Flash for me

Слэш
Завершён
NC-21
Flash for me
Олень Волховски
автор
Описание
Что для жнецов может быть хуже шипа смерти – неуёмной, сокрушающей чужой боли? Только собственная боль. Вспыхивающая давным-давно утерянным прошлым, внезапно и на поражение, не щадящая никого, распространяющаяся с быстротой вируса. И нет и не предвидится этому исцеления.
Примечания
Всё зиждется на вывернутых некрасивой реальностью сказках, психоделическом занудстве, патологической любви к символизму и складыванию паззлов, неодолимых попытках углубиться даже туда, куда, возможно, не надо (а может быть, всё же и надо?), докопаться до истин-деталей, поразмышлять, зацепившись, о том, почему всё "так", и не остановиться. Да и просто на лично выкровленном буквально, что называется, из сердца. Есть элементы биопанка, поэтому система работы жнецов в Департаменте кое-где может расходиться с каноном. Жести как таковой немного, но она Жесть. Слегка навеяно Замятиным "Мы" Песни, что отчасти придали вдохновения: Within Temptation – Stand My Ground; Flёur – Мы никогда не умрём и Слот – Мёртвые звёзды Слово "flash" в названии многозначно и символично. Соединяет в себе значения: "вспыхни", "сгори", "засияй" и "прояснись".
Поделиться
Содержание Вперед

Глава 4. I'm a sick boy, you're a sick boy

Волосы за висок между пальцев бегут, как волны, наискосок, и не видно губ, оставшихся на берегу, лица, сомкнутых глаз, замерших на бегу против теченья. Раз- розненный мир черт нечем соединить. Ночь напролет след, путеводную нить ищут язык, взор, подобно борзой, упираясь в простор, рассеченный слезой. И. А. Бродский

      Сон у Грелля нарушился совершенно, он уже почти не различал вплавившиеся в мозг воспоминания и дистиллированную, провонявшую тёплой мерзостью озона реальность Департамента. Мутило. Рвало от любой, попавшей на язык крошки еды, от самого её вида, от леденцов, коими пытался заглушить горько-кислый вкус во рту. Ненароком вспоминалась реабилитация. Ослабший всем телом, он ходил от кабинета к кабинету, как тень, или сидел, пощипывая так и не зажившими ногтями губы, уже тоже незаметно разодранные под ни единожды за день нервно нанесённой помадой. Уровень проклятой личной энергии опустился ещё на шесть процентов. Интересно, если бы Уилл не заставлял измерять его, замечал бы Грелль в себе какие-то изменения, или это было не более чем психосоматикой? Он с ехидным интересом подумал, как может сейчас чувствовать себя сам Уилл. Беспомощность перед собственными трудностями в нем казалась забавным. Или все же он что-то скрывает? Или нет у него никаких трудностей? Можно было поверить в то, что страдают рядовые диспетчеры, но, чтобы кто-то из высшего руководства… В любом случае видеть Уилла сейчас хотелось меньше всего. Идя в холл за кофе, он вдруг замер: небрежный смех в окружении чопорной проозоненной тишины, несомненно, принадлежал Рону. Спрятавшись за выступ стены, Грелль прислушался к разговору: — Один вид этого толстого мужика чего стоил: стоит, с камнем огромным на галстуке, преградил своим пузом вход и смотрит, как на попрошаек, — продолжил он о чем-то рассказывать. Зажав, очевидно, нос, изобразил манерный прононс: — «Вы должны сдать оружие. У нас театр, а не сомнительное заведение». Ей богу, обычный лакей, а норова, как у антрепренёра! Собеседник молчал и сухо ухмылялся. — Но Чарли не растерялся. Вежливо так кашлянул и, уточнив номер прецедента, напомнил: «Сельскохозяйственные инструменты не являются оружием, поэтому вы обязаны нас пропустить». Надо было видеть, с каким невинным лицом он сказал слово «обязаны». Ещё бы показал ему списки Уилла, я бы очень долго смеялся. Тот молчал… Молчал… Щурился на него подозрительно, а потом ка-а-ак схватит! Нашего-то Чарли, этого тщедушного ангелочка, ка-а-ак тряхнёт за плечи! — Рон затараторил воодушевлённо и шумно, и Грелль, оглядевшись по сторонам, неволей взволновался, как бы никто не прошёл и не услышал его, ведь за любыми разговорами тщательно следили, а уж теперь… — Слюни летят, глаза кровью налились: «Я тебе сейчас покажу такой прецедент, что век не забудешь!» Язвительный собеседник наконец подхватил его заразительный звенящий смех: — Готов поспорить, ты в этот момент стоял где-то в сторонке и трясся от страха, — прибавил мерзковатым аккуратным дискантом. — Ну… Будь заместо него хорошенькая девушка, я бы нашёл способ проникнуть в недружелюбный человеческий мир, — довольный собой, похвастался Рон. — Да ты и с мужчинами найдёшь, позволь тебе только не работать сверхурочно. Спешно пробегая в памяти все недавние события, разом сдавившие голову, Грелль не услышал шагов. Опомнившись и отскочив от стены, налетел прямо на Рона. — Сэмпай?.. — с застывшим на губах смехом произнёс в странном, неуклюжем недоумении, что было на него ничуть не похоже. Грелль, расслабленным, больным движением подняв голову, вытаращил покрасневшие от недосыпа глаза. Обрывки фотографии, собравшись с той тщательностью, с которой та была разорвана, предстали перед глазами жгучим, как подпаленные края, кошмаром. Сердце, ускорив бег, больно ударило в рёбра. — Не ходи к Уиллу… — безвольно вырвалось убитым хрипом. Он ещё больше посерел полуопущенным лицом, не пытаясь норовисто вывернуться из взявших за талию и не преминувших украдкой попроворничать ниже рук. — Почему? — лицо юноши сморщила глуповатая улыбка. Грелль, захлопав часто ресницами, с диким притворством ощерился и отпихнул Рона от себя. — Потому что он занят! Я только что от него, и он не хочет никого видеть, что тебе ещё не понятно?! — сорвавшийся в крайнюю степень и исковерканный истеричной гримасой, он замахал на него руками. — Чую, дело серьезное. Понял, — присвистнув, искренне поверив грязно вырвавшимся наружу эмоциям — наигранным, нет ли, Рон, послушно закивав, был готов отступить и уступить, только бы Грелль поскорее вышел из неловкого и опасного