
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Называть себя художником Сатору не любил. Он боялся этого слова как огня. Вычурное, громоздкое, оно совсем ему не подходило. Да и какой он художник, если все полотна у него об одном — таком далёком и забытом, что мазки перестают быть точными. Косятся, неровно ложатся, ошибаются и петляют. Лишь одно остаётся неизменным: шунгит волос да фарфор щёк.
джекпот
14 ноября 2022, 09:00
И почему пишется только ночью? Неужели в темноте сокрыта какая-то тайна, какой-то секрет? Неужели там прячется по углам вдохновение? Нет, наверное, думается слишком легко. Мысли безустанно лезут в голову, сколько их ни отгоняй. Ну и пусть! Лучше писать, пока пишется.
За окном воют сирены. Опять сгорела чья-то квартира, кого-то сбила машина, у кого-то заболел живот или требуется срочная операция. А может патрульным просто захотелось побыстрее добраться до участка, вот и включили свои мигалки, сразу делаясь важными. Все им должны уступать дорогу, разъезжаться в стороны, залазить колёсами на бордюры, коситься по углам, создавая коридоры.
Впрочем, если голосит скорая, то не пропустить карету подобно самому страшному прегрешению. Только подумать, пока они мчатся, спасая чью-то жизнь, некто безликий, самодовольный и очевидно первостепенный поленится подвинуться в сторону. И только он один, — он или она, не важно, водитель этого легкового автомобиля — есть Бог, имеющий привычку чужую судьбу решать в моменте. Выбирать между прихотью и человечностью.
А что до человечности? Понятия более растяжимого, пожалуй, и не существует. Человечен богач, подавший йену бездомному. Человечен и бедняк, отдавший последнее костлявой, исхудавшей собаке, что мордой ластится в голенях.
Сатору, жутко сгорбившись, ёрзает на холодном полу. Пора возвращаться к работе. В лунном свете, разбивающем устоявшуюся темноту спальни, всё выглядит бесспорно иначе. Хотя абсолютно пустую комнату назвать «спальней» сложно: тут деревянные полы — хрустящие и скрипучие, — вымазанные старостью и пылью стены, потрескавшиеся, разрушенные, не состыковавшиеся и сопревшие; одно-единственное окно, удивительно широкое, и посеревшие тряпки, некогда бывшие шторами.
Тем не менее, ему нравится, как удивительно меняются картины с первыми лучами солнца. Нежность его лучей омывает размазанные следы кистей, делая их яркими, насыщенными, почти что живыми. Придавая бледным щекам на полотне цвета, который сам Сатору давно позабыл. Он всегда позволяет себе любоваться тёплым озорством не больше минуты — переживает за светостойкость красок — и спешно прячет холсты в тень. Обязательно зашторивает окно, чтобы наверняка не позволить солнцу разыграться и испортить свою работу.
Нечто в этом простом действии заставляет его думать, что тени, они тоже живые. Плещутся, словно пылинки в воздухе, исполосованном солнцем. Их не словить, не усмотреть, остаётся лишь озираться по сторонам в надежде, что однажды они тебе откроются. И беспокойное чувство, что за тобой кто-то наблюдает, следует за Сатору по пятам.
Он ссылается на недосып, хоть сознание крепко держится за сладкую фантазию. А вдруг не один? Вдруг есть компаньон, пусть незримый, невидимый, существующий где-то за гранью человеческого понимания, но есть.
Сатору начинает передвигаться по дому тише, осторожнее. Он почти невесомо скачет по половицам, будто это классики, сам себе смеётся и резко замолкает, вспоминая, что это вовсе не игра. Это миссия — отыскать своего дражайшего соседа. Вытрясти из него арендную плату, отругать за внеплановое переселение и предложить распить бутылку сакэ на двоих.
Вот чёрт, а если он не пьёт? Если не пьёт, то такие соседи Сатору не нужны. О чём с ним говорить? О подрамниках, белилах и зернистости холстов? Навряд ли его воображаемый друг хорошо подкован и осведомлён в подобных темах.
Снова отвлёкся. Видимо, ничего стоящего ему сегодня не написать. Годжо раскидывает руки по обе стороны от себя, распластавшись на морозном полу. За закрытыми глазами оживают запахи: древесина пола пахнет сыростью и пылью, как будто прошлись вонючей половой тряпкой из ведра с протухшей водой; отдалённо попахивает разбавитель, его едкий запах проскальзывает по комнате волнообразными кляксами, почему-то зелёными — наверное, забыл закрыть банку.
