всё получится. Ради того, чтобы всё получилось, Брок сделает что угодно, что только потребуется, но то будет завтра. А сейчас его топит в себе тишина и тянет, тянет его настойчиво, жестоко вперёд: лоб коротко, бесшумно врезается в поверхность двери. Та холодит, делится собственным одиночеством и позволяет, наконец, выдохнуть. Брок закрывает глаза, морщится в бесчеловечном болезненном оскале. Оскал этот не только в его губах. Он прячется в морщинках у глаз и у носа. В самих глазах, скрывшихся под зажмуренными веками, прячется тоже.
Ему хочется шепнуть коротко, уверенно:
— Вот и всё… Теперь конец, — но он не делает этого, прекрасно зная, что суке-судьбе доверять нельзя ни при каких обстоятельствах. Любое его слово, любая убеждённость в конечности происходящего, произнесённая вслух, сейчас может оказаться ловушкой. И поэтому Брок молчит, пока пальцы его впиваются в головку ключа и стискивают её, стискивают до боли. К тому, что свершилось лишь десяток минут назад, у него не остаётся чувств. Все они вымирают, уничтожаются сами собой и друг друга сжирают. Невыносимые для него, несущие лишь боль слезами Мэй и яростным криком Джека, они измирают навечно, только собственным прогорклым осадком обещая ему вернуться в будущем.
Они ещё не знают, что в любом возможном будущем Брок будет мёртв.
Но очень обещают вернуться.
Сглотнув тошнотный комок слюны, Брок медленно отклоняется назад, отпускает злосчастный ключ, уже выравнивается, даже глаза почти открывает, но не удерживается. Опорная нога сама собой отступает на шаг, рука поднимается, следом за ней и вторая. Это сильнее его, жёстче его и много больше, чем он когда-нибудь сможет стать. Изнутри рвётся тошнота и боль, и злость, и Мэй рыдает прямо перед ним, заносит руку и бьёт в яростной агонии, а Джек… Никто никогда не убедит Брока, что его решение неверное, даже если истратит на объяснения вечность, запасется не единой сотней презентаций в Microsoft PowerPoint и обучится выступать пред массами в лучших традициях Пирса. Ни у кого и никогда не получится заставить его отречься от собственной правоты.
Только правота, она всегда безвкусная и пустая, в отличие от того, что за собой несёт.
Броку она всегда отчего-то несёт лишь боль да привкус песка, скрежещущего на зубах.
— Блять! Сукасукасукасука! — вот и сейчас он жмурится только сильнее, закрывает глаза, не желая смотреть, а руки уже сжались в кулаки и рвутся вперёд. Почти десятком быстрых, чётких ударов он вписывает собственные кулаки в поверхность двери. Не размахивается, не пытается выбить дверь и никуда уже не пробует вырваться. Он просто бьёт. И каждый его удар раздаётся глухим стуком, будто из-под толщи воды. По рукам пробегаются мелкие искры боли, но они ничтожны, они невесомы и легки, в сравнении с убойной дозой обезболивающего, коим он кормится уже больше недели. Хелен этого точно бы не одобрила, но глубоко внутри Броку бесконечно срать было на её одобрение.
Всё уже кончилось! И пускай он не мог признать этого вслух, пускай не желал сглазить, пускай не имел даже права произнести таких слов, в реальности же всё уже было кончено! Он выжег всё, что мог, и разрушил всё, что собирался разрушить! И ему было больно, но боль больше не имела и единого веса. Пусть в течение пяти минут в нём хоть весь окружающий мир разочаруется — его это не тронет больше.
Потому что ничто и никто не может тронуть мертвеца.
— Пиздец… — отшатнувшись от двери, Брок распахивает глаза, голову запрокидывает. Его пальцы вплетаются в торчком стоящие прядки чёрных волос, прочесывают их, короткими, чуть резкими движениями массируют кожу головы. Вдохнув глубоко-глубоко, на пределе лёгких, Брок замирает на секунды, а после выдыхает. И опускает голову.
Почти сразу он замечает замершую в дверном проёме, ведущем в кухню, Ванду. Та глядит лишь на него, но не испуганно и не опасливо. В её глазах перекатывается усталость и лёгкое, невесомое волнение за него, но не более. А Брок мимолётом вновь проваливается в уже привычное: она — его бесстрашное, маленькое благословение давным-давно умерших богов, немыслимое, невозможное, но вот она стоит, глядит на него своими большими изумрудного цвета глазами. Она его не боится и не бежит от него, и даже сам Брок отчего-то чувствует безмолвное и твёрдое: уничтожь он весь мир собственным призраком Алжира, а её всё равно не тронет.
Не сможет.
Не посмеет.
Не свершит.
И Ванда глядит на него, глядит вместе со всем прочим в спокойном, неторопливом ожидании — она выдержала весь этот скандальный вечер и, вероятно, впереди Брока ждал десяток-другой её вопросов. Но утверждение то, мыслью мелькнувшее в его голове, вряд ли было слишком уж устойчиво. Броку отчего-то казалось, что Ванда прекрасно понимает, что происходит. Она всё же знала его… Сейчас молчала. И смотрела своими большими зелёными глазами в слишком плотной тишине его квартиры.
Прошедший вечер прогремел выстрелом окончания. Пуля, что выпустил он сам, уже неслась в сторону его шальной головы, чтобы пронзить ту насквозь и остановить движение этой мысли и каждой новой. Эхо выстрела уже разносилось по окрестностям, лишь лёгкий, еле слышимый визг разрезаемого воздуха жужжал надоедливо где-то на фоне. И он был явно много лучше любого смеха суки-судьбы.
Что ж. Сейчас она молчала. Почти неслышно поедала свой блядский попкорн, и Брок был уверен, что попкорн тот был до задницы, до сводимых челюстей и блевоты сладкий. Проверить, впрочем, он никогда бы этого не смог.
Всё ещё глядя на Ванду, Брок вздыхает, прикрывает глаза на мгновение и заставляет себя, вынуждает мелко, устало дёрнуть уголком губ в подобии не улыбки, усмешки. Усилий приходится приложить не столь много — с Вандой любое его действие становится проще. И вся та мягкость, припорошенная пылью лет, и вся та нежность… Они тянутся от него в сторону малютки. А следом Брок говорит:
— Зайчонок, уже поздно. Нам завтра вставать рано. Ты все вещи собрала? — повернувшись ко входу в кухню полностью, он, наконец, делает шаг и направляется к Ванде. Та, мягкая, мятная, делает свой собственный шаг ему навстречу и тянет к нему руки, явно в желании, чтобы он взял её к себе, ближе, теплее. Судя по отчетам Хелен, ей около восьми сейчас — пускай чёткой даты рождения у неё нет, да и вряд ли вообще появится, — и этот жест, кажется, должен бы чрезвычайно не подходить ей по возрасту, но Брок об этом совершенно не думает. Он доходит до неё, присаживается на корточки неспешно, а после обнимает её. Ванда обхватывает руками его за шею, коленками сжимает бока, когда он берет её на руки. За последние месяцы она явно прибавила в весе, и Брок, не имея ни единого шанса на любое позитивное переживание, всё же чувствует определённое, важное спокойствие, когда вновь и вновь подмечает эту деталь. Ванда больше не кажется мелкой, худощавой спичкой, и её вес, как и должно, прекрасно чувствуется им, когда он берет её на руки. Конечно, в любом случае она остаётся малышкой — и навсегда таковой для него, что сделает завтра свой завершающий ход, останется, — и в этом есть своя прелесть.
Пускай само слово «прелесть» Броку и претит где-то глубоко внутри.
— Мне немного осталось собрать… Сделай мне чаю, пожалуйста? Я хочу попить вместе с тобой чай в последний раз, — стоит только ему выпрямиться, осторожно поддерживая малютку под спину сзади и позволяя рассесться на предплечье другой руки, как Ванда тут же откликается негромко. В её голосе слышится усталость, с какой бы уверенностью она ни пыталась спрятать этого, и Брок косится на часы, возвращаясь в кухню. Время, конечно же, давно уже перевалило за полночь, и ей действительно пора было уже сладко спать в постели, а Броку действительно стоило уложить её заранее… Что ж. Он, похоже, был чрезвычайно никчемным родителем.
А всё же и это не имело значимости тоже. Потому что Ванда всё ещё была здесь и была в порядке даже после столь жестокого вечера. Обняв его за шею, она прижалась к его груди, уложила голову где-то под подбородком. Будто мелкая обезьянка, она оплела его своими лапками, и вряд ли была бы согласна отпустить раньше, чем сама бы того захотела. Она была тёплой и мятной, и Брок подумал неожиданно о том, что эти жалкие остатки вечера и ещё более жалкие крохи завтрашнего утра он проведёт с ней. И мысль эта в нём самом неожиданно отозвалась благодарностью. Будто подарок за бесконечно длинный путь — до приезда в птичник он мог больше не прятаться, не скрываться, мог говорить и мог позволить себе то, на что никогда не имел прав.
Он мог позволить себе чувствовать что-то помимо выжженной в нём алжирским песком боли.
— С вафлями, зайчонок? — откликнувшись негромко, ничуть не сурово, на входе в кухню он быстро тычет локтем в выключатель, и свет в прихожей за его спиной гаснет мгновенно. Там, прямо за его спиной, остаётся лишь запертая дверь и тьма, и нет больше, никогда больше не будет возможности отступить, повернуть назад, передумать — всё уже решено и неисправимо. Брок движется только вперёд и не оборачивается. Впереди его ждёт светлая кухня с пустыми, не раз за вечер успевшими рухнуть стульями, щербинами на столе, что оставил Родригес, и поднятой вверх створкой окна. В то окно уходил Солдат, чтобы точно перелезть по стене в соседнее окно квартиры своего Капитана. И такое решение было оправдано: сколь бы сильно Брок пред самим собой ни кичился тем уровнем защиты, что он обеспечивал собственной квартире, а всё же прекрасно понимал, что и установленную им на лестничной клетке камеру могли взломать с лёгкостью. При наличии навыков и аппаратуры.
И такое решение Солдата было оправдано. Но у Брока за грудиной жестоко болело и не желало униматься. Пускай всё и вышло, как было должно, но он не желал наблюдать этого: как Солдат возвращается туда, где его настоящее место.
Как Солдат возвращается к своему Капитану.
— Да-да-да, с вафельками, — Ванда согласно кивает пару раз, далекая от всех его размышлений о безопасности и о скорби, выжирающей его изнутри. Она только крепче обнимает его за шею, чтобы удержаться на одном лишь его предплечье, когда Брок тянется другой рукой к чайнику, и её руки тёплые, мягкие, мятные. Прикосновение к затылку не вызывает ни тошноты, ни боли — их Ванда ему никогда не приносила и никогда уже не принесёт. Потому что знает его, знает, что кроется в глубоких, тёмных водах его нутра. Брок подхватывает чайник за ручку, покачивает еле-еле: воды в том осталось не столь много, но на две кружки чая хватит точно. И он решает не добавлять, не доливать больше, спокойным, размеренным движением он возвращает подхваченный чайник назад на плиту и включает газ, пока Ванда лениво покачивает стопами, всё так же крепко стискивая коленками его бока. И шепчет неожиданно тихо-тихо: — Я хотела Медведику отдать подарок… Уже же можно, да? Завтра у него будет дом, как ты говорил, и он сможет прикрепить мой рисунок на холодильник… Я очень старалась, хотела отдать ему… Чтобы он радовался, смотря на других мишек. Чтобы он меня не забыл.
