
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
- Даже если ты и заявишь, - вальяжно рассевшись на диване, Уилфред неторопливо закурил травку, которая хранилась у него в отдельном кармане куртки, - кто поверит тебе? Радуйся, что тебя выебал я, а не сосед выше, - он перекинул левую ногу на правую, посмеиваясь, - всё равно я вернусь, лапа, а ты будешь ждать. Правильно?
Часть 6
01 ноября 2023, 01:15
Алан раньше не думал о смерти, не думал о жизни, искренне считая это чем-то глубинным, даже интимно-философским. Те мысли, которые обуревали его ещё с юношеских дней, детских и наивных, когда то, что ты вообразить, существует наяву, но кажется чем-то необыкновенным, или выдумываешь что-то сам в своей голове — маленький, собственный мир, который имеет мало общего с реальностью. Но то, что обыкновенно скрывается в сакральных глубинах твоего подсознания, бьётся о горечь и потрясения, и всё-таки вытаскивает свои грубые, иссохшие от загробной жизни лапы, наружу. Именно с ритуалом закапывания трупа связывал Алан детские мечты и желания, которые потом, во взрослой жизни восставали своими мёртвыми телами из земли и шли навстречу новой смерти — поглощения жизни. Ему виделись эти страшные трупы, которые шли навстречу его жизни и погружали его, звали своими невнятными и противными звуками к себе, протягивая к нему грязные руки, под ногтями которых виднелась свежевскопанная земля. Он много думал, и это его и убивало — убивало то существо, которое было в нём, и оживляло одновременно — дурманило его подсознание, веяло чем-то новым, отчаянно безнадёжным и жалобным. Это было больно: осознавать, что все, буквально все, что ты делал, разрушено.
Вылезая из ванны и не обращая внимание на то, как осколки больно впиваются в кожу, Алан оперся на раковину и зарыдал снова. Громко, невероятно тоскливо и как-то совершенно иначе. Не так, как рыдают дети над разваленными песочными замками, не так, как омеги от расставания с любимым альфой. Нет. Он рыдал как истерзанная дичь, которая умирает, но почему-то не убитая хищником — на последнем издыхании, всё ещё отчаянно хватающаяся за свою жизнь, но уже мёртвая — мёртвая снаружи, истекающая кровью и растерзанная, но живая внутри, ей ещё больно, ещё теплится эфемерная искорка жизни, но обречённая. И омега был обречён — унижен, унижен альфой, убит им и растерзан, но жив своей оболочкой. Алан плакал, выл и кричал, как мог, чтобы почувствовать, что он — жив, жив своим маленьким, истерзанным существом, которое не понимало — оно дышит, оно живёт?
Алан босыми ногами, в которые впивались мелкие осколки зеркала, совсем незаметные, прошёл в коридор и встал напротив зеркала. Сначала он пробежался взглядом по тумбе, на которой лежала смятая пачка денег, отчего омега скривился и как обожжённый одним движением руку скинул эти бесполезные бумаги, которые сразу разлетелись, как листопад, на пол. Издевается. Омега некрасиво скривил губы и затем рассмеялся. Этот альфа, который постоянно называл его грязными, недостойными омеги словами, оставил ему пачку денег! Ш-л-ю-х-а! Вот кто он! Маленькая, грязная шлюха, которой оставил грязные, «отработанные» деньги какой-то маргинал, не менее грязный альфа, как настоящей проститутке.
Он не мог, нет, не мог стать за эти дни (или недели?) блядью. Нет, такого просто не могло быть. Омега заплакал как ребёнок — искренне и как-то по-детски, когда альфа впервые называет тебя шлюхой просто потому, что ты омега, потому, что не дал альфе того, чего тот хотел. И маленькие омеги всегда кричат вслед «нечестно» и либо уходят с гордо поднятой головой, либо начинают плакать от жалости к себе, неспособные справиться с давлением, которое было оказано со стороны общественности. Это было больше, чем оскорбление в школе, это было больше, чем унижение и шутки с намёками на лёгкое поведение, это было гораздо большее, когда альфа залез в душу не только словами, но и своими чреслами, буквально вырезая где-то под кожей это слово «шлюха». Некрасивое, словно ярмо, которое ты волочишь за собой, пока идёшь, пока смотришь вокруг, и от этого взгляд становится и тусклым, и уставшим и бегающим по окружающим и людям, и предметам, потому что в голове лишь одно слово «знают».