Сквозь беспросветную завесу самопровозглашённой темноты и новую порцию ревущих сирен маячит тихое урчание чьего-то живота. Точно, это свой. А кого же ещё? Быть может придуманные силуэты выскользнули из тени и медленно материализуются? Раз так, то идея начать с животов определённо провальная.
Нет, верно, свой. Сатору с утра и не поел толком. Скорее со вчерашнего вечера. Он постепенно складывает два и два в голове, высчитывая точное количество часов, которые провёл в нечеловеческой, хотелось бы сказать, муке, но дикий голод — состояние настолько родное и привычное, что обращать на него внимание — это пустая трата времени.
Кто вообще придумал голод? Почему обязательно питаться, чтобы жить? Машинам тоже нужно топливо, чтобы ездить. Получается, они были созданы по человеческому подобию? И что тогда отличает человека от машины? А машину от человека? Должно быть чувства. Сознание. И что будет, когда машина обретёт сознание? Или на то она и машина, чтобы сознания быть лишённой навеки?
Порой Сатору казалось, что это не так уж и плохо, быть созданием бессознательным. В конце концов, сколько горя от этого ума. Меньше знаешь — крепче спишь! Кстати, про сон, поспать тоже бы хорошо. Таблеток ему не достать, а без таблеток уже плохо спится. Спится ли вообще? Или всё, что сейчас его окружает, и есть сон? Не может быть. Не настолько он потерян, чтобы во всякие бредни верить. Сатору всё ещё способен чувствовать себя здесь, на Земле, на полу. Ему бы привязать себя к чему-нибудь, да прекратить улетать в мыслимо-немыслимое. Может камень к лодыжке и сигануть с ближайшего моста? Плохая идея. Камень-то тяжёлый будет. Его тащить придётся. Ну вот опять…
Ладно, сколько там уже? Наручные часы показывают почти двенадцать часов ночи, но Сатору им верить не спешит. Они старые, покоцанные и, возможно, лживые. С другой стороны, а кто нет? Разве остался на этой планете человек, говорящий правду и ничего, кроме правды? Да быть такого не может! Поэтому, совсем не обвиняя циферблат в вероятной погрешности, Сатору резко поднимается и принимает сидячее положение, тут же об этом жалея. Голова закружилась. Причём так, что перед глазами заплясали звёзды, и бешеный ритмичный круговорот стал им аккомпанировать.
Иногда Годжо забывает, что ему, вообще-то, двадцать семь лет. Когда-то он над такими дядьками смеялся. А теперь, вот, одним из них стал. Интересно, те двадцатисемилетние молодые люди также могли себе позволить проваляться на полу полночи? Сатору готов был поспорить, что нет.
Впрочем, ему позволительно не только это. Пока другие копошатся в этом городском муравейнике, он всецело себе предоставлен. Болтается по улицам, собирает истории, лица и блики. Рассуждает на тему светотеней, наблюдает, выделяет даже самые незаметные детали окружающего мира. И только потому, что впечатления эти он оставляет лишь в своей памяти, не на полотне, каждый день для него новый и разнообразный.
С другой стороны, дороги одни и те же. Прямо и налево — продуктовый. В нескольких станциях метро — бар. Или вернее обозначать не станциями, а блоками? Денег на проезд всё равно не хватает. Да и что в этих вагонах интересного? Там замкнутое пространство, одинаковые в своей неповторимости люди.
Сатору любил лица. Но ему жутко не нравилось, что все они как на подбор: замученные, скучные и унылые. Не было в них чего-то такого, что цепляло бы его с первых секунд. Были красивые, бесспорно. Правильные, овальные головы, вытянутые, квадратные подбородки, острые челюсти, круглые щёки. Порой подбородков было несколько. В общем выбирай сколько хочешь. А такого, чтобы сесть и навсегда запятнать холст глазами, носами и двумя полосками губ, такого не было.
Такое лицо было когда-то. Тогда ещё Сатору ездил на общественном транспорте, а не стирал подошвы старых кед о токийский асфальт. Но ходить полезно для здоровья, а выхлопы загрязняют атмосферу. По крайней мере так говорили по телевизору в круглосуточном.