Брок замирает, пока его свободная рука опадает вниз безвольно. Этот шёпот, негромкий, чрезвычайно переполненный переживаниями, врезается ему в сознание и крутится, крутится в нём водоворотом. Ванда грустно вздыхает, и Брок отчего-то ждёт — в последнее время натыкается на это ожидание всё чаще, — что сейчас она вновь потянется к его сознанию, начнёт блуждать по нему в поиске чего-то, что могло бы её успокоить, что могло бы дать ей устойчивости. Только она не тянется. То ли взрослеет по минутам, то ли просто отгораживается от него, чтобы не сталкиваться лицом к лицу с его мыслями о близкой смерти. До запуска «Озарения» остаётся чуть больше одиннадцати часов, и Брок мысленно отказывается разбираться с перспективами, с вероятностями. Вместо этого он говорит уверенно и спокойно:
— Ты можешь отдать подарок мне, и я ему передам, если хочешь. Но не думаю, что тебе стоит волноваться. Я уверен, что он тебя никогда не забудет, зайчонок, — вернув ладонь на спину Ванды, Брок мягко поглаживает её меж лопаток парой лёгких движений и разворачивается в сторону гостиной. Там свет не горит тоже, и Брок его не включает. Он проходит сквозь тьму, прекрасно ориентируясь в пространстве, обходя уверенным, неторопливым шагом диван и журнальный столик. Ванда молчит какое-то время, а после в этой темноте её голос звучит вновь. Она говорит и будто с волнением, ничуть Броку не понятным.
— А можно… Когда я вырасту, можно я буду видеться с ним? И со Стивом тоже? Я буду очень-очень аккуратна, правда, я просто… — она вцепляется в его плечи пальцами почти в ощутимой потребности, и Брок не понимает до самого своего основания, с чего она успела решить, что он имеет какое-либо право хоть что-то ей запрещать. С чего она успела решить, что он станет запрещать ей общаться с Капитаном и его Солдатом.
— Ванда, — замерев уже в коридоре, всё таком же тёмном, как и вся остальная квартира, Брок перебивает её негромко, но твёрдо. Малютка замирает в ожидании его слов, его решения. Брок только вздыхает тяжело и продолжает свой путь. Он не станет устраивать скандала, естественно, да к тому же вопрос Ванды его совершенно не злит. Злят только те собственные действия, из-за которых она решила, что он станет ей запрещать такую важную, сантиментальную глупость. — Тебе не нужно спрашивать у меня такие вещи. Ты можешь общаться с теми, с кем посчитаешь нужным. Будь то Солдат или Кэп… Я уверен, что они не навредят тебе и будут очень рады проводить с тобой время. Чуть-чуть позже, хорошо? — оказавшись на пороге спальни, выделенной для Ванды, Брок включает свет, а после, пройдя внутрь комнаты, осторожно опускает малютку на пол. Та становится ровно, глядит на него со странным, слишком объёмным переживанием, что будто не умещается в её больших зелёных глазах. Брок, так и оставшись сидеть на корточках, договаривает: — После того, как они разберутся с ГИДРой до конца, хорошо? Я не хочу, чтобы кто-то навредил тебе из-за их недосмотра.
Он говорит, говорит, говорит и не узнает собственных слов. Те принадлежат будто и не ему вовсе, но ощущаются правильно, верно и откликаются внутри спокойствием. Не тошнотой и не злобой — уверенностью. Он признаётся, пожалуй, в важном, в глубинном, ведь действительно не хочет, чтобы кто-то имел возможность Ванде навредить, и это признание не пугает. Оно настоящее, словно бы даже живое, но это, впрочем, не важно. Много важнее то, что в свой последний вечер Брок может его себе позволить. Много важнее то, что Ванда кивает ему понятливо и не смеётся. В его словах, сказанных вслух, она не сомневается, уже сотни тысяч раз находив им подтверждение в его голове.
А следом неожиданно вдыхает поглубже — что-то дёргает её изнутри, что-то важное, болезненное — и отворачивается, переводя взгляд к стене. Брок подмечает, что глаза её увлажняются, но ничего не говорит. Он ждёт, он больше совершенно никуда не торопится и просто ждёт.
До запуска «Озарения» остаётся чуть больше одиннадцати часов.
Ванда говорит:
— Если… Если к тому времени они забудут… Если они больше не будут хотеть проводить со мной время? Когда я приду, если они… — она пытается собрать мысли в слова и предложения, но те путаются, не даются её рукам. И нижняя губа исходит дрожью. Дернув головой неуступчиво, Ванда жмурится, а после быстрым движением мелких ладошек трёт глаза. Она так и не договаривает, но Броку не нужно больше информации, ему не нужен контекст, ведь он прекрасно знает и сам: оказаться не нужным нахуй тем, кто нужен тебе, — чрезвычайно больная хуйня.
Она является тем, от чего он бежит. Она является той участью, от которой он желает себя избавить. И ни Ванда, ни сука-судьба, ни он сам — никто не оставляет ему и единого шанса для лжи о том, что это в порядке вещей, что это совсем не сложно. Лгать Броку, впрочем, не хочется. Поджав губы неопределённым, печальным движением, он вздыхает. И говорит этой малютке, чей жизненный путь только начинается, честно, как есть:
— Иногда бывает так, что люди, которыми мы дорожим, перестают дорожить нами так же сильно, — его рука, будто живущая собственной жизнью, поднимается и тянется вперед длинным, растянутым в пространстве и времени прикосновением. Это совсем не страшно — когда он касается щеки Ванды костяшкой указательного пальца и стирает единую ускользнувшую из изумрудного глаза слезу. Ванда жмурится, пытается качнуть головой, но так и не качает, не желая будто бы терять это прикосновение. Брок вздыхает вновь, прикрывает глаза на мгновение. Внутри него пытается подняться волна из переживаний, но он больше просто не может: ни чувствовать, ни лгать, ни притворяться. У него уже не осталось сил. Он устал, он истрепался. И в моменте это чувствует особенно остро, а Брок лишь мягким движением большого пальца гладит Ванду по щеке, раскрывает глаза вновь. Ванда вдыхает поглубже и пытается вернуть себе свою устойчивость, утерянную мгновения назад. Чувствуя, как в горле уже скатывается тошнотный, прогорклый ком, Брок договаривает: — Это больно, зайчонок. И это случается.
— Это очень грустно… — Ванда отвечает ему, и её нижняя губа всё-таки вздрагивает вновь. А Брок не может с ней не согласиться. Они смотрят друг другу в глаза несколько секунд. Ванда старается дышать размеренно и очень-очень хорошо держится. Только носом шмыгает несколько раз. Её молчание длится десятки секунд, но Брок ничего с этим не делает. Он глядит на неё, засевший на корточках, и мягким движением всё продолжает гладить её по щеке. Когда Ванда заговаривает вновь, её голос звучит твёрдо и очень, по-детски, упёрто: — Я никогда-никогда-никогда не перестану тобой дорожить.
Брок прикрывает глаза и впервые за десятилетия чувствует, как в носу коротко щиплет. Слёз нет и не появится, потому что пустыня суха и безжалостна ко всему, что в неё попадает, но в носу всё равно щиплет. В груди взвывает какая-то застарелая, непонятная боль одиночества, что он выбрал для себя сам, но уголок губ вздрагивает. Ему, мертвяку, словно бы правда хочется улыбнуться. От этой упёртости, от этой стойкости малютки — где та её только понабралась, Броку известно, конечно. Она выкрала это у него самого за все эти месяцы, что они были друг подле друга, но, впрочем, ему было совершенно не жаль поделиться. Взглянув на неё вновь, он обнимает её ладонью за щеку и всё-таки позволяет уголку губ вздрогнуть. Большой палец касается нежной, тёплой кожи её щеки.
От этой нежности его совершенно не тошнит. И нет в ней страха. Нет в ней и грамма жестокости. Ответ в нём на её слова появляется сам собой, забирается на кончик его языка, а после соскакивает, и Брок позволяет себе, позволяет, потому что здесь ему бояться совершенно нечего — Ванда знает всю его подноготную. Ванда прошагала с его воспоминаниями под руку и мимо отца, и мимо Алжира, и мимо Клариссы, и мимо суки-судьбы. Поэтому Брок шепчет ей в ответ так, как ему не хватило бы духа прошептать никому больше:
— А я никогда-никогда-никогда не перестану дорожить тобой.
И малышка улыбается широко-широко тут же. Его слова приходятся ей по вкусу явно, она поднимает голову выше, твёрже смотрит, и нижняя губа её больше не дрожит. Она больше не плачет, и Брок не знает, отчего так случается, отчего эти слова так действуют на неё. И ему бы стоило задуматься о собственной важности, значимости в её жизни, но он не думает. Только руку опускает, поднимается на ноги неспешным, медленным движением.
— Собери оставшиеся вещи и приходи пить чай. Я буду ждать тебя в кухне, — потянувшись к выходу из комнаты, он разворачивается прочь и выходит. Ванда его не окликает, не говорит ничего больше, и Брок закрывает за собой дверь её спальни. Ступив назад в коридор, он возвращается в кухню тем же путём и, только оказавшись в ней, замирает, оглядывается зачем-то. На глаза почти сразу попадается оставленный им на поверхности кухонного стола пистолет. Забрать его и вернуть в кобуру Брок после ухода Джека так и не успел, поэтому тянется сейчас. И мгновенно понимает: кто-то очень нагло спиздил его ручку-шприц с транквилизатором, которую Брок оставил там же, на столе. Коротко выматерившись, он быстро оглядывает стол, на котором всё ещё лежит лишь единый договор, подписанный Капитаном, ручка, плотный бумажный конверт да стоит чуть заполненная пепельница. После заглядывает под стол, но каждая из его попыток вглядеться в пространство кухни оказывает тщетной.
А кража, напротив, очевидной.
С тяжёлым вздохом, Брок всё-таки возвращает пистолет в кобуру. Заодно проверяет магазин на всякий случай — вдруг эта зараза ещё и патроны у него спиздила. К большому везению вора, все патроны оказываются на месте. Это, правда, ничуть не успокаивает, а количество подозреваемых оставляет желать лучшего в любых возможных поисках и выяснениях. Выяснять, впрочем, ничего Брок не собирается. Дойдя до шкафа и вытянув с верхней полки открытую упаковку шоколадных вафель, он попутно вытаскивает из кармана телефон. Отчего-то палец сам собой выбирает из всего небольшого списка контактов именно Мэй. Брок не обдумывает собственное решение дольше трёх секунд, а после отписывает наёмнице короткий приказ: чтобы завтра на базу захватила все свои транквилизаторы. Раз уж его собственное количество чрезвычайно быстро стремилось к нулю, даже без прикладывания для этого определённых усилий.
Сообщение отправляется в путь по защищённому каналу, но на ответ Брок не рассчитывает. Этот вечер знатно потрепал Мэй, хотя правильнее, конечно, было сказать, что потрепал её именно Брок, а только смысла-то в этой дотошности не было. Как и не было его вины в том, что его решения привносили в других людей столько терзаний.
Он прошёл слишком долгий путь по вонючему, кровавому песку, чтобы не вырвать для себя права именно на это единое, блять, решение.
И пускай он не имел прав ни на что вообще.
Но право подохнуть у него было, точно было где-то в ближайшем будущем. До запуска «Озарения» оставалось чуть больше одиннадцати часов.
Вернув телефон в карман форменных брюк, Брок достает две кружки, бросает в каждую по чайному пакетику. И тянется за сахаром — Ванда любит строго две с половиной ложки, ни больше, ни меньше. Себе он привычно сахара не отсыпает. Пока чайник закипает, а зайчонок копошится где-то у себя в комнате, собирая остатки своих вещей, Брок заглядывает в холодильник, только бы убедиться, что там хватит каких-то остатков продуктов, чтобы утром сделать быстрый завтрак на один мелкий, примерно восьмилетний рот. Себе готовить он не будет из великого желания случайно не проблеваться в какой-то момент операции.
И из важного, уже ставшего устойчивым за последние дни понимания — есть больше не хочется.
