
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Называть себя художником Сатору не любил. Он боялся этого слова как огня. Вычурное, громоздкое, оно совсем ему не подходило. Да и какой он художник, если все полотна у него об одном — таком далёком и забытом, что мазки перестают быть точными. Косятся, неровно ложатся, ошибаются и петляют. Лишь одно остаётся неизменным: шунгит волос да фарфор щёк.
arte povera
21 ноября 2022, 09:00
Вот бы не существовало дверей. Быть может, тогда никто не додумался стучать в них рано утром. Или утро не раннее, а субъективное? Утро бывает цвета неаполитанской жёлтой, а бывает красным кадмием. Оно бывает надоедливым, одиноким, полным сожалений и раскаяний. Ну, это если в общих чертах.
Их утро никогда не было спокойным. Впопыхах натянутые штаны, перепутанные футболки, тесные рубашки, которыми тоже приходилось меняться. Оно пахло дешёвым кофе из университетских автоматов, мерялось спешными, размашистыми шагами пойманных в ловушку кроссовок ступней. Сильными, с нажимом. Такими, что потом появлялись мозоли. Мозоли, будто страшная паразитирующая зараза, охватывала не только ноги, но и руки. А руки дороги — дороже всего на свете. Ладно, враньё, не дороже, чем он.
Может не сознание, не личность, что спрятана между извилистыми путями, что сталкивается с нейронами и селится рядом с сердцем, отделяют человека от обезьяны? Возможно, это руки? Руки — сумма простейших форм, совокупность строений. Кости, суставы, фаланги, видимые и невидимые основания. Блинная ладонь, гладкая и по углам закруглённая. Пальцы, это несносное сборище цилиндров, где края смыкаются в сгибы. Они, в общей сложности, корявы и индивидуальны, как и люди.
Точно, ещё пропорции. Оптимальные расстояния, индивидуализм — узник сантиметров и градусов. А морщины? Это противно-прекрасное скопление мелких деталей. Кисти сами по себе обманчивы. Внешние и внутренние стороны друг на друга совсем не похожи. Как будто принадлежат разным рукам.
Так вот, личность, она, заключающаяся в руках… Нет, вернее, руки строят личность. Создают, лепят из песка человека.
Некоторых бьёт взбушевавшейся океанской волной, и замок рассыпается, растекается, скорее, превращаясь в безобразную мокрую кучу. Других разбивает сильными ударами щиколоток, не выносящих вокруг красоты, чужими стараниями пренебрегающих.
Щадит ли кого-то этот мир? Или не бывает в нём счастливого финала? Каждый по-своему несчастен. Значит ли это, что «нет»? И есть ли у счастья градация? Некая отправная, точка отсчёта, которая поможет понять, наконец-то установить критерий, чтобы жизнь сделать более простой и понятной, чтобы не нужно было столько думать.
В конце концов, что, если не руки, отличают нас от примитивного создания? Разве обезьяны могут быть художниками? Пожалуй, акционистами они могли бы притвориться. Или деятелями arte povera. В общем, авангардисты они, эти обезьяны.
Слава Богу! Прекратился назойливый бой. Стук, барабан, монотонное, но, нужно признаться, невероятно настойчивое звучание жестокого соприкосновения двух существующих в пространстве объектов. На смену ему, за закрытыми веками, кроткие шаги маленьких ступней, быстрый перебор пяток по холодному полу. Секунда, и что-то больно ударяется в бедренную мышцу. Слегка вспотевшая, чёрствая подушка оконцовки человеческой ноги замахивается вновь и с силой бьёт по вылезшему из-под лёгкого одеяла бедру.
Персонаж, всё ещё спрятанный за темнотой сомкнутых глаз, начинает заполнять собой пространство: шорохом опускается на кухонную тумбу пальто; глухо стучит не то сумка, не то содержимое пакета, липко открывается дверца холодильника и тут же закрывается с такой оглушающей злостью, что почти заставляет Сатору открыть глаза.
Если это грабители, стали бы они первым делом проверять холодильник? По скромной обстановке внутри квартиры им должно быть понятно, что красть тут, собственно, нечего. Разве что зубную щётку с растопырчатым ворсом да гниль с холодильниковых полок. В таком случае, нужно будет сказать им спасибо — хоть вынесут мусор.
Да ладно, какие грабители зайдут в открытую дверь? Они любят загадки, трудности и элемент борьбы. Пропитанный адреналином воздух от взлома и проникновения. А, был же стук. Значит в кой-то веке Сатору не забыл закрыть парадную. «Парадная». Наверное, такое название слишком вычурно для одноногой деревянной двери, где даже замок не электронный, а обычный, старенький такой, с ключом.
