
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
О таких, как они, не складывают ни легенд, ни песен. Чужие для Кун, чужие для бас, выживающие, как умеют, они вгрызаются со всем упрямством в жизнь, отвоевывая себе место под равнодушным солнцем.
Она идет впереди, он - на шаг позади, за правым плечом, следуя огромной, безжалостно разящей тенью, и так - с самого своего побега и до встречи с Ужасным Волком.
Их жизнь - вечный бой; но пока крепка рука, что твердо сжимает вало-кас, - этот бой будет длиться.
Примечания
Действо в четырех частях, отражающих предысторию, некоторые события Инквизиции, коснувшиеся непосредственно Вало-Кас, и возможный грустный пост-канон.
Имеет прямую связь с веткой Адаара из "Записок" (https://ficbook.net/readfic/7768868).
Музыкальная тема: Ronan Hardiman- Warriors.
Посвящение
Замечательной Meghren, подавшей идею в одном из коментариев. Союз изломанных личностей, которые выживают, как могут, наконец получает текст-сольник.
1. Бунтарка
25 марта 2021, 04:28
Тамассран снова ловят ее на дальней площадке, куда женщинам — женщинам, а не акун-атлок — хода нет. Среди имекари, чьи жизни уже отданы антааму, нетрудно затеряться, но все ее укрытия — давно ни для кого не тайна. Как и то, что ей нравятся копья и мечи: огромные, сверкающие будто лунная дорожка на морских волнах в ясную ночь. Чтобы любоваться ею и блестящими спинами абан-атааши, мелькающими порою близко-близко от берега, она сбегает на скалы, на самый высокий обрыв, на какой только может забраться, не порвав платье. Об этом наставницы пока не знают, а знали бы — сразу после вечерних песнопений из Кун запирали бы ее до утра в маленькой тесной каморке, в которую волочат сейчас опять. За несколько лет она запоминает каждую шероховатость, каждый скол на стенах; не задумываясь, ответит, сколько шагов между скрипучей дверью и тощей циновкой или вонючей дырою в полу, и сколько раз можно достать раскрытой ладонью до грязного потолка, пока не устали руки.
Ей нравятся мечи — а вовсе не иглы и не глупые узоры, которые тамы заставляют вышивать на ярких тряпках, пока не начинает двоиться в глазах. Они говорят: она искусна, а значит, в том ее роль, в том ее служение Кун. После слов этих хочется в ярости переломать себе пальцы, но останавливает одно: с таким увечьем ни за что не удержать большой вало-кас.
— Бунтарка, — почти ласково тянет старшая тамассран, когда ее возвращают в дом учения и ставят на колени пред всеми. Она только вздергивает голову — гордо, с вызовом, словно бы услышав похвалу, — и сжимает упрямые губы. Бунтарка лучше вышивальщицы или прачки, лучше тамы, воспитывающей имекари или помогающей мужчинам, которых сжирает огонь асала-таар после каждого боя, потому что бунтарка — это не роль одна из многих. Бунтарка — то, что определяет ее, и никого больше.
В замке протяжно-ржаво, знакомо-жалобно щелкает ключ: до утра теперь не выбраться из привычно-затхлого мрака. Едва равнодушные шаги стихают, она бросается на середину каморки и крепко-крепко сжимает кулаки, выставляя их перед собою один над другим, будто и вправду держит настоящий меч. Хочется повторить подсмотренное сегодня движенье, быстрое, резкое, словно бросок змеи, только невидимое оружье отчего-то кажется непомерно тяжелым, громоздким и совсем не по силам ей.
Она упряма — как черные ночные волны, бросающиеся с диким неистовством на выбеленные лунным светом отвесные скалы; упряма — и не оставляет своих попыток, даже когда руки уже висят плетьми и отказываются подниматься, гудя протяжною, горячею болью.
«Шокракар, — повторяет она шепотом снова и снова, пока это гордое, сильное слово не начинает вспыхивать под веками. — Шокракар». Ворочаясь без сна на тощей холодной циновке, она клянется себе: как бы ни назвали ее потом, чем бы ни стала она по воле ненавистного Кун — она останется Шокракар. До последнего своего вздоха.
Новым утром приходится спешно проститься и с домом учения, и с белыми острыми скалами, и с морем, изменчивым и разным в каждый миг — оно именно такое, а не как говорят тамы. Приходится проститься со всем, ведь за Шокракар являются хмурые и жестокие служители Бен-Хазрат.