Теперь не хочется уже ничего. Он живет в режиме ожидания кульминации и не чувствует больше потребности притворяться, как завещал ему Патрик. Не хочется ни есть, ни спать, ни разговаривать. С последним, конечно, есть явные проблемы: разговаривать приходится, невзирая на все собственные нежелания. И Брок разговаривает. Отдает приказы, скалится, матерится, улыбается Ванде на уголок губ.
Но внутри лишь ждёт. Фоново, бесконечно и перманентно ждёт.
До запуска «Озарения» остаётся чуть больше одиннадцати часов.
К моменту, когда закипает чайник и Брок успевает разлить кипятка по кружкам, Ванда тоже возвращается в кухню. С собой она приносит лишь единый, сложенный вдвое плотный листок бумаги — явно вырвала его из альбома, подаренного когда-то Стивом. Сквозь бумагу не разглядеть, что нарисовано внутри, но Броку и не сильно интересно. Этот подарок предназначен определённо не ему.
— Как думаешь, я смогу познакомиться с Лилией? — усевшись на стул, Ванда откладывает листок на поверхность стола, не слишком далеко от себя, подтягивает мятные рукава к локтям, а после сразу тянется к упаковке вафель. Брок только чуть задумчиво поджимает губы да вышвыривает пакетики чая в мусорное ведро друг за другом. Иного варианта развития событий в его голове и не складывается вовсе: даже если Джек будет злиться на него до самой своей собственной смерти и дальше, он не сможет злиться на Ванду. И если той очень захочется — а ей явно очень и очень хочется уже — познакомиться с его дочерью, он не будет препятствовать.
— Думаю, да. Со стороны Джека было бы глупостью не познакомить вас, — поставив перед малюткой кружку, Брок быстро достаёт ей чистую чайную ложку, чтобы она могла размешать сахар, а после возвращается к столешнице за своей кружкой. Садиться за стол чрезвычайно не хочется — он за ним уже сегодня явно насиделся, — но всё же этот вечер с Вандой в его жизни последний, и поэтому Брок усаживается. Ровно напротив неё, со своим чаем и полным отсутствием желания тянуться за вафлями.
— С твоей стороны тоже глупо думать, что ты не нужен Медведику и Стиву, но ты же так думаешь. Почему тогда Джек не должен? — нашарив, наконец, у дальней стенки пачки одну из последних вафель, Ванда вытаскивает её, кусает и глядит на него упрямо. В её взгляде нет какого-то тотального непонимания, но явно есть вопросы. Те самые, на которые Брок никогда не желает отвечать и которых сторонится и с самим собой тоже отчаянно. Те самые, на которые он, естественно, ответит, не выйдет иначе, если их ему задаст именно она.
— Ванда… — не успев даже глотка сделать из собственной кружки, Брок опускает её назад на стол с коротким, глухим стуком, вздыхает напряжённо, шумно. Его пальцы сжимаются на керамической ручке неопределённого цвета, а глаза устремляются к Ванде серьёзно, почти сурово, пожалуй. Та не боится, не вздрагивает от его суровости, зная прекрасно, что ей безопасно с ним, что ей всегда будет с ним безопасно. Но и договорить ему не даёт, забирая свое право на то, чтобы говорить, на то, чтобы излагать свою мысль, пускай она, эта её мысль, детская и взрослая одновременно, ему и не нравится до отвратительного. Только голос её звучит чуть тише, в напряжении произнося слова, но избегая умело тех самых, плохих слов:
— Если бы он простил тебя… Я видела, ты думал об этом, если бы он простил тебя, ты бы всё равно не остался. Почему? — она опускает глаза к вафле, чуть хмурится, будто в руке у неё и не вафля вовсе, а нечто чрезвычайно сложное и непонятное. Брок знает, о ком она говорит, знает, кого не зовёт по имени. Делает ли малютка это ради конфиденциальности или, может, просто не желает произносить проклятого имени, не имеет и малейшего знания — они оба прекрасно понимают, о ком идёт речь, даже без произнесения нужного слова вслух. И даже этого становится более чем достаточно, чтобы Брок вновь ощутил тошноту. Но не к Ванде, лишь к собственному проклятому прошлому. — Стив злится, но всё равно… Ты нужен ему. И Медведику ты нужен. Броки-Брок, я не понимаю. Почему? — качнув головой чуть растеряно, Ванда поднимает к нему глаза. А Брок понимает, что всё-таки ошибся.
Ванда знает его, но не может от края до края познать всей глубины его боли. И что с этим делать, он совершенно не знает. Разве что объяснить ей… Но, чтобы объяснить всё, ему не хватит сейчас ни сил, ни всей ночи, что у них осталась. Поэтому он вздыхает и говорит лишь малость:
— Ох, зайчонок… — прикрыв глаза на мгновение, Брок хмыкает сам себе, а после тянется к пачке, греющей ему бедро в одном из карманов брюк. Вытянув её, подхватывает из открывшегося картонного зева сигарету, после берёт зажигалку. Пока подкуривает, тянется рукой к пепельнице, стоящей правее по столу. Он сдвигает её с места, единым пальцем, что кончиком щупальца кракена, зацепившись за край стенки, и тянет, тянет на себя, пока пепельница не оказывается прямо перед ним.
Мысль, достаточно объёмная и включающая в себя всё-таки важную часть его тошноты, формируется почти половину сигареты, ещё половину он пытается понять, как облечь её в слова. Где-то изнутри пытается пробиться вся его скорбь и боль, но Брок только насильно пихает их на глубину. Топит, топит до самого основания. А Ванда молчит и ждёт. Только новой вафлей похрустывает да пьёт свой адски сладкий чай, бросая на него, задумчивого, короткие взгляды. Брок на неё в ответ не глядит, не косится даже, вместо этого прорываясь сквозь проём открытого окна и разглядывая кирпичную кладку соседнего дома. В полутьме подворотни её не должно быть видно вовсе, но сейчас отчего-то ему удаётся выискать взглядом сумеречный призрак отдельных кирпичей. Тот самый призрак, что бесстыдно прятался от него всё то время, пока иные люди, люди, которых он держал вокруг себя, находились в его квартире, пока он ругался с ними, обсуждал с ними план и додавливал, додавливал их, чтобы они наконец отступились. Призрак кирпича испугался будто, спрятался глубже в сумрак, а сейчас вышел, чтобы только показаться, чтобы дать понять важную истину — он всё ещё держался, всё ещё стоял на своём фундаменте. Как стоял и Брок всю свою жизнь, на песке, на воде, где, сука, блять, угодно. И когда он начинает говорить, его голос звучит сипло из-за вставшего поперёк горла кома.
Но Брок всё ещё стоит. Держится и держит себя в руках.
— У Солнца есть только Луна. А у Луны есть только Солнце. Между Луной и Солнцем нет места ни для чего больше. Вот поэтому, зайчонок. Именно поэтому, — затянувшись в последний раз, Брок обжигает губы о бычок, чуть морщится. И тушит его в пепельнице немного гневным движением. Вот она — истина его настоящего, и иной она не была с того мгновения, в котором Брок увидел самого Стивена Роджерса на лестничной клетке своего этажа. Конечно, он отворачивался от неё, он проверял её, эту прогорклую, пересыпанную колотыми ракушками да мёртвыми мелкими рыбками, истину, он пытался от неё отказаться…
Только она ему не позволила. Потому что у Стива, что шептал ему в шею свое дурное, заведённое:
— Баки, — была интонация слишком похожая на полный потребности и страдания крик Солдата, ещё тогда, в конце марта:
— Где он?!
Вот в чём была истина. Она существовала, нагло вставала ему поперёк горла и чернилами кракена писала на его теле короткой, огрызанной кистью:
«Тебе нет здесь места».
Брок не мог не поверить, пускай истина и была рождена сукой-судьбой. Но всё же она была честна и, как бы ему ни хотелось изжить её, он не мог противопоставить ей хоть что-нибудь. Он не имел прав ни на что, оставаясь призраком в проклятой шкуре — сколь долго он вышагивал упрямо по тошнотворному, багровому песку горячей пустыни, столь долго эта шкура тянулась за ним, оставляя хвостатый след длиной в бесконечность. На него он не имел права тоже, на этот явный, обличающий его след, но никто не прошёл бы по нему, никто не последовал бы за Броком.
Потому что во всей этой блядской, горячей пустыне, что провоняла кровью и солью океанических вод, он был один.
Столько, сколько себя помнил.
Ванда ему так и не отвечает, а Брок забывает взглянуть на неё, теряясь среди собственных песков, давным-давно наполнивших его изнутри. Он забывает считать её эмоции, забывает убедиться, что она поняла его верно и что она не плачет. Его взгляд замирает где-то в пепельнице, пока мозг медленно, заторможенно выводит минимальную логическую связь: пепел чем-то похож на антрацитовый песок. Один из тех видов песка, что устилает глубины морей и океанов. Один из тех видов песка, в которых водятся кракены.
За грудиной негромко отзывается боль, но она, не желающая оставлять его всё же ни на мгновение, не физическая. Всего лишь производная извечного понимания, о котором он старался не думать и о котором всё равно думал слишком уж много: ему нет здесь места. Между Солнцем и Луной, что ждали встречи почти век, ему нет места, как нет его и между ферзём да принадлежащей ему ладьёй. От этой мысли, каждой этой мысли и каждого сумасбродного сравнения, ему не становится легче. И удивление не затапливает — бессмысленно удивляться, он ведь знал об этом, всегда знал, — но Брок неожиданно чувствует короткий тычок растерянности.
И внутри поднялась бы волна из сотни вопросов на его защиту, но их в нём просто нет. Этих вопросов о том, чем он плохая пара — или пускай бы тройка — и почему не имеет права быть хотя бы выслушанным, в нём нет совершенно. Нет и других вопросов, вообще никаких нет, только песок, иссохший кровью, и тот самый миг, в восемь лет, когда отец занёс руку. Брок засматривается в пепельницу настолько, что вздрагивает резким, быстрым движением, когда вспоминает отца. Будто и правда кто-то бьёт его по лицу, крепко, сильно, наотмашь, только именно это правдой не является. Ванда сидит напротив и жуёт, кажется, одну из последних вафель. У неё очень-очень сосредоточенный взгляд, направленный в кружку, которую она держит за ручку второй рукой. Глянув на неё, Брок коротко хмыкает, чуть дёргает плечом, стряхивая накрывшее его оцепенение окончательно. И почти сразу слышит задумчивое:
— Я видела твои мысли. Ты совсем не боишься. Почему ты не боишься, Броки-Брок? — Ванда на него не глядит, глаз не поднимает, крутя в пальцах надкусанную вафлю. Она выглядит очень сосредоточенной, почти суровой, наверное, и Броку мимолётно хочется хмыкнуть мягко, когда с этой своей суровостью она вновь надкусывает сладкую вафлю. Но он не хмыкает. Только кружку подхватывает, в неосознанном желании отгородиться, скрыться за ней в моменте. Наконец, отпивает свой подостывший чай. Мысль вновь формирует долго, но тишина, скомкавшаяся вокруг них, облепившая их плечи и головы, совершенно не давит. Ванда хрустит своей вафлей, Брок сглатывает совершенно безвкусный чай с запахом ванили и алжирских песков. Такого запаха у чая быть не может уж точно, но думать об этом и волноваться уже бессмысленно. Поэтому Брок не волнуется. Не проходит и минуты, как он отвечает малютке спокойно и честно:
— Мое сердце мертво уже очень и очень давно, зайчонок. Мёртвому сердцем бояться нечего. Страх принадлежит живым, — и отпивает ещё немного своего ничуть не сладкого чая. Ванда поднимает к нему глаза, свои большие и неожиданно грустные глаза, чтобы только почти сразу печально опустить их вниз вновь. У неё в пальцах остаётся последний небольшой кусочек вафли, но она его не доедает. Убирает назад в упаковку, а после, уже потянув руку к себе, останавливается взглядом на собственных пальцах. Те перемазаны вафельными крошками, только, кажется, отнюдь не это привлекает её внимание. Что именно, Брок не знает. Он ставит кружку назад на стол, большим пальцем медлительно поглаживает её керамический бок.
