
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Тасянь-Цзюнь, его неуемная жажда родительства, Чу Фэй и белый кот, который…
Посвящение
драгоценному (музыкально образованному!) старейшине Юйхэну
Врачебные запреты
27 ноября 2022, 12:40
Белый кот приносит котят — в буквальном смысле перетаскивает их, мокрых и требовательно пищащих, в зубах куда-то под крышу Павильона, где настойчивый разноголосый писк превращается в еле слышное урчание маленьких сытых от молока животов. То есть белый бездомный кот оказывается кошкой и приносит котят, а наложница оказывается той ещё сукой и носит… Близнецов. Этот… достопочтенный император с далеких времён ученичества изменился, кажется, во всех привычках, кроме голодной жадности не евшего досыта ребёнка. Или он не слишком доверял главе ордена Гу Юэ. Или жажда мести и чужого унижения в его сердце с каждым годом становилась всё ярче. Или нет, и во всем действительно виновато его… тело. Чу Ваньнин морщится и пытается — в очередной бесполезный раз — поправить одежды так, чтобы не чувствовать их веса. Его тело сделалось таким отвратительно… уязвимым за последние недели. Таким предательски жалким. Прошло не так много времени, чтобы кости начали расходиться по-настоящему (благодаря этому… происшествию он получил доступ в библиотеку ордена, точнее, к тому, что от неё осталось после воцарения Тасянь-Цзюня в бывших школьных залах). Прошло вообще не так много времени, чтобы он успел толком разобраться даже не в составе тех пилюль плодородия (орден главы Цзян охранял свои тайны слишком ревностно, не позволяя ни малейшей толике сведений просачиваться в посторонние книги), а в самой возможности… нарушить природные законы.
Чу Ваньнин морщится и пытается сосредоточиться на чтении. Иероглифы дразнят его — пытаются перескакивать из столбца в столбец, стираются, прячут своё значение и выворачиваются наизнанку. А ещё вплавляются в уши неслышным шепотом — никакой свиток и никакой чертёж больше не придут на помощь этому телу. Его тело снова чувствует в себе золото духовного ядра — сразу двух духовных ядер, и это похоже на самый сладкий сон и на самый отвратительный иллюзорный кошмар одновременно. Чу Ваньнин закрывает глаза и прижимает пальцы к векам, пытаясь остановить это мельтешение звуков, запахов, золотых искр, и у него не получается — в очередной раз ничего не получается. От звука, с которым его тело расстаётся с недавним завтраком, накатывает новая волна тошноты. Он должен остаться совсем пустым, чтобы это прекратилось, но его тело ещё долгие месяцы не сможет оказаться… пустым.
— Брысь!
Белая кошка с непристойно отвисшими в белых колтунах темно-розовыми сосками оказывается на полу, брезгливо и высоко поднимая лапы обходит лужу и внимательно смотрит в глаза. Она, разумеется, никуда не уходит — даже когда в Павильоне словно бы из сгустившегося воздуха появляется маленькая армия слуг, чтобы прибраться и оставить на низком столике набор отваров, которого хватило бы на боевой отряд заклинателей… Бессмысленная трата драгоценных ингредиентов! Чу Ваньнин старательно переводит взгляд от дымящихся пиал и снова натыкается на эту чёртову кошку:
— Что тебе нужно? — спрашивает он не слишком доброжелательно, хрипло откашливая кислый вкус во рту. С другой стороны, он не то чтобы слишком много разговаривал в последнее время. Слуги не поднимают глаз от пола (и Чу Ваньнин действительно не хочет, чтобы кто-то из них по его вине остался без глаз или языка, поэтому старательно держится в тени широкой ширмы). Мо… Тасянь-Цзюнь приводил к нему бледных лекарей, у которых, впрочем, почти не тряслись руки, но и они не смели задать брюхатой императорской наложнице ни одного вопроса. Сам же Император…