состояния. При упоминании Уилла нечто повседневное и беззаботное подстрекало сморозить пошловатую шутку, но сейчас Рон решил прикусить язык. Взгляд, взявший под прицел незаметно и давно, но разрядивший на поражение только теперь, срезав в тревожном повороте, не дал сойти с места. — Лёгок на помине… — пробубнил Рон и с угнетенно-беззаботной, в коей выразилось все его существо, улыбкой подмигнул Греллю, который на него не смотрел. Уилл, поигрывая секатором, грозно лязгающим в тишине коридора, вышел из тени стены всем своим бледным, остро отточенным мрачными линиями величием и, прошагав мимо Грелля, точно тот был невидим, вытянулся во фрунт. — Рональд Нокс... А я ищу вас с самого утра. Вы должны объясниться за вчерашний… если можно таковым назвать, конфуз в театре, — манера речи его заметно переменилась. Он говорил тяжелее, обрубистее, совсем утратив голосом английскую плавность, иногда растягивая змеиным шёпотом окончания, совпадавшие с ударами каблуков, словно упивался каждым сказанным словом. — Негоже вынуждать начальство бегать за вами. Не находите? Рон, ещё бы чуть-чуть — и научившийся обнажать плотно придавленный, уморенный до коматозного сна, но не подлежащий вытравке нрав, огорчённо что-то нерасслышанное промурчал, атавистически недоразвитыми, реагирующими мгновенно и бесполезно стрекательными клетками становясь мягче, пушистее, ранимее, тихонечко округлился на глаза, тихонечко умер на одну из девяти самооценок и ещё одно хорошее предчувствие. Разбуженное чудовище внутри Грелля окрысилось и приготовилось к прыжку. Найдя где-то рядом руку почему-то шагнувшего в его сторону Рона, сжал так крепко, что тот тихонько зашипел. Взгляд, срезавший оказавшегося совершенно некстати белокурого, щуплого спутника Рона, заставил того незаметно потеряться с полным раскаяния лицом. — Но, обнаружив вас здесь, увы, отпустить не могу, — в этом звучала гнусная, безулыбчивая ирония. Раскрытые лезвия протянутого секатора медленно, почти ласково отодвинули рыжую челку со лба юноши. В прикосновении металлического предмета были сосредоточены особые чувства Уилла, которые тот бережно хранил. Он словно был осязающей и подчиняющей стальной власти частью его тела, прикасаться к которой Уилл, однако, не позволял никому. Грелль, до боли в челюстях стиснув зубы, не сводил с него решительных глаз, ловя каждое движение. Во взгляде Рона — смазливо-растерянном, совсем мальчишеском, совсем не познавшем подлинного, язвящего зла, сияло сокровенное неведение. От мысли, что Уилл может причинить ему вред, натравленное чудовище Грелля отчаянно рвалось с цепи. — Что ж, следуйте за мной, пожалуйста. — Уилли, ты предпочтешь какого-то стажёра мне?! — задохнувшийся от возмущения Грелль потряс рукой в воздухе, которая вынуждена была разжаться. Метнув на него глубоко уязвлённый, норовящий всерьёз заплакать взгляд, облизнул клычки и, повертев носком в полу, точно бы извиняясь за собственную вспыльчивость да нежно обязывая ту принять, повёл шаловливым плечом. — Можно подумать, у меня для тебя не найдётся… «конфузов». Уилл увидел. Заметил. Понял. Несказанно больше, чем надо. А только ли сейчас?.. Через плечо полоснувшая растравленную память улыбка, в несколько кандальных щелчков заковав на жалкую долю вырванных часов-минут-секунд освободившиеся, пересилившие, содрав наросшую кое-как кожу, вооружившиеся руки, привела в исполнение отсроченный приговор. — Не думайте, что я забыл о ваших нарушениях. Вы тоже будете вызваны ко мне. Но не теперь. Пока вам есть, чем заняться на работе, — он прищурил один глаз, обещая неясное, многое и сжимающее сердце в ледяном кулаке. Отвернувшись со спокойствием, будто не произошло ровно ничего, увёл Рона за собой.       Под вечер в коридорах Департамента всегда автоматически гасла половина ламп. Отелло, подойдя к кабинету, некоторое время помялся и тихо постучал два раза. Далекий голос разрешил войти. Уилл сидел, сложив ладони на чёрном полированном столе, в дремотных созвучиях глухого дождя за стеклом и четырнадцатой сонаты Бетховена, что выскользали из-под заточенной иглы патефона, однако музыка уставом запрещалась. Секатор, обычно хлопотливо убранный в узкий застеклённый книжный шкаф, точно для него и предназначенный, теперь лежал на столе и почти касался недвижных ладоней. Кабинет отличался педантичным, несколько даже злым аскетизмом. Агрессивно холодный запах Burberry, точно бестелесная ипостась Уилла, заполонил и отметил собой всё, вплоть до последнего листка бумаги. — Да, музыка вызывает эмоции, а те, в свою очередь, затуманивают рассудок. Отнюдь не должное состояние для образцового жнеца, — словно прочитал он мысли Отелло. Глаза под слегка приподнявшимися темными бровями по-прежнему смотрели вниз. — Однако должен заметить, она диктует ритмы — всё, что, слаживая, размеряя и организуя, приводит в порядок наши рефлексы и мышление. Отелло почти не слышал его: упавший на стол взгляд застыл в безрассудной оторопи. Сняв и снова надев очки, он едва не уронил их. В тонкой, прозрачной вазе стояла кремово-розовая, при неприятном тёплом свете казавшаяся жёлтой роза. — Это же гибрид капустной розы… В диком виде он больше не был найден! Такие выращивал… — подойдя к столу, он с нежным почтением тронул пышные лепестки, в последний момент поняв, что бесконтрольно вырвавшиеся слова были более чем лишними. — Откуда она у вас? — Не знаю. Кто-то принёс. А выращивал-то кто? — Уилл бросил на него взгляд, полный измотанного презрения. — Нет. Никто. Мне просто показалось… — Отелло грустно покачал поникшей головой. Уилл кивком указал ему на маленький кожаный диван и, закурив, вежливо положил открытый портсигар на край стола. — Может, хочешь чаю? — Спасибо, нет, — медленно ритмящая вечерним унынием музыка клонила в сон и будила болезненно и нервно на редких высоких нотах, что вонзались в мякоть мозга, как тупые, холодные