Откуда-то из-под воды, откуда-то с самого дна волны тишины, что накрыла его квартиру, раздаётся голос Ванды:
— Не хочу представлять мир, в котором тебя не будет. Это очень и очень страшный мир.
Брок коротко, еле слышно вздыхает, но не отвечает ей. Где-то на кончике его языка елозят слова о том, что мир, в котором он есть, намного страшнее, но Брок не произносит их. Они с Вандой явно видят ситуацию по-разному, и пока она беспокоится о том, кто защитит её от других и защитит других от неё, Брок думает лишь о том, что никто и никогда не будет в безопасности, пока он будет жив, пока будет ненавидеть каждого, имеющего прав больше, чем он когда-либо сможет, а сука-судьба будет смеяться у него за плечом, обжираясь попкорном.
Посидев в молчании ещё с пару десятков минут, Брок всё-таки поднимается. Почти весь свой чай он выливает в раковину, споласкивает кружку быстрыми движениями. Стоит только выключить воду, как рядом оказывается Ванда — она тоже допила свой чай и теперь тянет к нему кружку. И смотрит, смотрит внимательно, с какой-то невысказанной просьбой. Что это за просьба, Броку догадаться совершенно не трудно, но он притворяется, что не видит её, что не умеет читать по глазам.
Хватит с него на сегодня людей, которые просят его не делать того, что он жаждет сделать, права на что жаждет получить с самого своего рождения.
— Почитать тебе на ночь, зайчонок? Или сама ляжешь? — отвернувшись к раковине, Брок забирает у неё кружку, а после такими же тщательными, медленными движениями вымывает и её тоже. Ванда явно держится, чтобы не попросить его остаться, и Брок поистине мог бы высказать ей благодарность за то, что она молчит, что не говорит вслух того, что уже сказали за сегодня многие люди, разные люди. Все те, кто находился вокруг него — уж точно.
— У тебя гости. Я лягу сама, — Ванда, стоящая подле него, оборачивается к окну. Вряд ли она слышит что-то, скорее уж чувствует: Солдат, вновь пробирающийся в его квартиру через окно, не издаёт и единого звука. Брок подмечает его почти сразу, краем глаза, но головы не поворачивает. Только чуть резче, чем стоило бы, ставит влажную кружку подле собственной, тоже чистой, на сушку. А после чётким движением выключает воду.
Прежде чем обернуться, он отсчитывает десять секунд. Столько времени, пожалуй, хватит Капитану, чтобы выйти из собственной квартиры и добраться до двери его, чтобы попытаться прорваться внутрь. Чтобы попытаться отобрать назад то, что никто не собирается у него забирать. Ванда говорит чуть радостно:
— Медведик! Я сделала тебе подарок. Хорошо, что ты пришёл, я смогу отдать тебе его, — а после ускальзывает прочь из зоны видимости Брока. Она тихо шуршит плотным листом бумаги, сложённым вдвое, когда подбирает его со стола, но топота её ног совершенно не слышно из-под волны тишины, что накрыла его квартиру. Быть может, Брок просто не вслушивается — он считает, считает, будто безумный, и ждёт жестокого стука в дверь — или же просто не слышит. Ванда подступает к Солдату, вновь показываясь где-то на периферии доступного Броку обзора, и протягивает ему листок. Она говорит, и в голосе её много убежденности, много твёрдости, много силы. Безмолвно Брок отказывается присуждать её силу себе и тому воспитанию, что давал ей. Потому что он не дал ей ничего. Ничего не имел и дать ничего не мог, кроме разве что собственного призрачного присутствия. Неожиданно, но ей оказалось достаточно и этого, чтобы продолжить расти. — Броки-Брок сказал, что завтра у тебя будет дом. Повесишь мой рисунок на холодильник, хорошо? Под магнитик. Тогда он сможет всегда-всегда тебя радовать.
— Маленькая… — Солдат откликается с нежностью, а Брок только руками крепче упирается в столешницу и опускает голову. Он прикрывает глаза, медленно-медленно вдыхает и всё ещё не оборачивается, не желает смотреть на Солдата в его привычных форменных шмотках, с привычной железной рукой. В этот раз он не разулся — опять. И Брок думает об этом мимолётно, но всё ещё не оборачивается. Секунды исходят, истекают много быстрее, чем песок, утекающий меж пальцев, а в дверь всё никто не стучится, не ломится.
Тишина окутывает его, заглушая даже мерзкое чавканье, издаваемое сукой-судьбой при поедании попкорна. И даёт понять очевидное: Капитан не придёт.
Капитан, столь сильно и яростно желавший получить своего Солдата назад, за ним не придёт.
Почему?
Резким движением подняв голову, Брок оборачивается и внимательным, цепким взглядом глядит на Солдата. К раннему утру тому нужно будет вернуться на базу, и он знает об этом, не может не знать. И, конечно, не может желать возвращаться, вновь уходить от своего Капитана, но вот он здесь, опускается перед Вандой на одно колено, перенимает из её рук листок и разворачивает его. Его губы растягиваются в мелкой, благодарной и очень хрупкой улыбке, пока он смотрит на поверхность листа, а Брок смотрит лишь на него и только, прищуривается почти с жестокостью.
Догадка настигает его сама собой со спины и бьёт меж лапоток, пытаясь перебить дыхание. Ничего, конечно, у неё не выходит, но Брок только в пальцах столешницу крепче стискивает. Это Солдат был тем, кто украл шприц с транквилизатором, и Солдат же являлся тем, кто пришёл сюда, невзирая на возможный запрет своего Капитана. Того запрета, вероятно, высказано и не было вовсе — вот о чём Брок думает. Солдат выждал момент, быстро вколол своему Капитану весь транквилизатор и просто ушел.
Хотел ли он навредить ему? Туше. Вероятнее, не хотел сталкиваться с тем, с чем не знал, как будет справляться. Брок понимал и сам: они явно были не в той вселенной, где Солдат мог бы с лёгкостью сказать, что ему ещё нужно кое-что обсудить с почти бывшим командиром. Стив бы его не пустил, Капитан поперся бы следом после долгой, изматывающей конфронтации. Такую конфронтацию Солдат бы выдержал, не сломился бы, а только ГИДРа выучила работать иначе.
Короче.
Чётче.
Быстрее.
— Спасибо, Маленькая. Мне очень нравятся эти мишки. Я обязательно их сохраню, — Солдат складывает листок вдвое вновь и быстрым, ловким движением прячет в один из широких нагрудных карманов форменной куртки. Ванда уже тянется к нему вперед, тянется обнять его, повиснуть у Солдата на шее. И Солдат позволяет. Шуршит ткань его специальной, черного цвета формы, железная рука мягким движением опускается Ванде меж лопаток. И со стороны видно, что ею он старается малютки не касаться, обнимая лишь здоровой, но Брок не концентрируется на этом.
Он поднимает глаза к дымным глазам Солдата. Их взгляды встречаются, и вся потребность задавать вопросы, что и так была слабая, полумёртвая, отпадает полностью. Солдат чуть изгибает брови, будто извиняясь, натянуто пытается улыбнуться — эта эмоция Броку непонятна, он, кажется, окончательно растерял возможность читать по чужим лицам хоть что-то. Но в моменте всё-таки убеждается в собственной правоте: Солдат нейтрализовал Капитана, чтобы прийти к нему. И ему жаль, быть может, за то, что украл транквилизатор — смотрит, по крайней мере, он словно бы именно так. Брок ему верит, но всё равно отворачивается назад к раковине, чтобы убрать кружки в шкаф. И ничего не отвечает, ни словами, ни мимикой.
— Я буду очень-очень скучать, Медведик. Я буду ждать, когда мы увидимся вновь, — уткнувшись лбом Солдату в плечо, Ванда, мятная и чрезвычайно мягкая, открытая этим вечером, обнимает его крепче, стискивает в своих руках и шуршит тканью его формы, и Брок — он не смотрит, не смотрит, не смотрит — видит, как у Солдата вздрагивает металлическая рука. На Брока он больше не смотрит, вместо этого опуская взгляд куда-то вниз, то ли на спину Ванды, то ли на собственные руки, а после обнимает её и второй тоже. Так бережно, как чудище только может обнять маленького ребёнка.
Так бережно, как тьма только может обнять маленький, мятного цвета призрак, затянутый в мягкую ткань спортивного костюма.
Брок не смотрит на них, но косится краем глаза, уже закрывая дверцу, за которой спрятались обе вымытые им кружки. И губы поджимает напряжённо. Рисунок ему у Солдата придется изъять на случай дополнительной проверки, посланной от Пирса, но вернуть его ему не составит труда после того, как завтрашним утром все условности будут соблюдены. И даже если они проиграют… Если они проиграют, ни наличие рисунка, ни местонахождение Ванды уже не будут иметь и малейшего веса.
Пирс найдет их всех. Пирс вырвет из них всё живое.
— Зайчонок, пора в постель, — развернувшись боком к столешнице, Брок опирается на неё бедром, руки на груди сплетает напряжённым жестом. Ему хочется солгать себе, что нет в нём интереса к приходу Солдата, и он лжёт. Неистово, жёстко, пока внутри всё исходит воем мёртвых, пустынных койотов. Они все тоже перемазаны кровью, а тёмная, скомкавшаяся шерсть кажется бурой. И этот голодный, больной оскал… Потянувшись рукой к лицу, Брок трёт переносицу, набирает побольше воздуха в грудь. Второй раз звать малютку, явно не желающую отлипать от Солдата, не приходится.
И Брок не знает, кому из них всех здесь везёт.
Брок уже вообще ничего не знает.
Отстранившись прочь, Ванда отступает на шаг назад, а после одёргивает подол своей свободной толстовки. Солдат на ноги не поднимается, так и оставаясь на едином колене и разве что не преклонив головы. Весь из себя большой, мощный и закутанный в чёрное, напротив малютки Ванды, только-только добирающей свой нормальный вес, он выглядит чрезвычайно громадным. Глядит на неё в молчании. Но заслышав лишь два слова, не может не вздрогнуть. Ванда говорит:
— Прощай, Медведик, — а после разворачивается и с прямой спиной, нерушимая, крепкая, уходит прочь. Она боится, что они никогда-никогда уже не увидятся, и Броку нечем успокоить её страха, потому что он знает лучше других — взрослые могут быть охренительно непоследовательны. Но весь свой страх она запирает внутри и просчитывает вероятности, чтобы именно в этот момент попрощаться на тот случай, если этот раз — последний, когда они видятся.
И Брок не может сказать, что не понимает её.
Проводив малютку взглядом, он продолжает глядеть во тьму гостиной, через которую она уходит, пока не дожидается звука закрывшейся двери её спальни. Через несколько часов ей уже вновь нужно будет просыпаться, и Брок не имеет совершенно никакой уверенности, что она успеет выспаться, но впереди для этого у неё будет ещё множество дней. Десятки, сотни и тысячи дней без «Озарения» и без ГИДРы — это именно то, ради чего сам Брок обязан постараться завтра. Ради чего завтра без страха он должен собрать все пулевые и ножевые, если придётся.
— Ну и нахера приперся? — обернувшись к поднимающемуся на ноги Солдату, Брок чуть морщит губы презрительно. Солдат поджимает свои собственные, уже хочет шаг вперёд сделать, но так и замирает в самом начале этого порыва. Потому что Брок оглядывает его с головы до ног, добавляя во взгляд лжи, добавляя туда презрения, а после подхватывает со стола пачку с зажигалкой. И направляется к окну.