Чу Ваньнин осторожно выдыхает. Выпрямляет спину. Одежда кажется слишком тяжелой — любая одежда, но оказаться обнаженным он не хочет намного больше. Его ребра болят от приступов тошноты и даже от слишком глубокого дыхания, но он сводит вместе лопатки, наскоро поправляет едва заметно распустившийся хвост на затылке и берет следующий свиток в руки. Он должен знать… Он должен понять. Золото сворачивается внизу его живота тяжёлым тёплым клубком вины. Белая кошка задевает его колено хвостом и прямо с низкой постели запрыгивает на балку под самой крышей — маленькие чудовища скоро проснутся и начнут пищать куда требовательней и громче, чем несколько дней назад. Она хорошо заботится о своих детях: никогда не пропадает на охоте надолго и всегда возвращается тяжёлая от молока. Чу Ваньнин раздраженно стискивает пальцы — он не должен отвлекаться. Он должен…
Тасянь-Цзюнь не появляется в Павильоне один, два, три, много дней. То есть четыре. Четыре дня. В прошлый раз он не приходил неделю. Ещё раньше… После того, как Император узнал о своём успехе, Чу Ваньнин некоторое время позволил себе заблуждаться. Эта глупая наложница даже опасалась переезда во дворец. У Императора было мокрое лицо и очень по-собачьи горячий язык, котором он бесстыдно вылизывал его живот — ничуть не изменявшийся, впалый, некрасивый живот и ребра, и бедра, и… Мо Жань смотрел на него и улыбался. Эта улыбка не имела ничего общего с жестокостью, похотью, превосходством, насмешкой, опьянением, кровью, виной или смертью. Это были счастливые ямочки его ученика, единственного человека в его постели, единственного вообще… После Мо Жань ушёл, а Тасянь-Цзюнь возвращался и не подходил к нему ближе, чем было необходимо в присутствии лекаря. Для того, чтобы никто не забывал, кому принадлежит золото в чреве этой суки.
И это было… правильным. Правильно. В конце концов, его цель достигнута. А тело… тело наложницы Чу менялось уже теперь. Чу Ваньнин, разумеется, не подходил к серебру зеркала, установленного в Павильоне несколько осеней назад, но ему не нужно было смотреть на себя, чтобы ощущать неприглядную правду. Его и без того не слишком гладкая кожа покрывалась пятнами. Его живот словно бы опухал — ещё не слишком заметно, но бесстыдно, как земля после таяния снега. Его движения сделались ещё более неуклюжими, сон — обрывистым и неглубоким, голос — хриплым, волосы — непослушными и лезущими во все стороны. Тасянь-Цзюнь не желал видеть этого. Он желал получить своё золото. Чу Ваньнин повторял себе это раз за разом, ночь за ночью. Нужда его свихнувшегося от вторжения духовной энергии тела ничего не значила. Да и… в чем была эта нужда?
— Ты сидишь взаперти уже пятый день!
Тасянь-Цзюнь не смотрит на него — специально переводит взгляд чуть выше, и бусины мяньгуаня дрожат как от ветра от его быстрого движения. От распахнутых настежь дверей, от его громкого голоса, от света. Но тошнота не откликается. Тошнота растворяется в прокатившемся от кожи до костей облегчении. Чу Ваньнин осторожно складывает свиток в стопку к непрочитанным и встает.
— Идём… этот достопочтенный будет сам следить за тобой.
Тасянь-Цзюнь не выпускает его из Павильона без тёплой накидки с капюшоном. Тяжесть нового слоя одежд ударяет по жилам и нервам, и Чу Ваньнину очень хочется закричать, но золото в его животе стискивает его голос в тиски. Если он будет кричать, Император окружит его лекарями. Лекари будут совершать пассы над его животом и запястьями, будут проверять давным-давно разбитые духовные каналы, будут прикасаться к золоту амулетами и грязно-ошеломлёнными мыслями. Даже если его роль это роль ничего не значащего сосуда, он не желает… Золото ни в чем не виновато.
— Видишь… холодный ветер сменился. — Тасянь-Цзюнь продолжает не смотреть на него, но его пальцы крепко впиваются в локоть, не сколько поддерживая на широкой парковой дорожке, сколько волоча за собой.