иглы. Уилл наконец сменил позу: сев вполоборота и положив ногу на ногу, он мечтательно вглядывался в смешанную с жёлтым светом настольной лампы кисею дыма. — Как мужественно ради любимого, нисколько не заботясь о собственной выгоде, безопасности или хотя бы... взаимности, пойти на преступление, внесённое в красную главу устава… — начал он приглушённым, туманным голосом и прищурился, словно что-то вспоминая. — Прекрасно зная, какое наказание за это ждёт. Отелло, надеясь не дёрнуться ни одной частью тела, сжал кулаки в карманах халата. Красная глава — глава об измене. Любые действия, совершенные против интересов организации, были группированы ей и считались особо тяжкими преступлениями. За каждое из них полагалась высшая мера наказания — утилизация. Говорят, даже смертная казнь не пугала людей настолько. Перед смертью оставалась (почти что у всех) ничтожная доля надежды на спасение, на раскаяние, на продолжение жалкого своего существования, которое внезапно становилось беззаветно дорогим, на то, что там что-то есть. Перед утилизацией не оставалось ничего. — Я говорю сейчас об Эрике Слингби, — после намеренно долгой, услаждающей торжество чёрно-стального деспотизма паузы пояснил Уилл, прожигая не поднявшего на него глаз Отелло испытующим до предоргазменного напряжения взглядом. — Финал его тоже был весьма мужественен, впрочем, достойный началу. Вот только результат того мужества, всей той красоты, отчаяния, веры. Любви… Ничтожно и уныло пуст. Чувства прекрасны в своём проявлении, но их век короток. Кощунственно, смешно и глупо короток, по сравнению с вечностью. Уилл против воли гадливо скривил тонкие губы и, посидев молча, снова затянулся сигаретой, будто с дымом вдыхал вдохновение для витиеватых чёрных каламбуров. — Знаешь, почему руководству так противны ваши чувства, то тут, то там проявляющие вдруг себя? Это говорит об оставшемся в жнецах человеческом. Люди — низшие существа, им не дано постигнуть таинства и способности, коими жнецы наделяются от второго рождения. И порой в толк не возьмёшь: неужели данную тебе новую, бессмертную жизнь, новое тело, шанс на искупление согрешенного, на реализацию неисполненного воспринимаешь как наказание. Тут не может не встать вопрос о заслуженности этой участи, — он прищёлкнул языком и с должной, фальшиво застившей глаза неизбежностью обнажил нижний ряд зубов, наслаждаясь бездарно и грубо сделанной мимикой. Ему нравилось мучить, но, очевидно, быстро заскучав от тихой стойкости Отелло, он перешёл к делу: — диспетчер Третьего отдела Грелль Сатклифф в последнее время придерживается твоего общества, не так ли? С прямой спиной наклонившись к столу, он пристально посмотрел поверх очков. Выделенное голосом слово «твоего» нарочно подчеркивало пренебрежение. — Насколько знаю, он никого к себе не приближает да и остальные сотрудники никогда особо не стремились сблизиться с ним. Я и подумал, что у тебя с ним могло возникнуть общего... — Разве дружба не поощряется уставом? — беззлобно, однако сухо, как было ожидаемо, принял вызов Отелло, скосив на Уилла глаза. — Всячески поощряется, Отелло, ты прав, — чуть ли не воскликнул тот на особенно высокой ноте раскрывшейся во мрачном унынии сонаты и, как в прицеле, сузил глаза. — Уставом не возбраняются товарищеские отношения, доверие и взаимопомощь в нашем общем деле. Но вот… Что-то иное… Сообщничество, уединение, шёпот на стороне, совместные интриги и вынашивание планов против руководства, неблаговидная праздность, безусловно, ведущая к попыткам познания запретного и, как следствие, к преступлению… Это совсем не то, что называют дружбой, Отелло. Расслабленно откинувшись на стул, он протер верхнюю часть ручки секатора перчаткой, бездельно повертел его в руках, чувственно, как впервые показалось похолодевшему Отелло, двумя пальцами поправил безупречно ровно зачёсанные на косой пробор короткие чёрные волосы, набриолиненные до легкого блеска и провёл кончиками лезвий по губам. — Позволь поинтересоваться, — закурив вторую сигарету, он непринуждённо зажал секатор под мышкой и встал из-за стола. Ему хотелось создать фанатичный, немного нервный вид, больше для того, чтобы потешить собственную властность. — С какой целью Грелль Сатклифф приходил к тебе вчера вечером? — Просто поболтать, — пожав плечами, Отелло машинально выпрямил спину и сдвинулся слегка на край дивана. — Вот ведь. Просто поболтать… Неблаговидная праздность, как я и говорил, — Уилл, понимающе опустив веки, пробормотал неразборчиво и хрипло, как говорят только наедине с собой, но, в лад с целой басовой октавой резко повысив голос, продолжил, стоя к Отелло прямой, как натянутая струна, спиной. — Для того чтобы поболтать, не спускаются с третьего этажа в лабораторию, а встречаются случайно и на нейтральной территории и не задерживаются больше, чем на десять-пятнадцать минут, к тому же… Не пытаются отвлечь на себя внимание вошедшего в неурочный час начальника, сочтён который, очевидно, был за идиота. Такая ситуация, что была весьма нетщательно продуманной, но спланированной, говорит мне, как минимум, о таком взаимоотношении, как доверие двоих сотрудников друг к другу, что в свою очередь порождает противопоставленное тому недоверие к другим, в том числе и к руководству, Отелло. К тебе у меня вопросов нет, но Грелль… Я давно замечаю, что он глядит на сторону. Пропащий... Весьма сильный жнец, не спорю, но пропащий, увы. Тигр полосок не поменяет. Лепить из дочери мусорщика леди — напрасный труд, лишняя трата сил и упущенное время, а блестящий результат — утопия*, — с безнадежным цинизмом признал Уилл. — Силы нам даются не задаром, сам прекрасно понимаешь. Ложью было бы отрицать, если бы я объявил голосование, большинство сотрудников отдела проголосовали бы... — сделал короткую, больше из формальной вежливости, паузу. — За избавление от Сатклиффа. Может, это