— Блять, почему я этим занимаюсь? — Риторическое, тихое бурчание, почти ласковое и заботливое — вдруг боится разбудить? — раздаётся откуда-то со стороны стёртых человеческих подошв. Ступни пульсируют, краснеют и живыми точками выдают долгий пеший маршрут, оставшийся напоминанием с прошедшего вчерашнего.
Гремят склянки, проезжаются пластмассовые коробки по решётчатым полкам холодильника. Путь у них короткий и понятный: от металлических однообразных изгибов до твёрдой столешницы, что рядом.
— Добрейшее! — Потягивается Сатору, широко зевая. Девушка, застывшая в наклоне, градусов на глаз так тридцать, ответной бодростью духа не отличается. Она скорее из тех, молчаливых, которым и ружьё не нужно — пристрелят одним взглядом.
— Поднимайся. — Сёко бросает всё продуктовое разнообразие в мусорный пакет и выжидает, пряча свою реплику ключа от входной двери в сумочку.
Сатору не спешит. Кутается в тонкость покрывала, чувствует, как растягиваются уставшие икры, как тысячи волокон натягиваются, стоит носком клюнуть в сторону подбородка. Извиваются запястья, переливом разминаются пальцы. Годжо старается неторопливо ощутить каждый сантиметр своего тела, но Иери ждать не намерена. У неё нелишние пятнадцать минут, которыми она пожертвовала, чтобы сюда забежать. А после — долг, работа, обязанности. Буквы, клавиши и статьи.
— Вставай, кому сказала? — Девушка цепляет перепуганное недоразумение под руку, стягивая его с дивана. Сатору от неожиданности чуть ли не плюхается голой задницей на пол и, успевая выставить свободную ладонь, оказывается лицом к босым наманикюренным ступням. Изгибаясь, будто персонаж Сотворения Адама, он тычется локтями в пол, а кончиками пальцев ног в стык диванного основания и изголовья.
— Можно было и поаккуратнее… — Втихую ворчит Годжо.
Откровенный и бесстыжий вид его нисколько не смущает: весь тонкий, с выпирающими тазобедренными косточками, о которые, кажется, ещё немного и порвётся кожа, разъедется на части, длинной строчкой оголит подкожные процессы; узкие лодыжки, узкие запястья, узловатые пальцы рук и до смешного разнообразные пальцы ног, исхудавшая шея, что чудом удерживает впалощёкую голову.
Ткань обвивает совсем не то, что нужно. Она цепляется за надколенники и икры, вьётся вокруг берцовой и лучевой костей и открывает округлые ягодицы с плавными впадинами по бокам. Вниз, с высоты своего полёта, на пыльный пол сморит собственная утренняя эрекция. Стремится тоже осудить и лупануть по низу живота, но гравитация, эдакая сука, не позволяет.
Сатору своего тела не стесняется. Напротив, подобная свобода от одежд лишает его рутинного и мирского. Стирки, к примеру. Экономит порошок, гель, капсулы. Ополаскиватель для белья. Чем там ещё пользуются люди, у которых стирка — целый ритуал? Которые подстраивают под неё расписание, как будто больше не чем заняться.
Сёко моментно пялится на свалившееся подобие взрослого человека и раздражённо цокает языком. Когда она переступает порог квартиры, у Сатору неизменно появляется ощущение, что он по всем канонам давно женатый мужчина. Знаете, такой, которого пилит сожительница, зарегистрированная в семейном реестре, по поводу и без. За которым приходится прибирать крошки со стола, стирать его грязные трусы, перетирать вручную носки и подавать на обед первое и второе. Обязательно с десертом. На деле ничего из этого Годжо не просил. Ему от жизни нужно было ничтожно мало: пара новых холстов, три тюбика масляных красок и крыша над головой. Хотя последнее явно за гранью предмета первой необходимости. Но всё равно приятный бонус.
Иери, напротив, от жизни хотела невозможно много. Как будто восполняла все внутренние пустоты намеренно, видела в достижениях цель. Не что-то высокоморальное, а больше для «галочки», для себя. Чтобы сравняться с уверенным средним классом. Пусть взгляд на жизнь её казался Сатору скучным и непонятным — действительно непонятным! — он ни в коем случае не порицал её стремление выстроить свою утопию. Более того, он был безмерно рад, что хоть у кого-то жизнь будет скучной. Скучно, наверное, — это не плохо. «Скучно» лежит в одной плоскости с «нормально». Это ровно, прямо, спокойно. Скучно — это даже хорошо. В конце концов, кто, если не Сёко, заслужил побыть немного эгоистичным под старость лет.