Солдат стоит в трёх шагах от него, посреди пустого пространства, не занятого ни столом, ни чем-либо прочим, и Брок обходит его, будто пустое место. Без страха случайно коснуться и с бесконечно пустым выражением на лице. Глубоко внутри ему не плевать, но по плечу похлопывает усталость, и тошнота все выжирает его внутренности, настойчиво, жестоко. А Солдат стоит и ждёт чего-то ещё или, может, ещё чего-то от него хочет.
Броку нечего ему дать, кроме единого, но то единое, будто в издёвке, не формируется в его сознании. Те самые блядские извинения, что когда-то казались ему столь важными.
Сейчас вся важность перешла ожиданию. До запуска «Озарения» оставалось меньше одиннадцати часов. Солдат предал своего Капитана и пришёл к нему сам.
— Брок… — Солдат зовёт его по имени, оборачивается вслед. А Брок только губы кривит, забираясь с ногами на подоконник и усаживаясь вдоль него. Подошвы берцев пачкают пыльным следом стену, но ему плевать и на это, и на стол в щербинах, и на тёмную прихожую, заполненную чужими следами. Пока Солдату не плевать вовсе и это слишком заметно: по выражению его лица, явно показывающему нужду и потребность, по живой руке, вновь протягивающейся куда-то в сторону Брока, но так и не завершающей этого движения. Брок вытягивает из пачки сигарету, прихватывает её губами и подкуривает, парой движений большого пальца по колёсику выжигая искру. Чтобы только после поднять на Солдата глаза и бросить грубо, прогоркло:
— Нет. На этом всё, принцесса. Мы закончили. Ты теперь пристроенный. Проваливай к своему Капитану, пока тот не проснулся и не поднял на уши весь мир, чтобы тебя разыскать, — выдохнув дым в сторону Солдата, Брок смотрит на него несколько секунд, а после переводит взгляд по очереди на обе двери, ведущие в прихожую и в гостиную. Они распахнуты, и ему явно стоило б закрыть их, чтобы табачным смогом не тянуло вглубь квартиры.
Брок не делает этого. И не поднимается. Он закрывает собой выход через окно, понимая прекрасно — чтобы Солдату свалить, ему придётся искать себе другой выход. Придётся идти в гостиную, открывать окно и перебираться по стене обратно в квартиру своего Капитана. Солдат этого делать явно не станет, по глазам видно, а Брок не сдвигается. Быть может, где-то внутри он и не хочет, чтобы Солдат уходил, быть может, где-то внутри он хочет, чтобы Солдат остался, чтобы Капитан, очнувшись от синтетического сна, пришёл за ним и чтобы хорошенько Броку врезал. Раз семь, пожалуй.
Или больше.
Чтобы больше не пришлось подниматься.
Чтобы, о, мёртвые боги, ему не пришлось ничего объяснять.
Потому что как можно подобрать слова, чтобы объяснить сантименты? Это немыслимо.
— Принцесса… — Солдат хмыкает, поджимает губы и цепляется за самое бесполезное слово из всей речи Брока. А после разворачивается и направляется прочь. Брок ему не верит, следя за бесшумными движениями: если бы не было с пяти минут назад здесь Ванды, которая Солдата видела, Брок подумал бы, что это зрительная галлюцинация, не издающая и единого живого звука. Дойдя до двери, ведущей в прихожую, Солдат закрывает её, а после то же самое делает с дверью, что должна бы увести его в гостиную. Только он, полуночное чудовище, не уходит. Он остаётся, бросает на Брока внимательный взгляд. И вновь к нему направляется. Брок подобрался бы, но он всё ещё держит в себе остатки прошедшего вечера, он всё ещё готов нападать, всё ещё готов защищаться.
Солдат не заносит руки и не скалится в гневе. Лишь с тяжёлым, слишком живым вздохом усаживается на край подоконника, запирая берцы Брока с одной стороны своей спиной, а после тянется к его пачке. И говорит в пустоту:
— Продал меня, значит, да… — выбив из пачки сигарету, Солдат прихватывает её губами, а после откладывает пачку. Следом он подхватывает зажигалку и, прикрывая огонёк от несуществующего ветра металлической ладонью, подкуривает. Брок глядит за движениями его рук, за мимикой лица, и колкое острое ощущение живости вонзается ему меж рёбер. Каждый жест Солдата — которого Броку уже стоило бы хоть мысленно начать называть по имени, только вот делать этого он отнюдь не собирался — претендует на нормальность, и это абсурдно, это немыслимо, невозможно. То, как ему удалось выжить и пронести своё, живое и сучливое, сквозь годы в ГИДРе. Брок так не мог, пускай в ГИДРе и пробыл в разы меньше, поэтому всё, что ему оставалось, так это вглядываться, всматриваться в Солдата сейчас с ощущением тонкого, но чрезвычайно болезненного эфемерного кортика, входящего между рёбер. Увидеть его боли Солдату, правда, оказывается не дано. Он откладывает зажигалку, затягивается. И чуть прикрывает глаза, прежде чем выдохнуть.
Брок смотрит на него — на скос его челюсти, чистой, выбритой только сегодня днём, на мягкие губы и на ровный нос. Он смотрит, вглядывается в живые движения, но не оценивает чужой красоты. Когда-то давно он оценивал, пускай, как и сейчас, не имел на это прав. Когда-то давно, когда собственная желанная смерть ещё была для него миражом оазиса.
Сейчас она была реальностью. И о красоте Солдата, чей вид, живой, имеющий право, имеющий будущее, причинял лишь боль, думать Брок не желал.
— Таков был изначальный план, — пожав плечами и потянувшись к банке, подвешенной к карнизу, он стряхивает в нее пепел. И вновь бросает взгляд к кирпичной стене, отворачиваясь, уводя своё внимание прочь. Мимолётно хочется повести плечами, но тревожить вошедший меж рёбер до самой ручки эфемерный, острый кортик не хочется, и поэтому Брок не двигается. Смотрит только в стену, но стена молчит, не откликается, пока Солдат выдавливает из себя пустынный, прогорклый смешок. В смешке том явно нет и единой морской капли веселья.
— Пиздёж. Когда… Когда Стив появился? В январе? Прошлой осенью? — мотнув головой, он заставляет прядки собственных волос качнуться недовольно, а после зачёсывает их металлической рукой назад. Это не помогает, естественно: прядки соскальзывают вновь к его лицу, оглаживают то с незнакомой Броку нежностью. Чуть раздражённо Солдат заводит их за уши, а после разворачивается полубоком к окну. Уперевшись нагло локтем живой руки в колено Брока, он поднимает к нему напряжённый взгляд и говорит чётко, негромко: — Не ври мне.
От той угрозы, что явно читается в его голосе, Броку хочется взвыть, но он только фыркает смешливо, злобно, обороняется так же, как оборонялся от него самого Капитан лишь с пару часов назад. И не врать просто не может, не посмеет. Потому что Солдату не нужны эти сантименты, что он упорно продолжает совать в бутылку, запечатывать и бросать в океан. Их адресат уже мёртв, хочется Солдату соглашаться с этим или нет. Пускай он и ищет правды, пытается понять, кого Брок встретил раньше и в какой момент его план поменялся, а личное отравило все воды вокруг, но это не даст ему результата — адресат каждой новой запечатанной бутылки, переполненной сантиментами, всё ещё будет мёртв, даже когда правда мёртвой рыбиной всплывет на поверхность.
Потому что мёртв он уже давным-давно. И поделать что-либо с этим Солдат не в силах.
— Я тебе ничерта не должен, принцесса, вот и нехер с меня спрашивать. Обещаний я не давал и райские кущи тебе не обещал, а то, что ты сам вляпался… Это твоя проблема. Не моя, — дёрнув головой резким, раздражённым движением, Брок затягивается сигаретой вновь. И не говорит «вляпался в меня», оставляя чудищу обрывок собственной фразы. Не говорит, потому что это уже не имеет смысла. Ни эти слова, ни подтверждение их, ни их опровержение, которые может дать Солдат — всё то, что Брок не желает слушать. А Солдат всё глядит и глядит на него, не мигая, чтобы почти сразу сморщиться печально и болезненно да опустить взгляд в пол. Меж его бровей залегает разочарованная, уродливая складка. А после он говорит:
— Убийство — не выход, — и Брока бьёт изнутри с жестокостью. Он закашливается дымным смогом, подаётся грудью вперёд, стискивая сигарету в пальцах с такой силой, что удивительно должно быть, как это она не ломается. А Солдат поднимает к нему глаза, но не делает и единого движения, чтобы помочь. Только глядит, глядит своим дымным взглядом, пытаясь будто бы просканировать Брока насквозь. Только слова его, что не оседают в воде, остаются бензиновым пятном на поверхности, заставляют Брока задыхаться ещё десятки секунд кашлем. Он пытается продышаться, пытается с усердием, и поднимает под конец к Солдату почти озлобленный взгляд собственных диких глаз. Рявкает шепотом, чтобы только не тревожить лишний раз Ванду:
— Ты ничерта не знаешь. Ты не знаешь меня, ты не знаешь моей жизни. Поэтому завали хлебало и не выёбывайся своей блядской сывороткой и охуенной возможность считывать с меня всякую хуйню без моего разрешения, — указав на Солдата сигаретой, Брок скалится в его сторону, а после высовывает голову в сторону окна и сплевывает привкус окровавленного песка в подворотню. Звука, с которым его слюна разбивается об асфальт, он не слышит, уже усаживаясь назад, ровняясь. Зато вместо звука видит прекрасно большие, растерянные глаза Солдата: тот явно не ожидал такой яростной реакции. Пускай и раньше Брок не был примером порядочности, но сейчас — и это будто особенно чувствовалось Солдатом — его явно задело за живое. Опровергать это или подтверждать Брок не собирался. Затянувшись вновь и выдохнув, он бросил лишь жёстко, но уже более спокойно: — Я стал покойником ещё задолго до нашего знакомства.
Солдат вздрогнул. А после поджал губы, быстрым, чётким движением вышвырнул сигарету в банку, даже руки не вытаскивая наружу. И следующим же перехватил собственное металлическое запястье. Его взгляд, сотканный из десятков сантиментов, был обращён лишь к Броку, но Брок больше не собирался таскаться с этим.
До запуска «Озарения» оставалось меньше одиннадцати часов, а он был мёртв уже сорок лет — пришло время всему вернуться на свои места.
Отвернувшись к окну, Брок затягивается вновь и больше на Солдата не смотрит. Тот шуршит перекалибрующимися пластинами руки, шумно выдыхает и явно держится от дестабилизации. Брок помогать ему не станет, не станет лезть в это больше, не станет давать себе и единой надежды, единого шанса. Сука-судьба заберёт у него всё, если он только посмеет остаться — об этом ему теперь запрещено даже думать. Потому что на океанском дне темно и чрезвычайно тихо.
И отступать больше некуда.
— Я не… Я не смогу. Этот мир… Я не знаю, как в нём жить. Я могу убить человека меньше чем за десять секунд, но я не знаю, как мне… Я не понимаю. Как быть с людьми? Как…общаться? Без приказов, без протоколов. Я умею быть Зимним Солдатом, но я не помню, как… Как это — быть человеком? — Солдат начинает тихо-тихо, почти шёпотом, но чем дольше он говорит, с паузами, с сомнением и со страхом, тем больше громкости обретает его голос. Он не кричит, не устраивает ссоры, но лицо его выражает нечто важное, только Брок не глядит. Поджимает губы жестоко, прищуривается. Ему хочется подорваться. Ему хочется подскочить, встать пред Солдатом, а после вытолкнуть его из окна нахуй, только бы не слышать его боли. Той самой боли, от которой Брок его не избавит. От которой избавлять его он отказывается.
Не потому что не смог бы. Не потому что не хотел. Лишь потому, что для него самого было нечто более важное — освобождение. Столь долгожданное и столь ранее незаслуженное. Он стремился к нему всю свою жизнь так же, как сука-судьба стремилась свести Капитана и его Солдата.