и негуманно. Все мы, и не только Третий отдел,— одна большая семья высших существ, объединённых одним общим благом, что препоручил нам Высший Суд; наши тела, способности, разум, технологии не чета человеческим. И мы должны усердно бороться за чистоту этой семьи как вида, не позволив опорочить её недостойным и грязным предателям. Посему избавление от одного такого сотрудника стоит воспринимать, напротив, как пользу. Что скажешь, Отелло? Отелло, онемевший всем нутром, вздрогнул и едва не соскользнул с кожаной обивки дивана, когда Уилл в порывистом, словно связующий танцевальный элемент, повороте, стукнул каблуками и, побледнев и вытянувшись сосредоточенным лицом, медленно поднял голову и поправил раскрытым секатором очки. — Вы довольно усложняете, Уильям, — не раздумывая, Отелло расслабился в поморщившей лоб улыбке и придвинулся ближе к спинке дивана, без зазрения совести глядя в глаза, обладатель которых всем видом показывал, что способен, не сморгнув, в два аккуратных счёта заменить на камень вырванное этим, возведённым в ранг фетиша секатором сердце. — Уверен, вы знаете Грелля ближе, нежели я, и жертвовать собой ради кого-то из сотрудников — далеко не его конёк. Что до остального, я далёк от высоких материй. — с очищенным от испуга ребяческим легкомыслием, на удивление, заставившее Уилла напряжённо (без угрозы, но в явном замешательстве) сдвинуть брови, улыбнулся и, не в силах более ничего прибавить, развёл руками. Нисколько не сомневался, что попадёт в яблочко. Уилл упёрся взглядом в стену: понял, что оказался в ловушке и, развив нарочно уколовшую его тему, только скомпрометирует себя. — Усложняю? — Уилл, скользя увлечёнными глазами по длинной ручке секатора, плавно изогнул тонкую, чёрную бровь, пока она не сделалась острой и зловещей, как каждый элемент его одежды, тела, голоса, как каждый, согласный с ним, сонатный удар невидимых клавиш. — Пожалуй, ты прав. Ведь я мог и сразу, без лишних сентенций, сказать тебе, что знаю всё. Всё, Отелло. Всё, о чём был ваш разговор, и, увы, не только… Отелло неслышно сглотнул. Уилл, стоя у стола, глядел на подлокотник дивана неотступными, страшными глазами, несколько лепестков розы задрожали от его дыхания, как обозначилось и несколько сухожилий на шее. Капли дождя за окном застучали чаще и яростнее, будто Уилл подчинял себе и музыку, и дождь. — Если вам всё известно, зачем же тогда вызывали меня? — напряженные пальцы, похрустывая, сжимали ткань халата. Он хотел, чтобы это поскорее закончилось. Он почти не боялся. Напаянная на блеснувшие клешни ласка, щедро проникнув холодом, коснулась лица. Возникший рядом Уилл, не убирая секатора, опустился на диван. Дыхание табака и духов проясняло на коже следы самоотверженности, упорства и дрожи — такого напрасного, такого желанного. Клешни, раскрывшись с натужным скрипом, скользнули по бьющемуся синей жилкой виску, надавив не до крови, но до побелевших вмятин, очертили нижнее веко под круглой оправой и медленно-медленно, смакуя каждый миллиметр кожи, провели ровную дорожку к вздрогнувшей шее. — Отелло… — слишком сладостно выдохнул Уилл, заставив поднять голову и смотреть в разящие обжигающим, как обмерзшее полотно отточенного клинка, холодом глаза. Томительно обрекающие на беспросветно-беспросветное, на безвозвратно-безвозвратное. — Ты по-прежнему чувствуешь одиночество, по-прежнему... По-прежнему чувствуешь эту боль так по-человечески... Я понимаю твоё жадное рвение, ты готов отдать всего себя во имя дружбы, во имя ценности, способной, должно быть, согреть целый наш бесчувственный мир. Этого счастья, которого так трудно достичь, которого так не хватает каждому из нас, как бы не отрицали и… Как бы не затыкали пустотой пустоту в бьющемся невыносимо редко сердце. Но мне так жаль, без капли сарказма, мой мальчик, жаль твоё обреченное стремление, ты непозволительно и опасно наивен. Опасно тем, что своим же стремлением рискуешь обречь на страдание не только себя. Наверное, в твоих отчаянных глазах я чудовище, способное, и бровью не шевельнув, наблюдать за утилизацией того, кого, возможно, люблю, и возможно, ты окажешься прав, потому что нет никакой любви, нет никакой дружбы и братства, нет счастья. Больше нет… Ни для тебя, ни для меня, ни для кого из нас. И пережив боль, мы становимся крепче. И тверже. Острее. Как сталь, как железо, как серебро. Только так, Отелло. Такова наша судьба. Он говорил без устали, непрерывно и жарко, подобно истовой молитве, пока на последних словах не охладел и не замедлился в ритм с приостановившей пластинку иголкой. Фосфорическая зелень радужки, до этого заполненная раздувшимся зрачком, снова прояснилась, окаймленная нездоровой краснотой продолжительной бессонницы. Клешни, прихватив, оттянули кожу на почти недвижном кадыке. — Расскажи мне всю правду о Грелле, обо всём, чем он делился с тобой, — на последнем выдохе опустил он не подотчетные инстинктам веки, покрытые сетью пурпурно-синих капилляров. — Я давно научился всё понимать, Отелло. Хвастать тут нечем — я с превеликой страстью пожелал бы хоть раз закрыть глаза на очевидное, но не могу, даже при большом желании. Я не в силах стерпеть ни малейшего произвола, способного пошатнуть нашу, на редкость мудро и скрупулёзно выстроенную, систему, надлежащую держаться вечно. Вечно, Отелло. И для меня не оставляет сомнений ответ на вопрос "Кто, если не ты?" И не только для меня. Если бы только... Для других сотрудников тоже, — совсем ослабев голосом, прибавил с неимоверно искренней, сдавленной усталым отчаянием жалостью. — Ведь ты работаешь здесь так давно. Что же ты творишь, бедный мой мальчик?.. Вспыхнув прояснившимся ярко, горячо и больно, оставив без ответа сдавившие до брызнувшей крови зачастившее тахикардичными ударами сердце вопросы, прогорев до самого осиротелого трепыхающегося фитилька, наполнившись жгущими, режущими, разъедающими