— В этом контейнере удон. — Девушка, снова располагаясь вблизи кухонных тумб, трясёт левой рукой. — А в этом рис с яичным рулетом. — Правой. — Обязательно поешь, как я уйду. Сатору, ты меня слушаешь?
— Два контейнера. Рис с рулетом и удон. Спасибо. — Носом молодой человек собирает скопившуюся в декоративных подушках пыль, каким-то невероятным образом вновь оказываясь в строго горизонтальном положении.
— Овощи, фрукты, ягоды — всё на верхней полке. — Продолжается краткий экскурс по содержимому холодильника.
Его бы хорошенько отмыть, да оставить проветриваться на сутки, чтобы избавиться от отвратительного запаха гнили, скопившегося внутри. Или это не из холодильника? Порой Сатору думается, что это от него самого так несёт. Хотя другие совсем не жалуются. Наоборот, клювами мажут по коже, сжимают в руках, поближе притягивая. Лишь бы ароматом этим насытиться, впитать его в себя.
С чужих слов Сатору знает, что пахнет сладко, по-детски невинно. Как будто совсем не тронут жалкой жизнью, не заточён в картинной клетке, вынужденный шагами мерить расстояние от квартирной двери до порога художественного магазина.
Сёко, конечно, человек близкий (ближе некуда) и дорогой, но такая женщина. Типичная! Она с годами совсем потеряла былой запал, некий азарт. Как будто внутренности её пожрала рутина. И сделала дражайшую, любимейшую Иери, способную оборвать последние штаны об острые заборные спицы, стрельнуть каждому по сигарете, достать из посторонних карманов мелочовку или, ещё лучше, жвачку, угрюмой базарной тёткой.
Сатору перестали нравиться женщины совсем рано. Временами он задумывается, нравились ли они ему вообще? Многим его одноклассникам нравились. Они, не замолкая, могли обсуждать, как на девичьи бёдра ложатся узкие джинсы, как выделяются морщинистыми складками две половины ягодиц, а посередине ткань натягивается, делясь на равные куски вертикальным швом. А юбки с чулками? Загляденье! Острая коленка, скрытая толстым материалом. Округлое начало, пережимающее мягкую часть ляжки так, что создаётся плавный изгиб между открытой кожей и плотным обхватом. Черепичная юбка, уложенная слоями, которая едва ли прикрывает короткие шортики.
Всё это подмечалось Сатору. Однако интереса не вызывало. Занимательнее было разглядывать одноклассников. Они, красноухие и возбуждённые, всегда прятали руки в карманы, прижимая вставшие члены ближе к телу. Тормошили, подтягивали эрекции к ремням и поясам, скрещивали ноги под партой, переплетали пальцы на ширинках, а некоторые вовсе вставали и направлялись в уборную.
В раздевалках, пока ребята могли перебрасываться короткими взглядами, Сатору не стеснялся смотреть открыто. Да и что в этом противоестественного? Всем хочется знать, у кого самый большой член в классе. Те, кто послаженнее, щеголяли голышом. Выходили после душа, закинув на плечо полотенце, и долго застаивались перед шкафчиком — знали, что другие парни обязательно скосят глаза в их сторону.
Им любопытно. Хочется построить таблицу, сравнить, упростить, выстроить иерархию. Эта оценка была важна для других людей, чтобы наконец-то понять, отыскать свою ячейку, своё место. И если знаниями мериться было не совсем в их правилах, то пенисами — легко. Вот такая вот обратная сторона жизни. Та, которая грязная, противная и неприглядная. Про которую говорить — табу.
Сатору и ловили часто, хоть скрываться он особо не пытался. Бывало, что дразнили, могли уколоть. Почему-то ядовитые оскорбления приободряли мальчишек. Объединяли. Они вмиг казались себе властными и главными, могли отделить тебя от себя, своих от чужих. И Сатору, белобрысый среди темноволосых, голубоглазый среди кареглазых, был, пожалуй, лёгкой мишенью. Вот только слова мало его ранили. Он откровенно не понимал, почему должен оскорбиться, когда вставал на колени. Почему они смеются и веселятся, глядя на него сверху вниз, размазывая солоноватые предэякуляты по щекам, губам и подбородку.