Ветер действительно утих. Деревья вокруг стоят совершенно голые, но они уже не кажутся мертвыми или слишком крепко спящими — от их нагретой солнцем коры идёт едва заметный пар. Чу Ваньнин старается… если не наслаждаться прогулкой, то хотя бы дышать размеренно и спокойно. Император говорит ему ещё что-то — ровно такое же бессмысленное и ничего не значащее — про облака, лужи или обрезку яблонь, но слова уже не обретают своих значений. Дыхание тоже сбивается — от быстрых шагов внутренние одежды трутся о его тело. Его тело сделалось чувствительным… и словно бы чужим. Он не может испытывать подобных… вещей. Не сейчас. Не… так. Чу Ваньнин кусает свой бесстыдный рот изнутри, чтобы не застонать. Его кожа покрыта сотней тысяч маленьких мурашек, и все, чего он хочет, это скинуть одежды на ещё не просохшую землю. Он хочет согреться и хочет оказаться в ледяной воде лотосового пруда. Его бедра кажутся влажными… внутри. Его грудь болит и горит огнём, и ровно такой же тяжелый — золотой — огонь разгорается в его животе. Его тело такое жалкое, такое бесстыдное. Эта сука носит императорских щенков, и все равно…
Мысли становятся обрывочными. Идти трудно. Перестать чувствовать нужду ещё труднее. Тасянь-Цзюнь не зря повторял все эти стыдные и жаркие слова ей на ухо, в губы, в искусанный до крови загривок. Он видел всю… глубину порочности. Белые одежды старейшины Юйхэна всегда скрывали только черноту и похоть. Похоть-похоть-похоть. Слово звонко взрывается в его висках, проступает потом над верхней губой, заставляет соски тереться о жесткую ткань, а бедра — непроизвольно и сильно дрожать. «Эта сука просто мечтает оказаться заполненной до краев». «В тебе уже столько моего семени, а ты все ещё разводишь ноги и подставляешься, блядь, я затрахаю тебя до смерти». «Нет, не смей дергаться, наши щенки будут самыми лучшими щенками, знаешь, вот так, да, лежи и не дай ни одной капле вытечь».
— Мо… Подожди, — его голос кажется таким отвратительно-хриплым. Таким бесстыдным.
Тасянь-Цзюнь останавливается так резко, что бусины сталкиваются друг с другом и обиженно звенят. Эта сука, дело которой выносить императорских щенков, едва может дышать от выламывающего кости приступа отчаянной жажды чужого прикосновения. Чужого тепла. Чужого тела. Это золото… Это золото плавится в её висках и сердце, стекает в кончики волос и пальцев. Она хочет прямо здесь. Император мог бы сорвать с неё эти тряпки. Мог бы прижать бесстыдно голой и чувствительной спиной к нагретой и шершавой коре. Это яблоня. Это похоть — голодная, звериная, золотая и пряная.
— Чу… Фэй, — теперь императорский голос тоже оказывается низким. Хриплым.
Эта сука не может поднять глаз, но бусины сами наклоняются к её лицу. Бусины, крепко сжатый обескровленный рот, широкие ноздри, цепкие зрачки, жар кожи. Как будто Тасянь-Цзюнь тоже… горит. Он принюхивается. Шумно, заметно, наклоняя голову к высокому вороту тёплой накидки, принюхивается, притягивая к себе рывком, и его зрачки вдруг расползаются, занимают фиолетовую радужку, а губы наливаются кровью.
— Блядь, ты… — Тасянь-Цзюнь не договаривает. Он снова перехватывает чужой рукав и разворачивается к Павильону.
Они идут очень быстро, но тропинка с чисто выметенными плитами все равно кажется бесконечной. Чу Ваньнин не осознаёт, как и когда лишается верхних одежд — он стоит и край постели упирается в его жалко дрожащие ноги, а Тасянь-Цзюнь спешно срывает с себя мяньгуань и бусины рассыпаются по полу.
— Значит, ты… тоже, — чужой шёпот кажется безумным — срывающимся, сиплым, — тоже… блядь, я так сильно… этот достопочтенный просто… загнал всех своих лошадей и уничтожил почти все… оружие, какое только смог достать, чтобы не… эти ублюдки-лекари сказали мне, что нельзя… что ты не…
Его руки такие горячие. Чу Ваньнин не может сдержать стона, когда они проходятся по рёбрам, сминая тонкую белую ткань нижнего халата.