подчистую чувствами и опустев избытым заветом под вековой пылью, Отелло переступил. Отболел. Обесстрашил. Просто, кажется… Зажил. — Уильям, мне нечего рассказывать вам, — всё лицо его безудержно засияло счастливой и бешеной — так бывает только во время нового открытия — улыбкой. — Ну конечно же, — Уилл неожиданно убрал секатор и, со сдержанным, непременно ложным, прячущим страх смущением опустив голову, положил руки на узкие плечи, чтобы минутой позже прижать к густо пахнущему духами пиджаку, но был уже сам не свой. Отелло глядел на него, как на новый и начавший ни с того ни с сего сбоить титратор. Сбитое дыхание сошло на редкие, долгие выдохи, воспроизводимые инертным сокращением лёгких, руки, подобно мышцам лица, одеревенелые, поддающиеся с трудом, болели — было не скрыть даже ему. Сознательные рефлексы усиленно боролись с телом, буквально отделившись от него. Оставалось только догадываться, на сколько процентов сейчас упал уровень личной энергии. Отелло доводилось видеть подобное неоднократно: стадия короткая, едва ли минутная, чётко разделяющая предагонию и беспрекословное, необратимое подчинение смерти и органами, и тканями, и запертым внутри сознанием, когда ещё пытаешься жить, но уже не можешь и явственно понимаешь, что не можешь. Такое в точности не сыграет ни один актёр, по крайней мере, точно не Уилл. Теперь же он играл вопреки своей воле и, не понимая уже ничего, но скрывая всеми правдами и неправдами, боялся, что не сможет остановиться. — Конечно, нечего, мой мальчик. Прости меня. Я и не должен был тебя о чем-либо допрашивать. Почему же ты не смог мне возразить? Опасно быть таким мягкотелым, Отелло. Потеплевшими и вновь остывшими губами он поцеловал глядящего в упор с усталым, но испытанным бесстрашием, от чего взгляд его казался бесстыжим, Отелло в лоб. — Можешь идти.       Грелль весь день сидел как на иголках. Состояние дошло до того, что, стоило только полностью сомкнуть слипающиеся веки, искорёженное человеческой болью прошлое захватывало в несокрушимый плен. Безмозглое и бездушное, совершенно не замечающее того существо — бессменный хозяин его стеклянной темницы — с лёгкостью возведшее себя в ранг хозяина и Бога, мучило, властвовало, пользовало, имело целиком. Отняв, имело его тело, душу, волю, радость, сознание, самоценность, красоту. Имело всё то, чего не было у самого. Имело, отродясь не умея ценить. Имело, не имея на то никакого проклятого права… Жрало его, не чувствуя вкуса, выплёвывая пропитанную вонючей слюной шелуху. Годами, десятилетиями наблюдая, как корчатся полусгнившие от инфекций дети в провонявших сыростью, грязным бельём и крысами трущобах, как выпускают жадно раскрытым ртом пенистую красную легочную жижу утопленники, ещё не успевшие раздуться и расслоиться по кожно-мышечным образцам, как под замирающий стук собственного сердца, спекшимся в кровь голосом уже не в силах проклинать глазеющих, слившихся в одно дьявольское месиво людей, взывают к Господу невиновные, чтобы минутой позже задергаться, обтекшему мочой и дерьмом и изуродованному бесноватой и навсегда немой гримасой, пока веревка с хрустом не переломит шейные позвонки. Но никогда, никогда, по крайней мере он не помнил, Грелль не испытывал такой боли и ненависти, что испытывал теперь. Присущие человеку страдания он мог лишь обрисовать в воображении, но не думал, что подобное придётся испытать самому. Ведь ему же обещали!.. Нет. Здесь никто больше ничего не обещает. Он сам сделал свой выбор… Плотным слоем тонального крема, пудры и румян закрасив перед зеркалом в туалете синяки под глазами, уже густо растекшиеся кроваво-сизой акварелью на самые выпирающие скулы, не сошедшие за ночь кровоподтеки по всему опухшему, во всех смыслах умирающему лицу, завязал растрепанные нервными руками волосы в высокий хвост и вернулся в кабинет. Рона он больше не встречал на этаже. Оставалось наивно надеяться, что Уилл всего лишь немного пораспекал его и отправил на задание, но Грелль не находил себе места. Раздавшийся звонок внутреннего телефона заставил рвануться с порога к столу и сорвать трубку. Притихший голос Отелло пробудил ото всех мыслимых и немыслимых снов и оживил давно забытым трепетом радости: — Как освободишься, приходи. Есть кое-что интересное. Если понял — ничего не отвечай. Сам того не поняв, как вымучил ещё час, Грелль, окрылённый и всем подшкурьем разрываемый желаниями, накинувшись на Отелло, затискать его и растерзать на сотни маленьких, поганых, сорвиголовых клочков, помчался вниз. Он не вошёл, он вкрался из последних сил сдержавшим огненное дыхание терпеливым драконьим бешенством. — За каким дьяволом, дрянь ты маленькая, по телефону говоришь чего не надо? — с чего-то вдруг научившись шипеть, свирепеть и гореть не на окружающих, а внутрь себя, Грелль, с вымещенной за всё-всё-всё ненавистью шарахнув несчастным стулом об пол, сел и швырнул оголившие частично забинтованные пальцы перчатки на стол. Телефонные разговоры в Департаменте прослушивались. Отелло, тихонько торжествуя верхом самобытного анархизма, издевался над ним и не сомневался, что будет продолжать в том же духе. — Я вот, что понял, дорогуша Грелль, — честно отмолчав с минуту, пока тому не полегчало, Отелло, продолжив радовать сосредоточенно-поганой мордашкой свой мирок, выхватил с ловкостью фокусника заранее приготовленные фотографии и положил их перед Греллем. — Бинго! — Просто прелесть! И какого же черта ты мне этим хочешь сказать? — взмахнул тот руками, не найдя надлежащей степени сарказма, чтобы захохотать над двумя издевательски одинаковыми фотографиями пустой лаборатории. — Предлагаешь мне пять отличий найти? — В том-то и дело… — положив на стол подбородок, Отелло испытующей улыбкой продолжил дразнить его посаженный под домашний арест гнев. — В том-то и дело, что ни одного отличия нет. Одну фотографию я сделал вчера, а