***
Годы приносят шрамы: глубокие, длинные, они ползут по коже белесыми змеями, целым беспокойным клубком, извивающимся в неведомой странной пляске. Годы приносят тяжесть во взгляд — гордую, лишенную той пустой обреченности, что отмечает несчастных, которых все же сумели сломать. Даже перевоспитатели порой не в силах вынести его, если она смотрит прямо в их лживые глаза, обещающие покой за одно-единственное маленькое предательство. «Ты все еще нужна Кун, шокракар, — говорят они почти ласково, с притворной заботою, будто она — ничего не смыслящая в жизни, едва народившаяся имекари. — Потеря личности — источник страдания. Страдания есть выбор, и мы не можем принять его». Сперва ее лишают сна и пищи, а воду дают только утром — в неглубоком деревянном ковше со множеством мелких дырок. Если успеешь, достанется хотя бы несколько теплых безвкусных капель, не успеешь — нёбо, горячее и сухое, к вечеру захочется разодрать когтями в кровь, лишь б унять зуд сводящей с ума жажды. «Ты же не хочешь стать тал-васготкой?» — спрашивают пытливо и силятся отыскать, разглядеть что-то на дне ее глаз — быть может, искру дикого, животного безумия, которая отмечает «истинно серых», быть может, что-то еще. За этим вопросом, задаваемым изо дня в день, следуют рисунки: убитые имекари, истерзанные тамы с разорванными платьями и выпущенными внутренностями; женщины со злобными звериными лицами, душащие своих младенцев. «Ты ведь не хочешь поступать как они, правда? Я знаю: не хочешь», — горячо убеждает ее приставленная тамассран, и Шокракар отводит взгляд, хмурится, почти уступает. «Женщина сражается на своей войне, не так, как мужчина», — говорят ей, и в словах этих есть тень какой-то важной истины, мудрости, которую отчего-то она не в силах понять. «Война, — говорят ей, — это не всегда тяжелый вало-кас в натруженных ладонях». Через много дней им почти удается переломить хребет ее воли. Сладкие речи, внимательные взгляды, сочащиеся лаской и тихой печалью, достигают цели быстрее, чем голод, побои и жажда. Она почти сдается, почти забывает старую клятву самой себе… Но Бен-Хазрат слишком рано празднуют победу над Шокракар. Она стряхивает наважденье, как дикая лошадь — неумелого седока. Вновь поднимает гордую голову. Смеется над вопросами о тал-васготах и в ярости рвет рисунки, пока руки ей не заламывают за спиной. Они не смогут ее победить, приручить, выдрессировать, сломать. Не смогут — пока она дышит. «Хорошо, — вдруг говорит тама прежним ласковым голосом и легонько похлопывает ее по щеке — Шокракар в ответ хочется запустить в холеную ладонь все зубы. — Хорошо, я услышала тебя». Ее оставляют одну ненадолго, а потом коварная перевоспитательница со своими прихвостнями возвращается; мужчины хватают ее за локти, прижимают резко к стене, чуть не выбивая дух из ослабевшей груди, тычками заставляют разжать зубы. «Если ты отказываешься от всех ролей, что пристало исполнять женщине, отказываешься от самой своей сути — да будет так. В твоем чреве, чреве мятежницы и бунтарки, никогда не прорастет семя жизни — и в этом тебе следует винить лишь себя». Глотку обжигает дрянное горькое зелье, такое гадкое, что из глаз брызжут слезы. Выплюнуть не дают, держат голову, пока не вливают все до последней капли. Кажется, от жестокой хватки даже какой-то рог трещит. «Мне жаль тебя», — говорит напоследок тама, затворяя дверь, но лицо ее не выражает ничего, кроме холодной надменности. Слабость и боль одерживают верх: Шокракар, скорчившись и схватившись за живот, медленно оседает на пол.***