«Нужно двигаться дальше, Сатору»
«На нём свет клином не сошёлся, Сатору»
«Нельзя прожигать свою жизнь, зациклившись на одном человеке, Сатору»
Разумеется, Сатору это знал. Он понимал, что семь лет его жизни не вернуть. Хоть каждое мгновение казалось тошнотворно монотонным, будто время вовсе застыло на месте, дни сменяли друг друга. По клетчатке овощей и фруктов, хранящихся в холодильнике лишь для вида, заразно расползались невидимые споры. Несколько ночей, и сочные, насыщенные их оболочки покрывались ворсистыми зелёными пятнами, обваливалась наружность, усугублялась в белые дыры гнили и плесени. И внутри Сатору эти дыры тоже образовывались.
Его скромная квартира на окраине Токио была маленькой и компактной. Однако ощущалась неописуемо большой, необъятной даже, ведь из мебели в ней присутствовали лишь стандартно смонтированные кухонные тумбы, шкафчики, тот самый полупустой холодильник, потрёпанный временем диван и древняя коробка телевизора.
Была ещё ванная комната, но «ванной» она называлась лишь потому, что так было нужно. На деле никакой ванной там не существовало — только покрытая известью душевая кабина, жёлтый (некогда белый) унитаз и такая же запущенная раковина.
Зеркало Сатору снял лет, кажется, семь назад. Смотреть на себя ему хотелось в последнюю очередь.
Ему бы поставить пару цветов, добавить какой-то зелени. Но зелёный Сатору не очень любил. Зелёный — это цвет рвоты, плесени и глаз его соседа. Впрочем, мужик он неплохой. С характером, со своими тараканами. Ну, а кто нет? Сатору не нужно было с ним дружиться — зачастую они ограничивались лёгкими кивками голов, признанием существования другого человека.
Кажется, у него был сын. В каком же он классе? Не вспомнить.
Холодильник вроде не пуст, но ничего пригодного там не отыскать. Какая глупость, эта еда. Но хочется. Более того, поесть необходимо. Как минимум для того, чтобы кисти держать достойно. Ему ещё работать как-никак. На такие случаи, когда в кармане ноль, в холодильнике глухо, а с мобильного не позвонить — отключили за неуплату, был всего один, зато надёжный, как швейцарские часы, план. На помощь приходил ненавистный сосед с довольно сносным пацанёнком. Но не то чтобы Сатору вдавался в подробности.
Останавливаясь на решении, кажущемся ему самым верным, он поднимается с пола и продвигается в гостиную. Снимает со спинки дивана помятую рубашку, гладит её руками, рассматривает. Не заляпанная, значит сгодится. Поверх обязательно пиджак, иначе не пропустят, и петлю на шею. Шутка! Галстук. Завязывать его неохота, как и застёгивать остальные пуговицы — Сатору всегда начинал снизу вверх. Получалось как-то по-идиотски, только в середине, так, что болтались концы, а верх рубашки оголял вздёрнутые ключицы и обтянутую кожей грудь.
Видок, конечно, ужасный. Всё распахнуто, расстёгнуто, оставлено свободно висеть на тонкой, остроконечной фигуре Сатору. С манжетов повылетали последние пуговицы, они так же, как и всё остальное, торчат в разные стороны, выглядывая из-под свободных рукавов пиджака. Брюки в талии тоже свободные, но крепко затянуты ремнём, чтобы не спадали. Лодыжки открыты, хоть кеды и высокие, достают до косточек.
Рядом с третьей пуговицей на рубашке — первой застёгнутой — висят круглые очки, которые Сатору, беспробудно пьяный и потерянный, обязательно утром наденет, чтобы скрыться за ними, как за бронёй. Чтобы представить, что сквозь дешёвые стёкла не проглядываются глубокие синяки и бесконечная усталость, что улыбка сверкает, осунувшиеся щёки затмевая.
Это если повезёт. При другом раскладе он, так и не поймав удачу за хвост, вернётся домой голодным, приползёт на свой порог, напрасно потратив силы. Тем не менее, подобные сценарии происходили с ним нечасто, почти никогда. В своих планах он был на удивление везуч, выбивая три семёрки на судьбоносном игровом автомате.
Собственно, как он и говорил: несколько блоков пешком, и виднеется кирпичное двухэтажное здание. Вход в него ограждён тонкими колоннами металлических столбиков, соединёнными аркообразным вельветом, провисшим, словно грудь престарелой женщины. Аншлага нет. В таком заведении, хоть и в пятницу вечером, вход всегда свободен. Если у тебя на счету пара лишних миллионов, конечно. Что до Сатору, ему двери открыты по доброте душевной. Он заведомо лыбится, наблюдая, как спокойное лицо его соседа меняется в ровной арифметической прогрессии, приобретая угловатое, недовольное выражение.