Что ж. На удивление в этой подводной сценке все явно получали то, чего желали. И Брок не собирался становиться исключением.
— Останься. Просто… Останься, пожалуйста. Я поговорю… Со Стивом. Я поговорю с ним. Мы оба поговорим, — Солдат вновь переходит на шёпот, и в шепоте этом столько боли, столько сантиментов. И невозможность расстаться, что могла бы, пожалуй, Брока убить, не будь он мёртв уже — она есть там тоже, в чужих словах. Солдат молит его, просит неожиданно хрупко, пока самого Брока изнутри выкручивается почти до блевоты.
Он держался последние дни, держал каждый свой блядский импульс покаяния пред его высочеством, не ради того, чтобы в итоге всё-таки пойти к нему на поклон и умолять о прощении.
Но Солдат молит его и предлагает именно это, и Брок вдыхает поглубже, убеждая себя, что драка будет сейчас худшим решением из возможных, пускай ему и хочется врезать, хочется заорать о том, что эта идея — преклонить пред Капитаном голову и позволить ему её рубануть —отвратительна и мерзка. Но драку затеять сейчас — невозможно. Потому что Солдат может ответить ему. И потому что Солдат может просто позволить ему бить себя. Поджав губы, стиснув челюсти почти до боли, Брок еле удерживает лицо, уже желающее исказиться уродливой, озлобленной гримасой. И вместе с тем ему хочется тяжёлым движением нахмуриться, потереть переносицу, а после всё-таки взвыть. От невозможности, несправедливости и жестокости — всё то, что сломал блядский кракен, всё то, с чем Солдат умоляет его ему помочь, ему придётся восстанавливать самостоятельно. Не в одиночку, вместе со своим Капитаном, но восстановление это будет тяжёлым.
Восстановление, что начнётся, когда все они, все выжившие, отплюют соль океанских вод из лёгких и выжгут всё иссушенное Броком морское дно нахуй.
— Тебе придётся научиться заново, — вот что Брок говорит, откинувшись плечами на стену у себя за спиной. На кончике языка уже собралась тошнота, и ему приходится сглотнуть её. Потому что он не станет драться. Солдат пришёл к нему сам и принёс литры новой, солёной и скрежещущей на зубах песком боли, но Брок не станет отвечать на неё, не станет на неё реагировать. Потому что вместе с болью своего прихода Солдат принес ему и иллюзию. Иллюзию того, что сейчас не июнь, а далёкое-далёкое, оставшееся будто бы в прошлой жизни, Рождество, в котором они так же сидели, только на полу в его спальне, и говорили. И тогда у них не было будущего так же, как нет его и сейчас, но именно тогда, в тот блядский миг…
Они были очень и очень близко.
И сейчас вспоминая о том времени, принимая эту иллюзию, принесенную Солдатом, Брок выжирает её до основания. И всё ещё не выгоняет насильно того из собственной квартиры лишь поэтому — чтобы посмотреть на него подольше в последний раз. Не имея возможности оценить красоты и не имея права коснуться, чтобы просто посмотреть на него. И запомнить.
Запомнить его на мгновения будто бы и правда своим.
— Тебе придётся научиться этому самостоятельно. Без меня. С самого начала, — договорив до конца, Брок лишь давит тяжёлый вздох. И тут же слышит, как Солдат вздыхает сам, а только не оборачивается, не оборачивается к нему, уже будто бы насмотревшись. То, конечно же, ложь, и чрезвычайно наглая — будь Брок большим романтиком, а лучше бы хоть немного романтиком, он подумал бы, пожалуй, что никогда на Солдата, на Джеймса ему не насмотреться так же, как не насмотреться и на его Капитана. Но Брок романтиком не был. И становиться не собирался. Поэтому и не оборачивался, а только ведь до единого момента, в котором прозвучало тихое, почти сломавшееся:
— Брок… — этим словом, именем мертвеца, Солдат зовёт и скорбно сводит брови. Его губы изгибаются так, будто он вот-вот сорвётся в рыдание, и вся та боль, с которой он глядит на Брока — она невыносимая, жестокая и тяжёлая. Обернувшись, Брок не отворачивается больше и принимает её. Без смятения и без страха, он глядит в ответ. А одна из рук его сама собой тянется к пачке. Так и глядя Солдату в глаза, Брок выискивает в той сигарету, закуривает неторопливым, напряжённым движением. И выдохнув сизый смог в сторону окна, говорит чётко, чуть грубо, но всё ещё не отступаясь:
— Тебе придётся научиться, и ты научишься. Капитан поддержит тебя. На это потребуется пара лет или типа того, но всё будет заебись. И без меня, — переведя взгляд к сигарете, Брок пару секунд крутит её в пальцах, а после вновь затягивается. У сигареты теперь тоже привкус ванили, и он омерзителен, просто ужасен, но избавиться от него Брок не может. И поэтому курит так, с тошнотой и чужим молчанием подле себя.
Солдат только глаза прикрывает, а после жмурится и поднимается на ноги. Он трёт лицо обеими руками, вдыхает глубоко, шумно. Брок глядит на него, глядит, не ожидая ничего совершенно, но в одно мгновение чувствует резкий, грубый удар изнутри. И слова приходят сами собой, уже и не ожидаемые им и, впрочем, кажется, совершенно безнадобные. А всё же они приходят. Брок коротко опускает взгляд к полу на секунду, после затягивается вновь, будто бы в желании переждать, но по правде из трусости. А Солдат всё молчит и молчит, и тогда Брок говорит сам то, что должен был сказать ещё давным-давно. Он извиняется чётко и уверенно:
— Я не должен был бить тебя тогда. Мне жаль, что я не сдержался, — и ком сам собой перекрывает горло. Тошнота делает резкий виток, и из пустоты подворотни ему вновь приносит запах нагретого на солнце алжирского песка. Тот отдаёт металлом и лживой надеждой на хорошее завтра. Брок не верит. Не верит и жмурится, головой качает. Чтобы только сквозь ком в горле повторить всё так же твёрдо: — Я не должен был делать этого.
Вдохнув носом медленно, до передела лёгких, он поднимает голову гордо, устойчиво и смотрит на Солдата. Изнутри бьётся что-то мёртвое, жестокое, перепуганное — это признание собственной ошибки, и оно пытается разрушить Брока целенаправленными, яростными ударами. Брок не рушится, потому что является уже лишь руинами, лежащими поверх горячего алжирского песка. Песок этот плавит ему подошвы берцев, но не может прожечь их насквозь, чтобы после обжечь и их обладателя. Нет-нет, он не может точно, но Брок чувствует болезненный, тяжёлый жар и духоту.
Обернувшийся Солдат глядит на него в растерянности и непонимании. У него дрожит нижняя губа, а железная рука сжимается в кулак.
И он шепчет:
— Не говори так, будто прощаешься.
Брок хмыкает и удерживается от любого проявления собственных сантиментов, что оплетают его шею щупальцем кракена. Они душат, заставляют захлебываться собственной тошнотой. И дрожь, еле заметная, прокатывается по его телу, запираясь где-то в кончиках пальцев. Дрожащие пальцы отдают её сигарете. А Солдат замирает где-то между возмущением, бесконечной преданностью и болью. Он всё глядит и глядит на Брока, только вытребовать ему у него ничего не получится.
Потому что своё желание сдохнуть Брок ему не отдаст. А больше в нём уже ничего и не осталось.
— Я уже сказал: мы закончили, — скинув берцы с подоконника, он выбрасывает почти докуренный бычок в банку, подвешенную к карнизу, и поднимается на ноги. Ему не хочется этого делать, ему хочется задержаться в этом мгновении, но именно в этом и проблема: он не имеет права на столь жестокие игры. Он не имеет права и единым пальцем касаться чужих сантиментов. Поэтому, чего бы там ему ни хотелось, в реальности он поднимается на ноги, отступает от окна в сторону, а после приказывает жёстко, надменно: — Рисунок оставь на столе, получишь его завтра, перед выездом в Трискелион. И выметайся.
Он гонит Солдата прочь, а тот, будто забыл человеческий язык, потрясённо смотрит на него ещё несколько секунд. Чтобы на их исходе поджать губы и закрыться где-то внутри с бесшумным щелчком. Его взгляд становится бесстрастным, окаменевшим, а плечи распрямляются. С коротким кивком головы, понятливым, чётким, Солдат вытаскивает из кармана сложенный в несколько раз альбомный лист, откладывает его на стол. Каждое его движение механическое, выверенное и уверенное, и оттого становится лишь тошнотнее. Брок ничего не говорит. Солдат не откликается тоже. Исполнив первый приказ, он подступает к окну и, уперевшись в подоконник ладонью, перекидывает через него ноги.
Бесшумно и без прощания он тонет в сумраке подворотни.
Брок закрывает глаза и медленно, глубоко вдыхает. У затылка появляется короткая, мерзкая боль, а он думает лишь о том, что отогнал от себя всех, кого только мог. Думает лишь о том, что путь для похоронного марша, наконец, свободен. Пускай меж рёбер у него так и торчит рукоятка короткого, жестокого и острого кортика. Он эфемерный, несуществующий, но Брок даже не думает о том, чтобы вытащить его.
Потому что это, как и всё остальное, уже не имеет смысла.
^^^
Новым утром он просыпается, но скорее просто разрывает полотно дрёмы. Где-то у затылка зудит еле видная, раздражающая боль — вот что чувствует Брок, только раскрывая глаза. В этот раз с постели он не скатывается и отжиматься не принимается. Утренний ритуал, привычный, примелькавшийся глазу измирает в пространстве его существования. Таблетками доктора Чо он не закидывается тоже. Вместо них вкалывает вновь обезболивающее да сваливает в душ. Шорохов Ванды на первом этаже пока что не слышно, и не угадать даже, проснулась ли малютка вообще.
Брок не гадает. Он проходит в ванную, медленными движениями стягивает бинт с рёбер. Те уже не болят возмущённо, о себе вовсе не напоминают, но в отражении он видит уродливый темный синяк на месте слома или трещины. Что именно кроется там, у него под кожей, Брок не знает. Сбросив струящуюся ленту эластичного бинта на пол, он отслеживает, как тот, что серпантин, вьётся по полу подле его босой стопы. Следом стягивает белье.
И поднимает глаза к отражению вновь. В глазах, желтых, волчьих и бесконечно уродливых, Брок не видит проблеска жизни. Они глядят на него с суровостью, с жёсткостью, пускай и без ненависти. Они осматривают синяк на смугловатой скуле, оставленный ему Мэй похоронным подарком, после спускаются к шее. Там ещё виднеются следы пальцев Капитана, как, впрочем, и на одном из запястий, пускай и чуть ярче. Мэй у него есть и ниже шеи, ниже груди, в трёх сантиметрах от селезенки, а у тазовой кости две метки от Джека. Третья где-то на бедре, прилипшая застарелым шрамом — Брок находит её, опустив глаза к собственной ноге. Мимолетом задевает взглядом собственный вялый член и бессмысленно, неопределенно хмыкает. Лишь на сантиметры отведя взгляд, перебрасывает его к щиколотке, что прячет в себе шунты, доставшиеся ему от Родригеса. Он весь, будто карта алжирских песков — вот о чём Брок думает, разворачиваясь к зеркалу спиной и оборачиваясь: меж лопаток у него рубленая, уродливая полоса, доставшаяся ему от Таузига.
За каждой этой раной прячется боль — вот о чём Брок думает, возвращая глаза к своим собственным, что на зеркальной поверхности. В этих его глазах нет боли и нет страдания. Там лишь убеждённость, чёткость, выхолощенность. Как он и хотел когда-то давным-давно, стать настоящим военным ему всё-таки удалось. Это отнюдь не было достижением, и само изначальное желание уже не имело ни единого веса. Как и все его шрамы, как и вся его боль, скрывшаяся где-то там, под толщей желтизны глаз.