Один лагерь сменяется другим, шрамы тянутся с крепкой спины на лицо. В один из дней она лишается пламенно-рыжих своих волос — носить косы, заплетенные на тот же манер, как у безрогих из антаама, женщине совсем не пристало. Они все еще надеются вылепить из нее женщину, истинную, покорную своей роли, верную словам Кослуна. Глупые. «Хорошо, — говорят они, делая вид, будто она победила, — хорошо, ты возьмешь в руки вало-кас. Возьмешь — как акун-атлок». Шокракар смеется в надменные холеные лица, кашляя алым; кривит разбитые, распухшие губы. Согласиться — значит предать себя. Согласиться — перестать быть Шокракар. Ее выгоняют под ярое солнце на поля, которым, кажется, вовсе нет края: отвоеванные кровью и железом у сегеронских джунглей, они тянутся до горизонта и дальше, похожие на беспокойное, пронзительно-зеленое шепчущее на ветру море. Море это изрезано скалами — уродливыми трехлапыми вышками надзирателей; у надзирателей — копья и злобные, как маленькие атааши, псы, и разящий безжалостный кнут, полосующий спину в кровавые лоскуты опять и опять, стоит только замешкаться. Шокракар знает: самый простой и тяжелый труд — удел виддат-бас, бесправных и безмозглых, точно калабы. Непокорных, оступившихся, лишившихся своей роли в виддат-бас превращает камек. Когда этим ублюдкам из Бен-Хазрат наскучит ломать ее, пытать, отыскивая предел бунтарской ее гордости, — она тоже станет виддат-бас. Никем. Тенью прежней себя. Животным, сохранившим лишь крохи разума. Шокракар чувствует: нужно бежать.***
Его привозят в лагерь совсем не так, как других, не так, как ее и не так, как Шокракар видала прежде за многие годы здесь. Одним утром, пока всех только строят в длинные шеренги перед работами, на утоптанном, политом потом, слезами и кровью дворе становится вдруг непривычно тесно. Пятеро воинов Бен-Хазрат со злыми лицами, потемневшими от натуги, втаскивают к ним на цепях огромного мужчину. Он рычит и скалится, как дикий зверь, и сыплет громогласными проклятьями, перетягивая цепи на себя — в светло-серых кулаках его, что не уступают в размерах иным головам, крепкие звенья кажутся едва ли не нитками. Рога у незнакомца даже на вид острые, изгибающиеся наверх и в стороны, и, если б перевоспитатели или конвой его сделались вдруг неосторожны или замешкались бы, зазевавшемуся простаку он с легкостью пропорол бы живот. Шокракар прячет непрошенную усмешку в чужую спину и во все глаза смотрит на это пришлое чудовище. Шокракар чувствует: он — ее шанс.***
Тамы говорят про него неохотно и мало, точно брезгуют даже упоминать в своей речи. Шокракар удается подслушать лишь, что этот бешеный атааши отсюда, с Сегерона, и в один день попросту тронулся рассудком, с ужасной жестокостью зарубив весь свой отряд, своего стэна и еще несколько других воинов. Рубил — добавляют тихо — до тех пор, пока не обессилил; только тогда сумели скрутить. Держат его отдельно от остальных, в подполе надзирательских казарм, а приставленная тама никогда не спускается к нему одна — сопровождают ее все те же пятеро, что притащили его сюда, вооруженные копьями и здоровенной острой рогатиной: даже снаружи слышно, как при их появлении всем весом бросается он на стальные прутья, и те звенят протяжно и жалобно. Шокракар гнет спину на полях, смаргивая горячий соленый пот, ест пустую безвкусную похлебку вместе с другими женщинами в тесноте общей комнаты, а в мыслях вся — у подземной клетки, смотрит в темные звериные глаза такого же, как и сама она, бунтаря. Она не знает, как вытащить его, как попасть туда, куда никому нет хода — кроме тех, наверное, на кого уже готовят камек. Быть может, у нее почти и нет времени, быть может, и у него тоже, потому желание вырваться — отчаянное, злое, колотящееся в висках вместе с биением упрямой мятежной жизни — заставляет ее пойти на безумный, бесстрашный, невозможный шаг. Она бросается на надсмотрщика. В тот день, навсегда врезавшийся в память, она нарочно нерасторопна, ленива, медлительна, и огрызается на каждый свист жестокого кнута. Надзиратель участка — взбешенный мужчина на полголовы выше нее — приближается едва не бегом. Сделав страшные глаза, замахивается — и тогда ее рука взлетает навстречу. Оскалившись, Шокракар ловит кнут, что должен был оставить еще одну уродливую отметину поперек лица, крепко сжимает в кулаке, дергает с рыком на себя. Ее мучитель, не ожидая от слабой, безвольной женщины такого напора, разжимает мясистые пальцы. Этого мига хватает на то, чтобы кинуться на него, повалить на влажную землю, превратить кнут в жестокую удавку. Лицо у надзирателя теперь совсем нестрашное — скорей, потерянное, глупое с этими выпученными, как у донных рыб, глазами. Шокракар чувствует себя властительницей жизней сейчас — будто она одна из Саласари, Триумвирата Кун, но длится это мгновение бунтарского торжества совсем недолго: вскоре грубые пальцы других надсмотрщиков хватают ее за рога, за плечи, поперек шеи. Она отпускает кнут, но царапается дикой лесной кошкой, бьется в силках огромных серых рук, плюет в перекошенные лица и скалится — точь-в-точь повторяя за тем, кто заперт сейчас в одинокой клетке в холодном подполе. Потом от удара по затылку темнеет в глазах, и тело-предатель отказывает ей, сделавшись податливым и мягким, как ненавистные тряпки.***