вторую — пару недель назад. Соль в том, что оба кадра были отсняты с закрытыми глазами, по правде, я даже не наводил ракурс. Нет, правда! Всё, что объединяет их… Одна и та же мысль, вдруг задержавшаяся в моей голове. Пережив внутреннее фырканье краснохвостой лисицы, языкасто-клыкастое кривляние маски инстинктивного недоверия и просто «в твоей голове не задерживается ничего, окромя занудного дерьма, — не равняй всех по себе», Грелль беспокойно принялся наматывать выбранную из хвоста прядь на один из тех, вчера не уцелел, палец. — Ну, а что за мысль-то? — Я не… помню, — деликатно и весело наслав на себя новую, не успевшую оформиться, порцию ментальной ярости, Отелло втянул голову в плечи. — А, к чёрту! — искренний в своём мечущемся, горящем, гаснувшем и посекундно пробуждаемом по тревоге раздрае, вяло махнул рукой Грелль. — Это ещё не всё, дорогой, — Отелло с неулыбающимся азартом маленького инквизитора-практиканта оглушительно щёлкнул пальцами у собравшегося уснуть лица. — Вчера ты спрашивал меня, какое отношение пленки воспоминаний людей имеют к памяти жнецов. — Разве их не обрезают?! — как окаченный ведром ледяной воды, оживился Грелль, вытаращившись всеми красно-зелёными, смятыми сосуществованием двух кошмаров, меняющихся забавы ради измерениями, одуревшими уже совершенно глазами, и взъярившееся тело не находило ответа у сплавленного в беспомощную муть рассудка. — Не хранят в библиотеке?.. жнецов… плёнки… не уничтожают?.. — Ох, Грелль, Грелль! — Отелло, ехидно затрепетав густыми ресницами, погладил его по голове. — Ты, конечно, шутишь. Во-первых, сам-то подумай, кому это нужно? Столько волокиты с воспоминаниями людей, ещё бы руководство взялось нуждой мучиться с нашими!.. Естественно, воспоминания прошлые, эдак прижизненные, ровно никуда не деваются. Да иное, если задуматься, и маловероятно. Нет, Грелль. Природа не столь расточительна для нас, чтобы создавать что-то новое. Каждое пережитое воспоминание — частичка силы, что нужно беречь, это и, как бы смешно тебе ни казалось, в интересах руководства. Уничтожать было бы верхом глупости. — То есть… То есть, как никуда не деваются? — Грелль, засуетившись взглядом по столу, в пустом отрицании продолжил мотать головой. Ему было совсем не смешно. — Почему же тогда?.. Как же?.. — На самом деле тут нет ничего шокирующего. С точки зрения общей безопасности и удобства это вполне разумно, практично и, по правде, очевидно. Меня, вот, больше заинтересовал момент соотнесения сего с моей теорией. Тут всё должно быть наоборот, как, хм… — он с торопливой мыслью закатил глаза и постучал ногтем по слегка выдающимся передним зубам. — Как в мифологии изображают загробный мир вверх ногами! Так по такому же принципу. От человеческих они абсолютно ничем не отличаются, просто не проявлены ни одним кадром, — выставив растопыренную ладошку, попросил не перебивать и дослушать, видя уже не вскипающего, а плавящегося и истекающего недоумением Грелля. — Если обманчиво потерянные человеческие воспоминания — это негативы, как я говорил, то воспоминания жнецов об их прошлом — это латентные изображения. — Разве до поступления в академию наши пленки не переписывали? Во время реабилитации… Не просматривали?.. Чёрт возьми, Отелло, такого не может быть! — надломленным голосом простонал Грелль, сдавив пальцами готовую взорваться голову. — Просматривали. Переписывали. Для регулировки выдержки, изменения светочувствительности и, конечно же, сертификации, — не разрывая доверительного взгляда, внятно и тихо, словно бы их снова могли подслушивать, продолжал Отелло, не способный держать руки и вообще всего себя на одном месте. — Каждому делу присвоен реестровый номер, ему соответствует и кадровая лента прошлой жизни. Ни один кадр из неё не пропадает. Гиппокамп, безупречно скопированный, если можно так выражаться, с сей же физической части мозга, хранит абсолютно каждое воспоминание, что я и хотел сказать, во-вторых. Поэтому идеи об «обрезанных пленках» — совершенный вздор. — Какой к черту чувствительности? — пропустив мимо ушей часть слов, потерянно просипел Грелль, впившись в Отелло взглядом. Теперь он безумно хотел продолжения изнуряющих до унылого, перемеженного с нервозным, скрипа в челюстях, но всегда возрождающих от противного каждой фибре и жиле смирения издевательств. Больно уж обладали (чтоб их!) целительным свойством. Дёрнувшись со стула, он стиснул хилые плечи и, впившись уже не только глазами, но и всем, чем было можно, включая пославшие ко всем чертям нервные окончания пальцы, рассмеялся разбито и дурно, да как-то вдруг ни с того ни с сего заболел уже неисцельно, но ожидаемо пьяной лёгкостью буйно идущего против системы искателя приключений. — Слушай, Отелло, рассказывай всё, как есть! Плевать! Радуйся, ты довёл меня до никаким дьяволом не способной пропасть заинтересованности в твоей шизофренической нудятине! Что бы не пытался сделать, а чёрта с два ты от меня отделаешься. Рассказывай! Не ходи вот сейчас к своим крысам, а просто рассказывай. — Ох… Хорошо, Грелль, ладно, — с приятным волнением притих Отелло и, задышав чаще, продолжил, готовый сорваться в оголтелый механический трёп. — Так вот здесь и начинается самое интересное. Изменения светочувствительности, да. Организм жнецов защищён от собственных воспоминаний, иначе он был бы просто уничтожен ими. Именно поэтому прижизненная плёнка переписывается. Он снабжён специальным защитным механизмом, который бережёт от эмоциональной травмы, что в свою очередь не может не стать помехой к тихому и спокойному сбору душ. Жнец, лишенный этого защитного механизма, всё равно что человек, лишённый иммунитета. Любое переживание — это регрессия во времени и невольное исследование собственного прошлого. Согласись, вряд ли это благотворно повлияет на работу да и вообще на само… — он конфузливо понизил голос, поневоле начав