— Это твой последний день, — развернувшись к зеркалу лицом, Брок опирается руками на раковину и подаётся грудью вперёд. Он скалится сам себе, угрожающе обнажает зубы и приближается, будто в желании, в потребности на себя напасть. Отражение не пугается, потому что они единое целое. И страх пред войной никогда не был им знаком. Страх пред войной был мёртв ещё задолго до их рождения. Подняв руку, Брок указывает на себя и говорит чётко, коротко, отдавая себе первый и последний приказ: — Не проеби его.
Отражение не отзывается. Ухмыляется только, в ответ на его ухмылку, а после тянется к крану. Брок включает воду и умывается. Медленными, вдумчивыми движениями он вымывает лицо, после проходится влажными пальцами сквозь пряди волос. В душевой кабине его уже ждёт мочалка, шампунь и бритва, и он вымывается с полчаса, бреясь вслепую да готовясь к новому, последнему дню. У шампуня какая-то дурная цитрусовая отдушка, но ему она пахнет ванилью — Брок не чувствует тревоги. За последние пять дней этот запах, как и запах алжирской пустыни, успел уместиться в градацию нормы, но всё ещё перманентно наводил на мысли о том, насколько велико в действительности повреждение его головы. Вместе с этим он, этот ебучий запах, конечно же, приносил тошноту и боль, но к тошноте и боли Брок был привычен. Зрительные же галлюцинации…
Этот вопрос волновал его много больше собственного состояния, потому что любые его зрительные галлюцинации могли знатно подпортить его похоронный марш. И это было недопустимо. Но предсказать их появление было фактически невозможно. Единственное, чем он мог успокоить свои волнения, так это банальным, ни на что не опирающимся фактом: если бы он начал галлюцинировать, то явно ещё по приезде в Вашингтон. Потому что у Клариссы, как и у Патрика всегда был какой-то пунктик на пунктуальность. В этом они были чрезвычайно похожи, но, впрочем, это, помимо смерти, было единственным, что их объединяло.
И этот факт, факт их блядской, мёртвой пунктуальности, слепленный из говна и палок, действительно претендовал на нечто успокоительное. Жаль только ничем не обосновывался.
Закончив в душевой кабине, Брок обтирается полотенцем, собирает им влагу с волос, а после наматывает на бёдра. Следом за полотенцем он наматывает эластичный бинт на рёбра туго, почти до ощутимого дискомфорта, на тот случай, если кому-то вздумается выломать ему рёбра окончательно. Произойти это может с лёгкостью — тот же Солдат взбесится, и всё, все потонут нахуй, — но даже случись оно, подсунутое сукой-судьбой, Брок не может позволить слабости собственного тела разъебать весь его план. Плотная, тугая намотка, по крайней мере, поможет ему продолжать двигаться ещё хоть сколько-нибудь времени.
Если, конечно, что-то из ряда вон ещё случится.
Вернувшись в спальню, он закрывает за собой дверь, сбрасывает полотенце и надевает последние чистые боксеры. Полка, на которой хранится его бельё, пустеет и сиротливо на него косится, но Брок не отвечает ей и единым взглядом. Поверх белья он натягивает форменные брюки, после надевает футболку. Пока шнурует берцы, так вчера и оставленные у постели, твёрдыми, настойчивыми движениями, слышит, как на первом этаже закрывается дверь ванной. Ванда уже проснулась и, похоже, ушла чистить зубы. Покосившись на часы, Брок допускает быструю мысль о том, что она может попросить его заплести её — такое бывает чрезвычайно редко, потому что косы он плетёт откровенно погано, сколько ни старается, — и в нём не возникает волнений. Солнце только поднимается над Вашингтоном, и у них есть ещё лишний час до выезда, поэтому чего бы Ванда ни захотела, он мог с лёгкостью обеспечить это.
Завтрак, прическу, даже MacAuto… Всё то, что не касалось его выживания в этом дне. И все то, что могло уместиться в час до выезда на базу.
Запихав завязанные шнурки внутрь берца на втором ботинке, Брок поднимается с постели и вытягивает из-под неё чёрную спортивную сумку так и не замеченную вчера Мэй во время её шумной, жестокой истерики. Увидь его кто сейчас, и подумал бы, что он решился, наконец, собрать свои блядские вещи, чтобы свалить в закат, но это было абсурдно. Брок отнюдь не был тем, кто бежал от сражения, чего бы там себе Капитан ни напридумывал ещё в ночь смерти Фьюри.
Он умел тактически отступать.
И он умел ждать.
О да, в ожидании он определенно был чрезвычайно хорош.
Опустившись на корточки, Брок расстёгивает сумку, отбрасывает в сторону кусок ткани, что закрывал её темный зев, а после вытягивает из неё пуленепробиваемый жилет. Он надевает его парой быстрых движений, поправляет шлёвки так, чтобы жилет сидел туго, в упор — чтобы удержать кровотечение, если вдруг его ранит, и дать ему ещё сколько-нибудь минут. Из сумки на него уже глядят и палки-электрошокеры, и нагрудная кобура, и набедренная, с дополнительными карманами для ножей и электрошокеров. Покопавшись уверенной рукой в её зеве, Брок надевает вначале нагрудную кобуру. Пистолет для неё из сумки не берёт, вместо этого тянется к своей подушке. С этим мальцом он спал последние десятки лет и именно в нём отчего-то совершенно не сомневается. Мелким, медленным движением огладив рукоять, Брок перепроверяет магазин, а после убирает пистолет в кобуру на груди. Следом он закрепляет на бёдрах две другие кобуры, проверяет заряд электрошокеров и суёт их в нужные карманы. Ножи с собой не берёт да, впрочем, в той сумке, что лежит пред ним, нет и единого — затариваясь вчера перед отъездом с базы щупалец в оружейной на этаже Солдата, он их просто не взял. Вчера он не взял ничего, что было бы подозрительным для него. И сейчас при нём была лишь стандартная его комплектация. В дополнение ко второму пистолету, что он затыкает за пояс, не желая нагружать набедренные сумки для электрошокеров, не хватает только автомата, но Брок лишь хмыкает этой мысли.
Автоматы ему никогда не нравились.
Пистолеты со своей более медленной очередностью выстрелов были много честнее.
И эта его мысль определенно повеселила бы Капитана, если бы он услышал её, если бы он о ней узнал. Иначе и быть не могло.
Когда сумка пустеет, Брок выпрямляется и пихает её ленивым движением ноги под кровать. Ему мимолётно хочется прибраться, застелить постель одеялом или типа того, убрать кучу вещей, наваленных на единственном стоящем подле шкафа кресле. В этом, впрочем, нет и единого смысла — он больше никогда сюда не вернётся.
Он больше никогда не придёт домой.
И пускай это утверждение абсурдно, пускай Брок не уверен, что может назвать это место домом, местом, в которое хочется возвращаться, но всё же он только скептично оглядывается, хмыкает сам себе. И вновь прокручивает в голове мысль: он больше никогда сюда не вернётся. И мысль укладывается где-то внутри благодатно, потому что все его стены уже впитали в себя Стива, его постельное бельё впитало в себя Солдата, не Джеймса, конечно, но будь тут Джеймс, Брок пустил бы себе пулю в висок ещё раньше, и дожидаться бы исполнения плана не стал точно. Мысль о том, чтобы возвращаться в место, провонявшее теми, кому он был не нужен, была тошнотной.
А идея не возвращаться, ведущая под руку всю его вину и бесправность — приятной и оправданной.
Коротко кивнув самому себе, Брок забирает с собой телефон, а после выходит в коридор. У основания лестницы его уже ждёт Ванда. На ней всё те же две косы, что заплела ей Мэй ещё вчерашним утром, ещё до того, как весь план лично Брока был произнесён вслух, до того, как всё вокруг него было разрушено окончательно. С этими косами Ванда выглядит самую малость растрёпанной. Но отчего-то совершенно не заспанной.
Этим ранним, рассветным утром на ней чёрная толстовка с капюшоном и чёрные спортивные штаны с резинками на щиколотках. Вероятно, в этом возрасте, в её нежном, восьмилетнем возрасте, обычные девочки должны носить что-то другое и, пожалуй, именно это, другое, и носят. Они явно носят платья, всякие цветные яркие кофты с рюшами и разной разноцветной дребеденью… Брок замирает на первой сверху ступени лестницы и глядит на Ванду, одевшуюся сегодня в чёрное. И она не вызывает у него отторжения. Она априори не умеет его вызывать, но в моменте Броку становится особенно похуй на все социальные стандарты и правила. Он сам в них никогда не умещался и было бы странно, если бы в них уместилась она, его маленький зеленоглазый зайчонок.
— Мы с тобой одинаковые, смотри. Только у меня нет пушки… — Ванда окликает его снизу лестницы, перетаптывается на месте в своих чёрных кроссовках и чуть случайно не наступает на край одной из трёх спортивных сумок, стоящих рядом с ней. В них она явно уложила свои вещи, и вещей этих оказалось явно не столь уж много — Брок коротким движением поджимает губы и даже не врёт себе, что доволен. Ему отчего-то казалось, что шмоток у Ванды всяк больше.
— Мала ты ещё для пушки, зайчонок. Да к тому же, с твоими силами, я не уверен, что она вообще тебе когда-нибудь пригодится, — фыркнув коротко и отодвинув мысли по поводу вещей Ванды в сторону, Брок всё-таки спускается по лестнице к ней. Коротким, мягким движением гладит по голове, пытаясь причесать сотни мелких, всклокоченных прядок, торчащих из макушки. И предлагает спокойно: — Будешь завтракать? Там ещё остались яйца, могу сделать тебе омлет, как ты любишь.
— А давай заедем в McDonalds? Я хочу Happy Meal… Там такие игрушечки появились красивые… Со Стивом и с Железным человеком. И с Наташей тоже, — Ванда оборачивается ему вслед, но не идёт за ним следом в кухню. Брок только хмыкает коротко: видел он эти игрушки. Достоверности в них было на щепотку разве что, а все равно сотни детей рвались их заполучить, не зная, что на самом деле у Тони и Стива разница в росте была много больше предложенного маркетологами и дизайнерами этих игрушек миллиметра.
— Значит, заедем. Дай я только из холодильника всё выброшу, а то стухнет нахер, — кивнув скорее самому себе, Брок быстрым движением включает в кухне свет. Рассветные лучи до сумрака в ней не дотягиваются, разве что бьются бесцельно о рыжую кирпичную кладку, виднеющуюся сквозь оконное стекло. В окно Брок не глядит, вместо этого вытаскивает из шкафа мусорный пакет, а после скидывает в него все-все остатки еды из холодильника.
— А ты возьмёшь меня к Медведику? — Ванда, судя по шороху, усаживается на одну из своих сумок, и задаёт свой новый вопрос. Этим утром она неожиданно говорливая, но Брок не чувствует по этому поводу каких-то терзаний. Только мелко усмехается на уголок губ, скидывая в мусорный пакет три последних яйца. Конечно, он прекрасно знает, что именно она делает — заполняет пространство меж ними радио помехами, чтобы только создать иллюзию обычного утра перед обычной поездкой на работу вместе с Броком. И, впрочем, она имеет на это полное право. Уж лучше пусть они будут всю дорогу преувеличенно болтать о пустом, чем ему вновь придётся смотреть на её грустные глаза и думать об их скором расставании.
— Нет, зайчонок, ты посидишь в машине. А когда я закончу, отвезу тебя в птичник вместе с Мэй… К доктору Чо, — перехватив пакет у верхушки уверенной рукой, Брок оглядывает холодильник в последний раз и захлопывает его. После осматривает кухню. На столе всё так и лежит подписанный Капитаном договор, и Брок подхватывает его, бросает назад в плотный бумажный конверт вместе с ручкой. Следом, пальцами той же руки, он подхватывает рисунок, подаренный Вандой Солдату, что так и лежит на столе, будто забытый и потерянный.