— Эй… эй, женщина, — грубый мужской голос слышится так, будто Шокракар лежит на дне моря, а далеко с берега ее безуспешно зовут. Она пробует пошевелиться — не дело валяться ничком в грязной колкой соломе — и протяжно стонет на выдохе. – Надо же — живая, — не удивляются рядом нисколько, но голос теперь звучит четче, и в нем Шокракар различает даже какое-то странное довольство. — А ты крепкая, женщина. Никогда такую не видел. Шокракар сгибает дрожащие руки и наконец отрывается от пола, но тут же едва не падает обратно: все тело избито, горит и ноет. Скрипя зубами и бранясь, она сперва заставляет себя встать на колени, а затем и сесть, кое-как привалившись гудящим затылком к холодной стене — рога мешают. Боль так не унять, но становится легче. Немного. Глаза чуть погодя привыкают к темноте, темно-серой, липкой, обнимающей со всех сторон. В подвале нет ни окошек, ни даже дыры наверху, у самой земли, но огромный, похожий на гору силуэт, различить удается легко. Он совсем рядом — в такой же клетке, в какой и она сама; если прижмется покрепче к прутьям да ручищу свою протянет — сумеет схватить ее за плечо. Лица, жаль, не разглядеть хорошенько — видно, что черты крупные, грубые, будто вытесанные из камня, но и только. — Это правда — то, что болтают эти датраси? Правда, что ты едва не придушила одного из них? — Правда, — хрипит Шокракар и думает, что на свету станет видно следы пальцев или петли на горле. — Отчаянная женщина, — тянет с улыбкою восхищенное чудовище. — Я Шокракар, — перебивает она зло, а он утробно смеется лишь, словно довольный и сытый большой зверь. — Я вижу. Знаешь, что они с тобой сделают? — Знаю. То же, что и с тобой, — огрызается она и поводит плечами, разминая руки. Все цело, не сломано, не вывихнуто — значит, можно и выбираться. Придумать бы только, как, — да убедить этого помочь. Бешеный атааши кидается на прутья, сжимает их в кулаках до хруста, и Шокракар кажется: еще немного усилий, еще немного ярости — и он просто разворотит свое хлипкое узилище. — Следи за своим языком, женщина!.. Я боец Бересаада, я для них и для Кун ценнее, чем ты!.. Мне они камек не дадут, а тебе — уже утром, я слышал. Сказали: ты им надоела. Сказали: это нужно было сделать еще давно. На этих словах Шокракар свирепеет не меньше него и вскакивает, позабыв про боль, про избитое тело; налетает в гневе на прутья своей клетки — если он понимает лишь такой язык, язык силы, что ж. Она докажет, что силы в ней не меньше. В-вашедан!.. Такая громадина — и такой дурак!.. — Я слышала, что ты сделал. Поверь мне: они дадут тебе камек. Дадут, и ты станешь их послушной калабой. Будешь делать самую простую работу, которую не поручат даже имекари; и никогда — никогда, слышишь?! — не возьмешь больше в руки ни меч, ни копье. Если ты поверил им, поверил, что скоро тебя отпустят — ты уже безмозглая калаба. Даже хуже: калаба — просто животное, а все животные легковерны. Хочешь выбраться отсюда и остаться воином — или хочешь насовсем превратиться в калабу?! Он отпускает прутья будто бы с неохотой, будто бы для того, чтобы разжать пальцы, ему приходится сделать над собою какое-то невероятное усилие. После возвращается в свой угол, садится грузно на ворох соломы и застывает недвижной горой. Долго-долго бурчит себе что-то под нос: ничего не разобрать, слова больше похожи на рык… Он и правда чудовище, бешеный зверь, и Шокракар уже жалеет, что решилась… использовать его, но потом громадная ручища глухо хлопает по такому же громадному колену, и он выпрямляется во весь рост, с гордостью расправляя широченные плечи. — Ладно. Что у тебя на уме, женщина?..