— А ты тоже… тоже, — его руки горячие, а на голой коже кажутся совсем обжигающими. Особенно когда задевают соски, тонкую кожу на ключицах, когда поднимаются к горлу, когда срывают остатки халата и наконец-то оставляют совершенно обнаженным, — ты тоже хочешь, блядь, скажи мне? Да? Ты… ты же течёшь, да, просто истекаешь, и все это время, а эти твари-лекари, они нихуя не понимают, да? Нихуяшеньки, они… не знают, какая ты… моя самая сладкая сука, я так…
Чу Ваньнин не выдерживает. Слишком бесстыдно, слишком открыто, слишком… мало. Он делает шаг вперёд и почти утыкается носом в ворот чужих одежд. Он не поднимает лица, но говорит:
— Пожалуйста, я…
«Мне так нужно».
Мо Жань сейчас не в настроении мучить его. Он не заставляет повторять стыдную просьбу. Он не смеется. Он прикасается к его плечам кончиками пальцев и толкает вниз, на постель, аккуратно и бережно подхватывая под поясницу, не давая удариться затылком слишком сильно, не…не причиняя лишней боли. И он торопится накрыть его тело своим. Это кажется самой правильной вещью на свете — то, как он накрывает его живот, его грудь, его плечи, колени, как разводит его бедра, как его рассыпавшиеся волосы прячут стены Павильона и весь мир, как его губы собирают слезы с ослепших от похоти и тоски глаз этой ничтожной суки. И как его тело заполняет… пустоту.
— Я всегда хочу трахать тебя, — Мо Жань улыбается. Он все ещё внутри и все ещё такой твёрдый, хотя сам Чу Ваньнин бесстыдно обмякший, лишенный костей, испачканный, скулящий, разбитый и… невозможно, неправильно согретый. — Ты стала такой… славной сукой с нашими щенками внутри, знаешь, я думал, что больше нет нужды… прикасаться. Но твое тело все ещё такое голодное, ты так сильно сжимаешь этого достопочтенного… Это им не повредит.
Он снова начинает двигаться, и это почти больно — потому что слишком хорошо.
— Это им не повредит, потому что тебе тоже это нравится, да?
Мо Жань не ждёт ответа. Ответ очевиден им всем — до самого мелкого и хилого котёнка под крышей Павильона. Чу Ваньнин не может отвечать — он слишком сосредоточен на том, чтобы оставаться в сознании, чтобы его ребра не треснули от внутреннего жара и того напора, с которым в его тело врываются снова и снова: короткими частыми толчками, ещё, ещё, сильнее, глубже… Мо Жань не ставит его на четвереньки. Не позволяет уткнуться лицом в постель и спрятать взгляд. Мо Жань закидывает его колено себе на плечо и вдруг кусает кожу на внутренней стороне лодыжки.
— Ну же, Чу Фэй… покричи для этого достопочтенного!
И он кричит. Он неразборчиво захлебывается стонами, вздохами, просьбами, он шире разводит колени, он вцепляется ногтями в чужую кожу и постель, он плачет, пока ресницы не высыхают и не слипаются между собой, он умоляет позволить, он срывается, он стирает лопатки в мелкую кровавую росу, пока не оказывается покрыт укусами с ног до головы: следами зубов, пальцев и подсохшими потеками. Пока не засыпает мгновенно — словно бы проваливаясь в темноту и пустоту, не помня ни обтирающей его тело тёплой и мокрой ткани, намотанной на чью-то широкую ладонь, ни прикосновения края пиалы к губам, ни приторно-сладкого вкуса укрепляющего отвара.
В следующий раз из темноты на свет его выходит прикосновение к животу. Голая кожа на голой коже, инстинкты взвиваются и толкают его в грудь, но тут же смиряются и отступают: чужая ладонь лежит на его животе с полной хозяйской уверенностью, а золото спокойно дремлет в нем, не отвлекаясь на короткий беспокойный зов. «С вами все… хорошо?». С ними всё хорошо.
— Этот достопочтенный будет… Не таким паршивым отцом. Моего папашу без труда легко превзойти даже подзалупному творожку, знаешь, но я действительно буду… я хочу. Стараться.
Белая кошка деловито, легко и острожно проскальзывает мимо них с задушенной мышью в зубах.