— Ой, а можно она мне даст этих маленьких, рыжих… Скорбинок! Пожалуйста-пожалуйста, можно? — Брок оборачивается к Ванде и фыркает коротко, будто бы смешливо. Та сидит, поставив локти на коленки и подперев щёчки кулачками, и выглядит чрезвычайно забавной в этот момент с мелкими, торчащими из макушки, растрёпанными волосиками. Брок глядит на неё пару секунд, а следом позволяет себе быструю, чёткую мысль — если на той стороне есть чувства, пожалуй, он будет по ней скучать. Но мысль эта слишком долго в его сознании не задерживается, потому что он знает прекрасно единственно важное.
На той стороне ничего нет.
Брок знает это. Брок очень и очень этого ждёт.
— Аскорбинок, зайчонок. Конечно, можно, — выключив по ходу из кухни свет, он подходит к Ванде и протягивает ей бумажный конверт. Малютка уже поднимается на ноги, глядит на него, чуть хмуро, явно не понимая, зачем это он ей. Брок только кивает на конверт и объясняет: — Положи в одну из своих сумок. В нём договор, там на обратной стороне есть номер Мёрдока. Позвонишь ему завтра, хорошо? Я отдам тебе свой телефон, и ты ему позвонишь. Скажешь, что от меня, и он всё поймёт.
— Этот дядя, да? Который видит не глазами? — потянувшись руками к конверту, Ванда забирает его, большим пальцем трёт шероховатую, бумажную поверхность. И оборачивается к одной из сумок. Присев на корточки, она расстёгивает её, давая Броку увидеть, что сумка эта заполнена её книжками и раскрасками. А после прячет в неё конверт.
— Да, зайчонок. Мы с ним кое о чём договорились, он тебе расскажет завтра, — отвернувшись в сторону входной двери, Брок быстрым движением прячет рисунок в один из карманов пуленепробиваемого жилета, а после доходит до двери, ставит мешок с мусором на пол и быстро завязывает его на единый узел. Подхватывает с крючка свою форменную куртку. Из-за спины слышится звук застёгиваемой спортивной сумки, а после ветровка Ванды, висящая рядом, подсвечивается алым у края и сама снимается с крючка. Она перелетает к ней по воздуху, чуть встряхивается. Брок подмечает эту её привычку с коротким фырканьем — перед тем, как надеть свою форменную куртку, он её тоже всегда стряхивает, ещё с лесов Боготы и кучи насекомых, найденных им в складках плотной ткани по возвращении.
— Хорошо, — Ванда кивает ему в ответ, надевает свою ветровку, а после застёгивает её. И подхватывает магией одну из своих сумок. Утро чрезвычайно раннее, его машина стоит у самого подъезда, и Брок позволяет ей эту маленькую шалость, подхватывая в одну руку две оставшиеся сумки. В свободную он берёт мешок с мусором.
Из подъезда они выходят в молчании. Отчего-то Брок ждёт, что сейчас из своей квартиры выглянет Капитан, попрощается хотя бы с малюткой, но этого не происходит. А Ванда только чуть грустно смотрит на закрытую дверь его квартиры, когда проходит мимо. Но отмалчивается, не говорит и единого слова. Брок молчит тоже. Пожалуй, он лучше других знает, что на многие вещи Стиву — как и ему самому — требуется время.
Уложив все вещи в машину и вышвырнув мусорный пакет в бак на улице, они отъезжают. Ванда одними глазами очень просит разрешить ей сесть на переднее сиденье, и Броку только глаза закатить остается: он чрезвычайно не в силах отказать ей в это их последнее утро вместе. Поэтому он переставляет бустер вперёд, подаёт ей руку, помогая забраться в кресло. Ванда выглядит довольной просто до крайности, покачивая ногами, пока он пристёгивает её сам. И жмурится так радостно.
Брок отчего-то неожиданно хочет улыбнуться тоже, когда косится на неё, и ему сложно не подметить: это желание для него после смерти Патрика — чрезвычайная редкость. Сейчас же оно лезет и лезет наружу, и лжёт ему, что внутри нет больше всей той бесконечной боли и привкус алжирского песка на зубах не дразнит его сантименты. Брок притворяется, что и правда больше не больно, и просто ждёт своего окончания, мысленно, безмолвно удерживая себя от любой радости.
Сука-судьба ещё сможет его удивить, если захочет, и он отказывается дразнить её смехом да улыбками. Он отказывается давать ей шанс разъебать все его планы.
— Девочкам нравятся мальчики. И мальчикам нравятся мальчики, — к середине пути Ванда, тихая и спокойная, наконец, подает голос, и Брок еле давит тяжёлый, медленный вздох. Логическая цепочка, выводимая малюткой, достаточно прозрачная, и пускай сама она ещё не смотрит на него, рассматривая изукрашенное рассветом небо, догадаться, о чём пойдет речь, ему не составляет труда. Когда Ванда заканчивает свою мысль, Брок только мысленно сетует, что не поспорил с собой на собственную правоту. Он явно бы выиграл. — Тогда получается… Девочкам могут нравиться девочки?
Ванда оборачивается к нему, чрезвычайно задумчивая и немного насупившаяся. Её взгляд утыкается куда-то в щеку Брока, а тот только кивает согласно, лавируя в редком потоке машин на дороге. И отвечает:
— Да, конечно, зайчонок. А ещё мальчикам и девочкам может никто не нравиться, — затормозив на светофоре, Брок похлопывает себя одной рукой по бедру, в поисках пачки сигарет. В левом кармане её не находится, и тогда он меняет руки на руле, пытаясь нащупать её в правом. Пачка тут же откликается твёрдостью картона, и он вытягивает её, заглядывает внутрь.
— Как это? Нет-нет, так не может быть, — Ванда удивленно перекладывает руки у себя на ногах, а после коротким, чуть нервным движением дёргает себя за кончик всклокоченной косы. Брок поднимает к ней глаза, на несколько секунд они встречаются взглядами, и малютка глядит на него так, будто бы он только что немыслимо нагло солгал ей и она точно об этом знает. Хмыкнув только, Брок возвращает свой взгляд к пачке, пару секунд рассматривает три оставшиеся сигареты. Ванда говорит: — В мультиках всегда кто-то кому-то нравится. Чаще, конечно, там мальчики с девочками, но всё равно. Не может такого быть, чтобы кому-то не нравился никто.
Брок только плечом коротко жмёт и отбрасывает пачку на приборную панель. Автомобиль впереди начинает двигаться, и ему приходится вернуть обе руки на руль. Неспешно сдвинув машину с места, он вновь мимолётом возвращает свой взгляд к Ванде. Та глядит и глядит, и явно ждёт от него ответа, ждёт от него оправданий, а Брок только прищуривается на один глаз. И бровь вскидывает, мол, ну давай же, сама уже поняла ведь. Ванда только губы поджимает несогласно, ладони в кулаки сжимает и головой дёргает, отказываясь догадываться самостоятельно. За мгновение до того, как Брок отворачивается от неё, он шепчет еле слышно, заговорщически:
— В мультиках врут.
И Ванда реагирует тут же. Руки вскидывает в возмущении, глаза округляет. И почти повышает голос, откликаясь:
— Что?! Не-ет! В мультиках… В мультиках не могут врать! О боже, в мультиках… В мультиках врут, о боже мой…! — она мотает головой, возмущённая, яркая. Когда в последний раз она была настолько эмоциональной, Брок уже и не помнил, но чего-то неправильного в моменте не чувствует. Такая Ванда выглядит чрезвычайно, чертовски живой, и ему остаётся лишь порадоваться: пускай и зарекался он быть реабилитационным центром, но вот же, вот прямо рядом с ним малышка, и она продолжает оживать, продолжает возвращать себе то, что принадлежит ей по праву.
Её жизнь.
Она лопочет свои возмущения весь оставшийся путь, перебирает всех принцесс, приводит ему какие-то аргументы, свои детские доводы, а Брок лишь грубовато посмеивается ей в ответ. Аргументы эти ему не нужны, он вовсе на истину и не претендует, но много более важным становится другое. Ванда знает, что он прав, и это подёргивает её изнутри. Не болезненно, точно не болезненно, скорее удивлённо. То и дело Брок ловит на себе её растерянный, возмущённый взгляд, и в глубине её глаз сотни эмоций. Это выглядит красиво, вот что Брок думает мимолётом, уже делая заказ на парковке у здания McDonalds’а.
Всё живое, что в Ванде есть, выглядит невероятно красиво.
— А как же тогда… А если мне понравится кто-то, кому никто не нравится… Что мне тогда делать? — Ванда задумчиво косится на Брока, прикладывающего карту к терминалу. Брок слышит её вопрос, но думает только о том, хватит ли ему остатка на карте, чтобы оплатить её завтрак и свою газировку. Эта мысль занимает у него четыре секунды, а после оплата всё-таки проходит, и волнение умирает в своём зачатке. Развернувшись назад к рулю, Брок бросает карту на приборную панель, где-то подле почти кончившейся пачки, а после мягко жмет на газ. Машина сдвигается с места.
— Ты можешь обсудить это. Рассказать о своих чувствах и получить ответ на них, — доехав до окна выдачи заказов, он поворачивает голову к Ванде. Та только губы округляет в маленьком, негромком восклицании и пару раз быстро кивает.
— Точно. И, когда я узнаю, я буду знать, что мне делать дальше, да? Так просто… — она улыбается на уголок губ и вновь принимается покачивать ногами. А Брок глядит на неё, глядит и хмыкает коротко. Ему отчего-то вспоминается Стив, вспоминается собственная невозможность признаться в симпатии, невозможность эту симпатию испытывать и отсутствие на неё любого мельчайшего права. И каждая из этих мыслей, юрких, быстро огибающих по касательной все его полумёртвые сантименты, приводит его лишь к единому.
Ванда будет в порядке.
Со всеми своими маленькими сантиментами, со всеми своими силами и даже со всем своим прошлым… Она определенно точно будет в порядке, когда он уйдёт.
После того, как ему выдают их заказ, Брок отъезжает в самый дальний уголок парковки. Он становится так, чтобы иметь возможность следить за периметром, и открывает водительскую дверь. Пока Ванда раскладывает у себя на ногах с полдесятка салфеток, чтобы случайно не испачкать его машину или свою одежду, Брок неспешно закуривает. Раннее-раннее утро не дарит ему и единой звезды, замершей у горизонта, но Брок об этом подарке уже и не просит. Он смотрит в сторону горизонта, прячущегося где-то за домами и каменной коробкой McDonalds’а.
Светает.
Это его последний день, вот о чём Брок думает, и какое-то бесконечное спокойствие заполняет его изнутри под натиском не жаркого, тёплого солнца. Солнце это, горячее, пекущее, всегда напоминало ему об Алжире, но сейчас будто бы сжаливается над ним. И тошнота сходит совершенно, даже лёгкий аромат ванили, то и дело всё ещё мелькающий под носом, не трогает его. Предчувствие, плохое, поганое и прогорклое, не тревожит тоже, давая устойчивое понимание — у него получится. Всё задуманное и всё запланированное у него выйдет лучшим образом.
Вашингтон только просыпается, тихо принимаясь гудеть в утренней рутине. Капитан, вероятно, уже вышел на пробежку, а его Солдат уже в камере, замер в ожидании новой миссии и конца своей прежней, обезличенной жизни. И завтрашнее утро, вероятно, будет таким же тёплым, погожим, но уже явно будет иным. То самое утро, в котором у Брока не будет дел. В котором он не пообещает себе всё-таки поставить стакан воды на тумбочку. В котором тумбочка больше не будет жалеть, что не ударила его углом в висок.
То самое утро, в котором его самого больше не будет.
^^^