— Я предупреждал тебя, чтобы больше ты здесь не появлялся. — Большая ладонь утыкается Сатору в грудь, останавливая того на полпути.
Годжо тут же делается обиженным, расстроенным и немного оскорблённым. Он хватает жилистую, мясистую руку охранника, прижимая пальцы к своим губам, на что тот брезгливо одёргивается.
— Признайся, ты по мне скучал. — Щурится молодой человек, позволяя руку выдернуть и выдерживая острый взгляд, полный отвращения.
— Съеби отсюда, в последний раз повторяю. — Настоятельно угрожает мужчина.
— А как же пропустить меня по старой дружбе? Неужели после всего, что между нами было, ты не окажешь мне маленькую услугу?
На повышенный тон непонятливо косятся посетители, вышедшие на перекур. Они анализируют, сопоставляют угрюмый образ охранника, со всеми его мышцами, разрывающими чёрную футболку, с накаченными бёдрами и подтянутой фигурой, с пошлостью, на которую намекает несчастного вида оборванец. И, видимо, сделав какое-то своё умозаключение, спешат затушить сигареты об урну, скрываясь внутри здания вновь.
Тоджи, лишившись последних свидетелей, не боится разбрасываться руками, хватая Сатору за шкирку и с силой обворачивая свой внушительный кулак в старую ткань его единственной рубашки.
— Закрой рот. Смотреть на тебя невозможно. — Плюётся мужчина, но воротник всё же отпускает.
— Давай в этот раз пятьдесят на пятьдесят. — Молодой человек берётся за горло, растирая покрасневшую кожу, и не унимается.
— У тебя три секунды. — Цедит Фушигуро.
— Пятьдесят на пятьдесят и отсос.
— Раз.
— Шестьдесят на сорок и в попку.
— Два.
— Ладно, семьдесят процентов твои, только дай зайти. Жрать охота. — Разочарованный отвергнутыми предложениями, произносит Годжо, мысленно прикидывая, на что этих тридцати процентов ему может хватить.
— Это последний, — он делает такой сильный акцент на этом слове, что Годжо почти ему верит, — слышишь, последний раз.
— Как скажешь, мой дорогой друг. — Соглашается тот, хотя знает. Прекрасно знает, что следующий тоже обязательно окажется последним.
В общем и целом, деньги никогда не были главной целью. Они, конечно, приятный бонус, но едва ли оставленной мелочи хватало на тюбик краски. В подробности Сатору не вдавался, ему по большому счёту было всё равно на то, как он выглядит со стороны. Тем не менее по томным взглядам, остающимся на коже едкими отпечатками, склизкими такими, что не стереть и не отмыть ещё месяц, он догадывался, что со стороны совсем неплох.
С правой и с левой, спереди и сзади. По какой-то необъяснимой причине, для других, наверное, очевидной, Сатору хотелось. И женщинам, и мужчинам. Однако предпочтение он отдавал всё же мужчинам.
Забавный парадокс. Многие из них вели себя, как этот самый Тоджи. Ворочали носами, высказывали своё отвращение, вытирали подошвы своих дорогих ботинок, а потом, все как один, вгоняли член в задницу и кончали за пару секунд. И к чему был весь спектакль?
Знаете, как говорят, тело — это священный храм? Его нужно хранить до самой свадьбы и бла-бла-бла. Бред это всё, полнейший. Если не трахаться неделю, обязательно всё затянется, и будешь, как новенький. А потом докажи, что с кем-то спал.
И всё же была такая неприятность, как человеческие рты. И слухи, которые извергаются из них, словно расстройство из узкой дырки. Разворошённое осиное гнездо, откуда насекомые выпрыгивают, стараясь больнее ужалить.
С другой стороны, ну и Бог с ними, с этими ртами, дырками и окружностями пустых голов. Сатору они мало волновали, пока он был сыт и доволен, пока мог оплатить телефон, чтобы по дешёвке найти цвет с необходимыми квадратиками, треугольниками и звёздочками.