болтать лишнее, но остановиться уже не мог. — существование… Аналогичные механизмы есть и у людей: депрессия, отрыв от реальности, отрицание ситуации и слепота или же консервация самого воспоминания — собственно то, о чем я вчера говорил, как и о факторах, срабатывающих так называемой «вспышкой», воссоздающей его. Это может быть случайно увиденная картинка, надпись, название кофейни, предмет одежды, услышанная где-то фраза, музыка или даже человек. Вот только в мире жнецов всё немного иначе. Здесь факторы страха, хоть шанс его воздействия сведен к минимуму, ибо плёнка интегрирована более стойкой и маловосприимчивой, нежели была при жизни, приобретают эффект экспозиции, как бы проявителя, ведь латентные изображения вспышка света, по логике, повредила бы. Для наглядности можно сравнить наш мир со светофильтром под номером сто девяносто семь. — Господи… Так номера есть ещё и у фильтров… — почти уложивший голову на стол Грелль покорно глядел на него помертвевшими, запечатлевшими весь процесс отрешенно-неразумеющего оргазма, что, по ощущениям, должен был длиться очень долго и бурно. — А ты как думал?! — обиженно изумился Отелло и положил на стол белый и тёмно-зелёный колпачки. — При работе с фотографиями лично я использую три фильтра — эти и ещё темно-красный. Ну, инфракрасный свет, понимаешь, надеюсь? Сто девяносто седьмой, который тёмно-зелёный, более мягкий, в отличие от агрессивного белого, способного повредить печатаемое изображение даже на очень качественной бумаге. А с первым мне удавалось даже проявлять саму пленку! Не трудно догадаться, что под воздействием белого актиничного света подразумевается физический мир. Хоть переписанная при новом рождении плёнка особенно качественна и безопасна, она все же адаптирована под мир, в котором подверглась изменению, и носителям ее требуется привыкание. Увы, но могущество жнецов отнюдь не безгранично. Именно поэтому новичкам запрещено часто внедряться в мир людей, не говоря уже об обучающихся. Учитывая, что внезапно проявленные воспоминания — явление все-таки не повсеместное, что-то или же кто-то должен очень постараться, чтобы проявить их у жнеца. Отелло закончил, но выдыхаться был не намерен. Варварским огнём чернокнижника горели огромные, подчерненные синяками чертячьи глаза. Судя по улыбке, просить о пощаде или хотя бы о передышке было бесполезно. Грелль, улёгшийся грудью на стол, по-кошачьи извернулся лицом вверх, поизучал светившую прямо на него, очевидно, через этот трижды уродский белый фильтр лампу и с тем же безразличием ласково убитого философа уткнулся пальцем в подбородок нависшего над ним Отелло. — Слушай, если в двух словах, насколько всё дерьмово, а? — Не впадал бы я в крайности. Достаточно трудно тут размышлять о последствиях… — осчастливленный облегчающей, плевать, что пустопорожней для остальных, болтовнёй Отелло здорово так постраннел, весело и медленно расписываясь в собственном бессилии и, черт возьми, очень сомнительном незнании. Плавающие глаза хитрели утопией амеландского янтаря, шебутные пальцы трепали попавшийся под руку красноволосый висок. Грелль с безразлично-тошнящимся умиротворением от осознания факта давно не запертого для лечебного одиночества сердца пассивно придвинул голову ближе. Верно, это была стадия, когда смятение выбилось из сил и требовало отдыха. — Отелло… Подожди-ка. Шип смерти… Мятущаяся душа, исполненная мести и зла… — глухо, будто сквозь сон, поймал себя на роковой мысли Грелль, уставившись на недвижную стрелку гигрометра. Спешно пытаясь собрать смятые и разорванные за ненадобностью бесценные обрывки сказанного Отелло, он поднялся и с упёртым требованием сказать вот прямо здесь и сейчас прихватил за ворот халата. — Что для жнеца может быть страшнее неуемной, сокрушающей чужой боли? — теперь слишком явственно прояснившись хладящим позвоночник пониманием, он застыл в пустоте выкаченными по самую, что до жути хотелось замаскировать убойной дозой кофеина в вену, болезненно-раскровленную красноту глазами. — Собственная, не так ли? Отелло всего лишь, не заболев ни одним проклятым чувством, несмело пожал плечами и шевельнул маленькими потрескавшимся, блестящими от следов камфорного масла губами, чтобы сказать что-нибудь успокаивающе-размытое, но Грелль, продолжая маниакально твердить на одной ноте, не позволил. Обоим нужно было не просто выговориться — выкричаться. — Если вдуматься, это могло бы походить на применение оружия против нас, разве нет? Активировать воспоминания прошлого, дабы заставить по-настоящему страдать. Ох, а что будет дальше?.. Уровень личной энергии упадёт, но насколько? До нуля? А потом? Черт возьми, какой мерзавец только может за этим стоять?.. — не способный дольше стискивать пульсирующее застарелым спазмом мнимое, мгновенно становящееся для него, хоть убей, упрямым и очевидным, как факт, Грелль плюхнулся лбом на ладони. — Уилл. Как же забавно. — Боже мой, Грелль! — Отелло в счастливом замешательстве схватился одной рукой за голову. — Уилл!.. С чего бы? Если он тебе неприятен, не повод винить его во всех грехах. В чем заинтересовано, по-твоему, начальство, проводя опыты по уничтожению своих же сотрудников? Это смешно! В конце концов, Уилл сам страдает, неужели не видишь? Едва на ногах держится. — Страдает?! Черта с два он страдает! Это я страдаю, а он только измывается и радуется этому! Я уже каждую проклятую минуту вижу это своё прошлое дерьмо, и он всегда оказывается рядом! Он прекрасно знает всё уже давно, как же ты не понимаешь?! Посмотри на меня, мать твою!! Что со мной происходит?! Что с тобой происходит?! — тряхнув за плечи, зашелся в изломанном, прослезненном, без малейшей крохи поруганного стеснения кривящем искусанный рот крике и держать себя более не мог. — Сидишь — носа не кажешь из своей лаборатории! А я… я не собираюсь больше в дерьме этом шкуру обдирать! Если