По большей части ему нравилось разглядывать чужие половые органы. В своём многообразии они казались ему интересными и занимательными. Такие разные: с большими выпирающими головками, с толстым основанием, визуально напоминающие овальную бочку, тонкие, устремляющиеся вверх. Бывали жилистые, с ярко выраженными, взбушевавшимися венами. В штанах у мальчиков прятались цилиндры и конусы. «Бананы», «бочки», «грибы», «стрелы» и «дуги». Но на языке они все ощущались одинаково. Увесистыми инородностями в ограниченных пределах собственного рта.
Болтовня Сёко действовала на Сатору успокаивающе. Пусть была она полна раздражения и усталости, внимая ей с излишней наглостью, можно было вновь провалиться в лёгкую дрёму, таясь среди подушек. Она всё болтала и болтала, перебивалась на подносное бурчание, проговаривала слова с налётом недовольства и снова возвращалась к чему-то спокойному и будничному.
Иногда хотелось, чтобы она ушла. Исчезла вовсе, растворившись за пределами порога, и наконец-то оставила его в покое. Он терпел нотации лишь потому, что это была Сёко — других и слушать не стал бы, — привычно-знакомая ему Сёко, что каждые пару дней заходила его проведать, приносила с собой новую еду, которую, Сатору знает, он обязательно выкинет после. Что оплачивала его квартиру — это скромное, но вместе с тем достаточное, подобие жилища. И уют был ему совершенно неважен, пока можно было двери в спальню запереть, предварительно посмотрев по сторонам, задёрнуть резко шторы, чтобы страдальчески скрипнули по карнизу кольца, и скрыться в одной из трёх возможных комнат, пытаясь поспать.
Но у Иери свои желания тоже были. Они, несмотря на всю нежность, которую в глубине души испытывала она к этому человекоподобному несчастью, имели для неё первостепенное значение. Все усилия, приложенные для того, чтобы поддерживать в Годжо жизнь, она никак не могла простить. И от одной мысли, что приглядывать за ним придётся до самой старости, её бросало то в дрожь, то в жуткий гнев.
— Когда ты последний раз проверял вакансии? — Девушка опёрлась двумя руками на столешницу, и лопатки её показательно встопорщились вверх, делая её похожей на зловредную гаргулью.
— У меня есть работа.
Сёко сделала очень — очень! — глубокий вдох, засвистев в полнейшей тишине носом. Грудь высоко задралась, удерживая этот воздух в себе, и в одночасье устремилась вниз. Сил больше не было.
— Это… — она выделила данное слово намеренно, оттенив его невероятной пренебрежительностью, — … твоя работа?
Двери в спальню, которую, Сатору точно помнит, он запирал на ключ, отворяются. Размашистое движение заставляет хлюпкую деревянную конструкцию взвизгнуть, проезжаясь по обшарпанному полу, и больно удариться о стену.
Внутри предполагаемой спальни целое ничего. Там пусто: ни двухспальной кровати с мягким матрасом, ни качественного постельного белья, где аккуратно подобраны наволочки, простынь и пододеяльник, ни тумб для торшеров или настольных ламп, ни люстр, ажурных настенных светильников, ни ворсистых ковров — словом, ничего, что могло свидетельствовать о том, что там кто-то действительно живёт. Что живое существо не покинуло, не оставило этот квартирный уголок. Что квартира не стоит без дела, у неё, вообще-то, и хозяин имеется.
Незатейливая коробка, состоящая из, вроде как, белых стен и порезанного солнцем деревянного пола.
Сатору тут же вскакивает с дивана, разбрасывая в разные стороны подушки, путаясь ногами в тонком покрывале, что обвивало его обнажённую фигуру, и стремится спрятать от ультрафиолета то, что у других людей называется душой. То, что он не любил показывать даже Сёко.
— Да, это… — он повторил издёвку, возвышаясь над девушкой и крепко сжимая ручку захлопнутой двери, — моя работа.
— И что, много ты на ней заработал? Может быть, продал хоть одну из этих чёртовых бесполезных картин? — В женском голосе яд. Всё тот же, что слышится Сатору со школьных времён. Ох уж эти женщины, всегда стремятся укусить побольнее, посильнее вцепиться в мясо, разрывая волокна своими словами.
— Ты же знаешь, что я не по этой причине их рисую. — Спокойно отвечает Годжо. Разговор не первый и уж точно не последний. Но раз уж это Сёко, именно она, а не кто-то другой, он повторяться готов. Столько, сколько потребуется.
— Думаешь, я буду тебя вечно кормить? Вечно вносить за тебя арендную плату? — Не унимается Иери, совсем его не слушая. Не слыша. — Я готова помочь тебе, Сатору. Хочешь, найду тебе должность у нас в издательстве? Поспрашиваю друзей, поищу спонсоров. Мы организуем тебе выставку… Я с тобой разговариваю!