Миновав короткую продолговатость входа, Сатору оказывается в привычном царстве мешанины и абстракции. Его обволакивает томность торшеров и светильников, потолочных ламп, выглядывающих из вороха искусственной зелени, и скрещённых между собой прямоугольников из матового стекла и обработанного дерева. Квадраты столиков, рассчитанные на дуэты или, максимум, трио, открывают вид на закруглённые концы большой барной стойки, что является центром, самым сердцем, первого этажа. Возле неё шесть стульев, тоже барных, со спинками, и всего пять настольных торшеров.
Позади, ровно посередине, потерявший свою угольную остроту стеллаж, подсвеченный светодиодом по контуру. На нём как раз то, что Сатору очень нужно. Необходимо. Вдоль смирных рядов высокие стаканы, разношёрстные бутылки — вытянутые и строгие, полные, круглые и низкорослые. Во многом эти бутылки являются неодушевлённым воплощением местных обитателей. Каждая из них неповторимая, дорогостоящая и наполовину пустая. Есть нетронутые, новые и заменённые. Но их так мало, что зацепить взором почти невозможно.
Здешний сброд — пластик в человечьем обличии. Они меряются бирками, марками и логотипами, обсуждают одно и то же. Хотя, возможно, это не их вина. Просто жизнь такая скучная и бледная, как глаза уставших официантов. Безжизненная жизнь. Разве такое может быть?
— Получается, старик должен мне две тысячи йен. — Раздаётся голос сверху, отвлекая Сатору от пристального рассматривания чёрно-белой мозаики, уложенной в строгой пропорции на стойке. — Мы с ним поспорили, что ты сюда не вернёшься.
— Знаешь ведь, что для меня нет ничего невозможного. — Самодовольно отвечает Годжо, тут же бодрясь.
— И сколько ты пообещал ему в этот раз?
— Всего лишь семьдесят процентов.
— Нехило. — Хмыкает бармен. — Тебе как обычно?
— Да, что-нибудь дамское и сладкое. Прямо как ты. — Губы растягиваются в приторной патоке улыбки, довольной и удовлетворённой. Хотя для последнего, пожалуй, рановато.
Спустя несколько минут Сатору оказывается один на один с длинноногим бокалом. Его конус почти до краёв заполнен натуральным кармином. На языке разливается сладость, и молодой человек уже просит повторить, так и не допив первый. Нанами без слов поставил перед ним закуски, сырное плато и короткую тарелку с нигири, что, вроде как, Сатору даже тронуло.
Этот маленький мир внутри здания, чья крыша от земли отрывалась на два этажа, был для него удивительно понятен. Противоречивый устрой, где смешивалась честная доброта и осквернённая злоба, где вымытые до блеска, до раздражающего скрипа, поверхности лишь сильнее оттеняли сальность, вопиющую грязноту окружающих людей. Было приятно знать, что здесь способны проявлять нечто, отдалённо напоминающее заботу. Он смотрел на приготовленную еду, зная, что не в силах за неё расплатиться. Это было известно и другим. За барной стойкой, на кухне, у входа. Все знали, что в карманах ни гроша. Что желудок болезненно сжимается и заходится в страшном рёве, и звук этот теряется в чужой праздности, в слабых отголосках живой музыки.
Стрелка часов стремилась завершить свой круг. Зал осторожных взглядов неминуемо пустел, оставляя Сатору довольствоваться своей компанией. Ему срочно нужны были семьдесят процентов. Числа, которые за эти проценты можно было выдать. Скупое эхо благодарности. Или, что больше походило на правду, отличный способ посчитать себя великодушным, справедливым человеком.
Сатору выпрямляется, спиной чувствуя присутствие какого-то осмелевшего посетителя. На его тень накладывается другая. На секунду ему кажется, что она двоится. Как будто их не двое, а точно трое. Только последняя соскользнула, не успела подстроиться под незнакомую.
— Заказ молодого человека запишите на моё имя.
Джекпот.
— Как скажете, господин. — Кланяется в ответ Кенто, мимолётно оставляя на Сатору взгляд. Один из многих. Но определённо непохожий. Какой-то жалостливый и сочувствующий. Чему? Сегодня он прожил день, считай, бесплатно. Разве это не повод для радости?
Дорогой костюм, плотная ткань, высокая талия. Дорогие ботинки, отполированная до блеска кожа. Золотые часы, идут как надо, не опаздывают в отличие от его, Сатору. Морщинистый лоб и мелкое скопление вмятин возле глаз. Живот не вываливается за приспущенную талию брюк — уже хорошо.
— Скучно. Вы не находите?
— Не могу с Вами не согласиться.