И ты скрываешься, забиваешься куда-то в угол, где обыкновенно собирается забытая пыль и прячется мелочёвка, которая была забыта за ненадобностью, как и ты. Никому не нужный, забитый и забытый, но подозрительно запуганный и подозревающий каждого, кто смотрит на тебя, чтобы изобличить и пристыдить. И встреться с этим взглядом, смущённый ты вдруг остановишься невольно, сделавший что-то постыдное, что-то ужасающе пугающее, что это «знают», которое тебя так коробит, заставляет уйти — пристыженным и отверженным, безнадёжным и неполноценным.
Алан всегда чувствовал себя забитым и забытым. Тем самым мальчиком, который был тихий и «отличающийся» — хорошо обученный и вежливый, предприимчивый и любознательный — тот самый неприметный парень, которого вспоминают в тот момент, когда тебе что-то становится нужно, будь ты одноклассником, называющим тебя тем самым доброжелательным «дружище» или братом, который только поджимал губы и всегда советовал быть крепче.
Как же сейчас ему не хватало Тони, который после смерти папы забрал причитающуюся ему сумму от продажи дома и уехал из страны покорять горные вершины с командой альпинистов, потом, видимо, сменив номер телефона и совсем потерявшись из виду.
Именно сейчас омега понял, что был один. Брошенный папой, братом и даже этим альфой, который оставил его наедине с грязными деньгами, которые буквально кричат омеге о том, как он их заработал. Мысли крутились в голове, вспоминался и быстро угасающий на кушетке в больнице папа с худенькой и бледной ручкой, которую Алан постоянно держал в своих ладонях и изредка целовал обветренными губами, и дородный Картер, который обвинял его в слабости и советовал быть жёстче и крепче, специально хлопая с силой по плечу, и этот альфа, который убивал своим протяжным «лапа» и хлопал по кровати, чтобы омега сам прыгал к нему в объятия.
Алан зажмурился. Ему было тяжело пересилить себя, забыть и забыться, он крутил головой, пока мысли вихрем летали в голове и руки — эти ладони с обгрызенными ногтями были сжаты между собой все равно тряслись. Алан не понимал, не помнил, где он находится сейчас и что он из себя представляет. У него потерялся и образ, и внешность: и характер, и омега не смог бы описать себя сейчас, если бы кто-то попросил, потому что это был не Алан. Омега понимал, что он храбрился, отчаянно пытался выжить, когда сам себе повторял, что всё это закончится, что этого не будет более в его жизни, что он забудет, и его забудут — нет. Он чувствовал, понимал, что он — «человек» — то жалкое существо, которое гнётся от своих проблем, зазря погибает в пучине своего сознания и того, что кроется в его голове. Всего лишь жертва — жертва хищников и обстоятельств, самых жестоких слов и веры в справедливость, которая в переломный момент даёт понять, что тот идеал, те средства и понятия, в которые мы отчаянно верим — «бумеранги», то самое «ему всё вернётся», «смеётся тот, кто смеётся последним» — жуткая ложь, которую придумывают удачливые дураки, чтобы другие, те самые люди, на жизнь которых можно поставить отметку «несправедливо» просто не убились оттого, что происходит с ними.
Осознание происходящего давило на Алана словно металлический ошейник на шее раба, который даже успел смириться с тем, что это — его существование, не жизнь. Он как будто забыл, что где-то там, по ту сторону есть другая жизнь, где люди улыбаются и ходят без всякого препятствия — счастливы, красивые и свободные. Не он — не тот самый жалкий человек, загнанный и испуганный.
Зеркало, предательское зеркало, висевшее над комодом и манило, и пугало одновременно. Нет, Алан более не хотел его разбивать и пытаться убиться, нет. Зеркало приманивало своим главным предназначением, и такое предательски мазохистское желание толкало парня к тому, чтобы поднять глаза. Пушистые ресницы, светлые и густые, немного дрожали и несколько слипались от слёз. Алан некрасиво шмыгнул носом и как-то жалобно выдохнул — тихо и коротко.
Омега посмотрел на своё отражение, на свои глаза, опухшие и в слезах, под которыми уже который день расплываются ненавистные синие круги. Нос все ещё казался синеватым и припухшим, а трещинки на губах, казалось, готовы были углубиться до самых дёсен. Он выглядел жертвой. Той самой жертвой, которая приходит в отдел и оказывается окружена со всех сторон наигранной защитой лиц, являющихся законными представителями добросовестной полиции. Теми самыми «хорошими ребятами», которые всегда протянут руку помощи и вызволят тебя из преступной среды, а потом будут смеяться с напарниками и актёрски показывать скромность, пока все хвалят его заслуги перед обществом.