Годжо, пальцами ног цепляя распластавшееся на полу одеяло, уже спешил укутаться в него вновь, возвращаясь к дивану. Признаться честно, болела голова. Такая глупая, но абсолютно несносная боль. Пульсацией сдавливающая виски и растекающаяся по лбу, будто пролитый мимо скипидар. И эта боль волновала его намного больше, чем бесполезное брюзжание где-то у противоположной стенки.
Сёко, милая Сёко. Какая же она всё-таки женщина! Как будто у неё на генном уровне заложено рот держать всегда открытым. А так хотелось тишины. Этой сладкой банальщины. Когда слышать можешь только свои безостановочные мысли и шорох спрятанных в уголках глаз силуэтов, мелкую дрожь оживших теней.
Деньги сделали её такой мелочной. Какой-то приземлённой — нет, даже прибитой к земле намертво, одной ногой в ней погребённой. Тени же, напротив, парили где-то рядом, но не слишком. Своими воображаемыми ступнями этой прокажённой земли не касаясь. И оттого интересовали его больше. Сильнее.
Их недосягаемость манила. И чары эти граничили с помутнением рассудка — признайся сейчас Сатору в подобных мыслях, Иери, что до сих пор открывала и закрывала рот, наверняка производила на свет какие-то звуки, вдыхала кислород, чтобы бухтение своё продолжить, назвала бы его безумцем. Хотя, и это у них было бы не впервые.
— Посмотри на себя! — Не выдерживает девушка, хватая Сатору за раненные запястья. Лишь это помогает ему слегла заземлиться, вновь найти себя сидящим на собственном диване в собственной гостиной, а не плутающим по закромам своего сознания.
На деле, тело — это такая ерунда. Ну вот кому оно сдалось? Разве что мужикам из бара да одноклассникам — но это было давно, — молодым людям из художественного магазина, пьяным прохожим, тем бугаям, что когда-то вытрясали из него копейки. Больше и не вспомнить. А список уже получается внушительный.
Ему?
Возможно.
Нет, определённо точно.
Когда-то он говорил Сатору об этом.
Годжо подобную мысль старается вмиг отогнать, зачеркнуть, закрасить шариковой ручкой до мелких дырочек в бумаге. И это до смешного нелепо, учитывая тот факт, что он живёт в его голове рядом с каждой мыслью, с каждой клеточкой его мозга. Он в каждом стоящем воспоминании, в каждой секунде его существования. Вернее, тех остатках, за которые Сатору цепляется, которые забывать совсем не хочет.
Вдруг губы Иери замирают. Но глаза всегда говорят больше. В них презрение, такая огромная беспомощность и безнадёжность, что хочется вымолвить «Всё хорошо». Но с тех пор хорошо не было. И никогда уже не будет. Сёко знает это, как никто другой.
Следы Сатору безразличны. Ему, по большому счёту, ни до чего нет дела. Такое стойкое равнодушие, которое начинается так же спонтанно, как и заканчивается. Неужели именно эта его черта так сильно привлекала других мужчин? Как и в школе, желание мальчишек оставить на нём свой след, доказать, что могут, что имеют на это полное право, манило их и притягивало к Сатору ближе. Странная одержимость собой, Годжо, конечно же, не понятная, заставляла их с силой сминать нежную кожу — ну точно детскую! — мазать её отпечатками пальцев, рук и ладоней, мазать влажными, шершавыми языками, смазкой из членов и ляпать кляксами спермы.
Сёко глядела не то с сожалением, не то с отвращением. Её глаза будто проводили немое освидетельствование жертвы изнасилования: бегали по телу, высматривая оставленные мужчинами следы, распухшие пуще прежнего губы, расцарапанные бёдра, точечные остатки чужих зубов и верёвочные отметины, окольцовывающие грудь, плечи и предплечья, ноги, таз и талию.
— Ты думаешь, он хотел бы этого? Чтобы ты себя калечил? Чтобы распродавал себя первым встречным?
Грязно играет.
Почему-то местоимение, так бездумно ею произнесённое, будто она со своей скучной, правильной жизнью тоже от прошлого убегает, вызывает в Сатору неприятную эмоцию. Хочется расчесать грудь — там наверняка что-то бьётся, вьётся и разрастается. И это бесконечное нечто так и желает сожрать его изнутри, чтобы неповадно было. Чтобы остался всё же урок.
— У него есть имя, Сёко.
Влюбляться — плохая идея. Но Сатору и не влюблялся особо. Только первый раз, по весне. И, наверное, последний.