наша жизнь ублюдочная наказанием была, почему здесь это наказание продолжается?! Ведь нам обещали!.. обещали, что будет… лучше. Нам обещали, да?! Чёртов ты придурок, Отелло, смотри на меня! Я подыхаю!.. Он содрогался в сухом, краснящем в кровь изношенные глаза плаче, будто слез уже и не осталось, не держался вовсе — изливался на чистом, инертно нервящемся чувстве, раздирался до глубинных, утло и хлипко сочлененных костей и дрожал всем оголенным, мокрым и кощунственно недомодифицированным, как живая, слишком и слишком живая ещё рана, подлинным подшкурьем и, противясь изредкими слабеющими брыканиями, безнадежно льнул к прокварцованной кофейно-хлористой груди. Впрочем, он и не думал спрашивать до смешного тупизма сейчас наивное «с нами все будет хорошо?» Отелло, доверяя не перехваченным и не связанным рукам, держал голову, щекотно перебирал и кропотливыми пальцами вправлял обратно выбившиеся из хвоста волосы, гладил ни разу не способной успокоиться, но каким-то дьяволом успокаивающей до колыбельных, затихающих по капле полувздрогов рукой бархатистую от пудры щеку. Что до возникшей однажды симпатии к кусачему, при попытке протянуть дразнящую-бьющую-ластящую руку жмущемуся в ежистый, готовый в любую секунду броситься комок юноше, Отелло руководствовался одним принципом: если пять, десять, сто, неважно сколько личностей, прошено или непрошено, посоветуют против, пойди и узнай лично. И ему было наплевать на придуманные до смеха невежественными демагогами социально-психологические законы, ограничивающие нелепыми рамками. За большинством он не следовал никогда. Продолжая шмыгать носом, но постепенно перестав дрожать, Грелль, на секунду забыв о страхе снов, переставших быть снами, закрыл глаза, вжался крепче, вывернувшись игруче-бесящимся котенком, доверяюще куснул в тёплую шею, чем заставил Отелло вскрикнуть от не сходящейся в характерах с любовью боли, и поднялся, вольготно потягиваясь на стуле. — К чёрту Уилла, вот что я думаю обо всём этом, — полный хмельной решимости, подкрасил скусанные губы. Какой бы ни была его истерика, здравое безумство всегда торжествовало. — Пошёл бы он, весь и полностью. Со всем прошлым, настоящим и будущим. Он ещё долго сидел совсем близко, напротив, не желая растрачиваться на не стоящие того эмоции, крепко сжимал костлявые колени Отелло своими да, держа миниатюрную, шершавую и мягкую от крема руку в ладони, наглаживал пальцем засохшую мозоль. — Слушай, у тебя есть кофе? — злясь на монотонно булькающую каким-то ожившим прибором тишину, спросил. — У меня есть… У меня, пожалуй, есть идея получше, — поигрывая бровями, протянул Отелло с опасной таинственностью. Оскалившись вдруг, Грелль крепче стиснул его руку и, прислушавшись с животной бдительностью, прижал палец к губам. Заранее похолодев изнутри, Отелло принялся лихорадочно оглядываться. Сердце, сжавшись и замерев, провалилось куда-то в желудок. Вскоре услышал и он: за дверью были шаги. Подслушивающий, целенаправленно направляясь к лаборатории, подошёл к двери и, скорее всего, прислонившись к ней, старался не двигаться. Грелль, органично олицетворив своим видом красоту батального искусства, стиснул зубы и потуже затянул распетушившийся хвост. Единственное, о чем он сейчас жалел, это абсолютная, отпоровшая большую часть тела безоружность, коей Уилл поспособствовал. Ощущение было сравнимо с пустотой спохватившегося человека, забывшего, что бросил курить. Желания разнести сейчас к чертям собачьим весь Департамент эта пустота не умаляла. Отелло просто смотрел на него, боясь дышать и, наверное, повторяя про себя криво и беспорядочно всплывающие в памяти молитвы. До этого спокойно воспринимающий всю в последнее время происходящую чертовщину Отелло слишком чувствительно воспринимал эмоции Грелля, оттого уже обрисовал себе картину, как ворвавшийся в лабораторию Уилл отдаст приказ применить к ним все по списку пытки инквизиции, в перерывах между дожидаясь регенерации тел. Подскочить и провалиться снова сердце заставило затрещавшее и мертвенно заглохшее в ушах ощущение кромешной темноты, упавшей на глаза, на голову, стеснившей со всех сторон. Снаружи послышались далекие крики сотрудников, которых внезапно погасший во всем Департаменте свет застал врасплох. — Короткое замыкание? — прошептал Отелло, привыкая глазами к неожиданной темноте. — Заткнись… — угрожающий голос Грелля прошипел в самое ухо. Примерно в двух метрах, как назло, запищал таймер на дистилляторе. — Идиот, убью тебя! — ссаженный в рассвирепевший хрип голос звучал во много раз страшнее крика. Ткнувшая в плечо рука сжала горло. — В задницу засуну тебе твой будильник!.. Бормоча просьбы-мольбы не нервничать и отпустить, Отелло оказался отшвырнутым в сторону звука, под грозящие ругательства Грелля шумно разбив несколько пробирок, почти ощупью отыскал набитой рукой кнопку таймера и выключил. Глаза напротив горели убийственными кошачьими огоньками, теперь отнюдь не вызывающие желания подойти ближе. Стоящий всё это время под дверью резво повернулся на каблуках и зашагал прочь. — Фитореактор!.. Замыкание, чтоб его! — сокрушенным голосом спохватился Отелло. — Я же не поставил его на безопасный режим! Теперь, скорее всего, всё, пропал… — Да к чёрту твой реактор, — привыкнув к темноте, вздохнул Грелль, в спокойной обречённости опускаясь на корточки и утыкаясь в ладони. — Господи, что же за дерьмо здесь творится? Я уже начинаю верить, что мы однажды отсюда не выберемся. Отелло, стерпевшись с морозящими останками страха внутри, осторожно подошёл к нему и похлопал легкой ладонью по макушке, судя по подзадоривающей да подсмеивающей обоих храбрости в голосе, готовый на любые и даже на очень плохие дела. — Кончай ныть. По крайней мере, не здесь и не сейчас. Давай-ка, дружочек, мы лучше поскорее уберём свои нетленные тела из этой лишенной во всех смыслах света дыры.
Вперед