Внезапно стало противно. Он думал, много думал о том, чтобы выйти из дома и доехать до отдела, чтобы там разрыдаться перед доблестными сотрудниками местной полиции, которые сочувственно предложили бы ему помощь и затем смотрели бы с жалостью и этим противным «бедняга, что только не пережил». Алан не желал такого внимания, более того, ему было ненавистно это проявление заботы, ненастоящей и излишне сочувствующей, потому что никому нет до него дела. Они буквально будут копаться в его нижнем белье, чтобы найти хоть какие-то улики против него, будут рассматривать его на кресле с разведёнными ногами и брать мазки, а затем судмедэксперт напишет заключение, и так далее, далее, далее…
Ужас! Как отвратительно. Никаких заявлений, никакого внимания, никаких чужих рук на его теле. Мысль о том, чтобы пойти в полицию, казалась всё более неудачной и ужасающей. Ему не нужна ложь, не нужны эти безразлично сочувствующие лица с отвратительными гримасами скорби. Нет.
Алан отошёл от зеркала и сел в кресло, то самое кресло, рядом с которым находилось кофейный столик, на котором до сих пор стояли банки выпитого пива. Омега скривился. Банки пива, к которым прикасалось своими омерзительными руками это чудовище, забравшее у него то, что нельзя было отнять ни у кого просто так. Он взял самое ценное, что было у Алана, самое сокровенное, что только может существовать — веру. Веру в людей, веру в себя и в жизнь. Чёртову жизнь, которую все называют удивительным даром и так открыто осуждают самоубийства и убийства физическое, когда ты видишь перед собой холодный труп с кровавыми ранами или опухшее тело утопленника. Веру в людей, которые совершают эти поступки — мир не белый и даже не просто серый. Он угольный — тёмный и глубокий, потому что то, что скрыто в стенах чужого дома, в чужих глазах и, казалось бы, самых неприметных умах имеет значение — пускай не для тебя, для кого другого, но имеет.
Мы лишь можем также наигранно сочувствующие покивать головами, может, пустить слезу при самых ужасающих подробностях, который содержит этот «угольный» мир, но сразу забудем, потому что «надо жить дальше», «жизнь продолжается», «держись». А что делать тем, кому постоянно летят эти обезличенные глупые фразы? Как ему забыть всё это?
И Алан размышлял, что он точно не станет больше с милым выражением лица брать руку другого человека и произносить эти слова, чтобы в ответ увидеть кивок или услышать пустое, вежливое «спасибо». Нет. Никогда больше он не скажет эти гнусные слова, которые ничем не могут помочь, а воспитание, это гнусное и прививаемое обществом цивилизованным и культурным неумение быть человеком, а быть словесным джентльменом стало для него презираемым. Никогда, больше никогда он не будет жеманно улыбаться злым и отвратительным людям, которые говорят ему мерзкие вещи, не будет «сочувствовать» тем омегам, которых бросили альфы и поддерживать алкоголиков, которые выпрашивают на улице гроши на бутылку водки.
Он один. И весь мир тоже. Никто не помог ему, когда он бился в истерике, никто даже не подумал спросить, что с ним стало за эти дни, пока он отсутствовал в собственном офисе, никто не будет сжимать его в крепких объятиях, приехав к нему домой и убирая всю ту грязь, что принёс с собой этот мерзкий альфа. Никто. И как после такого можно верить этим постоянно переживающим добрякам? Тем людям, которые улыбаются и говорят заученное «всегда готов помочь в трудные минуты»? Не готовы. И теперь Алан это понимал, вспоминая, сколько раз они говорили ему, какой он добрый и воспитанный, что он — тот человек, к которому хочется идти, что он их (о Боже!) лучший друг!
Лицемеры. Какие же они все лжецы. Вся та грязь, которая копится даже в самом воспитанном, тихом и милом человеке когда-то подобно извержению вулкана выливается наружу как лава, показывая, насколько бессилен человек перед стихией. Так бессилен человек и перед злобой, перед человеческой злобой и несправедливостью, которая выжигает изнутри клейма, каждый раз нажимая раскалённым наконечником до только ожога, который только-только зажил.
Так может, эти тихие и злобные маленькие люди всего лишь обиженные жизнью, другими злобными людьми и шатким пониманием «справедливости»? Может, не стоит смотреть на них как на отверженных обществом, может, они отвергают его, а не оно их? Алан не знал, но почему-то чувствовал, что именно сейчас он их понимает. Того омегу-проститута среднего возраста в ярких одеждах, который когда-то фыркнул на него, смотря, как Алан в классическом костюме беседует с потенциальным клиентом, что-то воодушевлённо рассказывая лысому пожилому альфе, которого тот ждал с выручкой; того наркомана, который отчаянно рассмеялся, когда Алан попросил его спрятать шприц, пока он находится в общественном месте; того омегу-одиночку с двумя детьми, который откровенно не справлялся со своими шалопаями и бил одного из них по мягкому месту, рыдающего и кричащего, когда Алан сочувственно смотрел на второго ребёнка. Может, это он — та самая «отверженная» ячейка общества, а не все эти люди, просто запутавшиеся или обиженные несправедливостью?
Он всегда думал о себе много, слишком много, что это всё очарование, которое Алан относил к своей натуре, вылилось из его маленького, тщедушного тельца, когда он подобрал того злосчастного ублюдка с дороги. Он же мог проехать, мог просто вызвать скорую. Так почему не сделал? Почему эта самая моралистическая совесть не позволила ему это сделать?
Впервые Алан жалел, жалел, что не был самым обычным парнем, который боится неприятностей и думает исключительно о своём благополучии, исключая из него что-то нравственное. Омега был тем самым человеком, который действительно думал о себе, но он думал о себе слишком, слишком хорошо, слишком, уж слишком внутри хвалился своей добропорядочностью и лелеял своё эго — эго современного, пусть и немного грешного святого, который всегда помогает другим, но думает исключительно о том, что он хороший, он помог.
Стало от себя противно. Испачканный, грязный Алан! И не только из-за чужой спермы, которая впиталась в кожу, но скорее из-за самого себя, из-за того, что он — «хороший, миролюбивый и воспитанный» омега. Блевать. Хотелось блевать. И Алан не выдержал. Инстинктивно не желая идти в уборную, ещё хранящую живые воспоминания о том ужасе, которые были в его жизни, омега подбежал к раковине, где его и вырвало. Мерзкий запах блевотины и собственные мысли никак не способствовали тому, чтобы чувствовать себя не то, что бы хорошо, а хотя бы приемлемо.
И Алан быстро надел тапки и, не закрывая двери, выбежал из квартиры, прихватив непонятно где разбитый мобильник. Он выбежал сначала на лестничную клетку, а затем и на улицу. Хорошо, что в доме жили исключительно работающие люди, которые редко появлялись дома и которым, по сути, плевать хотелось на чужие проблемы в отличие от обыкновенных районах, где на ближайший крик уже готовы десять сплетен об убийстве, измене, изнасиловании и хорошей пьянке.
Алан попытался включить собственный телефон, который, видимо, был выключен не им самим, потому что он не помнил, чтобы брал его в руки за эти дни — не до этого было.
Дрожащими пальцами он нажал на кнопку, смотря, как включается мобильник, на котором по счастливому случаю ещё было процентов двадцать зарядки.
Так. Двадцать семь пропущенных от секретаря, два от службы доставки мебели и один от того художника, который, по-видимому, хотел уточнить что-то про новое интервью, которого Флорес добивался не один месяц.
Омега быстро просматривал сообщения в мессенджерах, хватаясь за любую возможность скрыться за работой, чтобы утонуть в той массе дел, которая может свалиться на него с новой силой после произвольного отдыха. Ничего интересного. Ничего важного, кроме безумного творца, интервью с которым будет опубликовано на следующий же день после того, как один из его журналистов съездит с ним в горы.
Вполне предсказуемо раздалась знакомая трель от звонка, и Алан инстинктивно прочистил горло, чтобы ответить более менее нормально.
— Алан, Алан, чёрт возьми! Я так волновался за тебя, пока ты не ответил почти на тридцать звонков! Думал уже сообщить в полицию, но, слава всем богам, ты снова с нами!
— Д-да, всё нормально, Мэттью. Я просто немного устал, выехал за город, связи не было.
— Я рад, что с тобой всё окей, но тут такое произошло! В общем, ты должен приехать немедленно, тут Фрэнк Картер недавно интересовался, когда ты с ним созвонишься, потому что поход уже через месяц, а ему, ну, надо так-то подновиться, не знаю, там, морально, к тому, что кто-то с ним будет.
— Не тараторь, пожалуйста, Мэтт. Я так ничего не понимаю. Завтра с утра буду в офисе. И да, составь, пожалуйста, мониторинг о том, сколько статей сделали «Artists space» и какие из них о Картере, чтобы лучше понимать, о чём не спрашивать и как строить работу.
— Да, через дня три-четыре будет готов, я ещё забегу к Коллину, спрошу его о том, что можно будет сделать ещё. Пока-пока, босс!
— До свидания, Мэтт! И да, напиши Фрэнку сам пока, извинись и скажи ему, что скоро я с ним свяжусь.
Не дождавшись ответа, парень сбросил трубку и выдохнул. Стало даже как-то легче дышать — жизнь продолжалась и Алан Флорес продолжался вместе с ней, несмотря на то, что этим двум сейчас точно было тяжело вместе.