
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
В ту ночь, возвращаясь от одноклассника домой, я подумал, что такси за тысячу иен – это слишком, и пошел пешком. Подумаешь, двадцать минут дороги. Я пожадничал, мечтая сэкономить на будущее. И я действительно сэкономил, ведь больше у меня нет будущего.
Примечания
Чтобы погрузиться в работу, обязательно ознакомьтесь со следующими саундтреками:
• Земфира — «Злой человек»
• The Hatters, TRITIA — «Где-то там»
• Три дня дождя, Тося Чайкина — «Земля»
• Polnalyubvi — «Твои глаза»
Посвящение
Работа вдохновлена манхвой "Женатый мужчина", но ничего общего ни сюжетом, ни персонажами не имеет.
Глава 2
09 января 2025, 06:49
— я потуже затягиваю удавку на длинной шее.
~
/////
Я очнулся с попытки третьей. Мерзкое ощущение, похожее на навязчивый зуд под черепной коробкой, словно крошечные тараканы своими тонюсенькими ножками задевают нервные окончания головного мозга, беспокоят его и тем самым раздражают всего меня. Хочется сделать себе трепанацию, раскроить череп и достать каждого, по отдельности раздавливая паразитов между пальцев под лупой, чтоб не мешали. А-а! Как же чешется мозг… сильнее этого поганого зуда только свербящие десны, в которых ходуном ходят зубы, да так, что все деньги бы отдал, лишь бы вырвали с корнем. Первая попытка — неудачная — не дает мне и минуты пробыть в сознании, а ночь практически превращает в слепого. Проваливаясь в темноту, я не в состоянии даже зацепиться за что-то; сознание не быстротечно, его нет вовсе. Впадая в глубь себя заново, ощущения те же, что в утробе матери — тепло, мягко, влажно, приятно. Вторая попытка остается вспышкой света, столь стремительной, что не успеваешь даже подумать о пробуждении, не говоря уже о том, чтобы действительно проснуться. И лишь третья, словно сияние перед райскими воротами, попытка вытягивает меня — эфемерно развалившегося на атомы внутри тонкой кожаной оболочки — на свет божий, чтобы задохнуться. В горле трубка, на лице кислородная маска. Я неподвижен, и только веки с исполинской надменностью и тяжестью поднимаются вверх закулисным пыльным занавесом с красноватой бахромой капилляров и лопнувших сосудов. То ли утро, то ли день. В незнакомой комнате однотонные бежевые стены, окрашенные и от того холодные без одежды обоев. Отсутствие штор буквально бьет по глазам, ослепляя. Я рассчитывал на свет, но это явно не рай. Это реальная жизнь, и мое пробуждение не дало ничего, кроме многострадального «Да блять», осадком осквернившим и без того трухлявую душу. Это ж насколько я должен быть бесполезен, что меня ни в ад, ни в рай не берут? Я не могу сглотнуть, из-за трубок, что пластмассовыми змеями щекочут гортань, хочется или чихнуть, или прокашляться как следует. Но пить хочется все же сильнее. На небольшом столике возле больничной койки, полностью оборудованной для человека, что, по-видимому, лежал без сознания какое-то время, услужливо стоит стакан с водой. Далеко. Я начинаю шевелить правой рукой, по-наркомански утыканной иглами капельниц. Пальцы подводят: стоит коснуться прохладного стекла, без возможности повернуть шею в цилиндрическом каркасе гипса, я роняю его на пол, разливая столь драгоценную воду. А трубки только сильнее высушивают меня, выкачивают из меня воду. Мне становиться жутко любопытно, придет ли кто-то на шум? Что за комната, в которой я лежу и почему я не в больнице? Отец… вспомнил обо мне? Это его резиденция? Или это директор ресторанчика раскошелился? Но как… Шаги по слегка продавившимся половицами лестницы вот-вот ответят на мои вопросы. Шаги приближаются. Возле самой двери кто-то по ту сторону выдерживает театральную паузу, лишь спустя время прикладывая усилие к медной ручке. По ту сторону от вошедшего дневной свет комнаты озаряет затемненный угол коридора, в котором явно отсутствуют окна, но ненадолго. Практически сразу, сделав пару шагов внутрь, человек наглухо запирает дверь обратно. Он стоит передо мной не то спасителем, не то надзирателем, не то собратом по несчастью. Руки в карманах бежевых офисных брюк с аккуратными стрелками, нет ремня, белая рубашка заправлена и слегка помялась в районе пояса. Будничный вид занятого человека. Такие по утрам забывают побриться, потому что кофе подгорел и сломался тостер, детей надо закинуть в садик, а у жены кончился в тачке бензин. Такие не стоят над такими, как я. Но он стоит. Тот самый человек — из ресторана, из прошлой жизни, что никак не отвяжется и не исчезнет. Который осмотрел разбитые осколки стакана столь равнодушно, как если бы там было совершенно пусто. — Рад, что ты пришел в себя, — сказал он. Я бы ответил, чтобы он катился к черту, но я не могу — по ощущениям двухсантиметровая трубка тянется напрямую к пищеводу. — Ты пока не можешь пить сам; я попрошу, чтобы тебе поменяли капельницу, — он осмотрел меня целиком, обеспокоенно подошел ближе и едва не коснулся руки. — Ты можешь шевелить руками — это уже хорошо. Попробуй сделать что-нибудь еще. Напряги тело. Немного. Слегка. Я почувствовал шейные затекшие мышцы, плечами потрогал подушку, пошевелил онемевшими пальцами, дернул… Ноги. И тут паника отразилась в моих глазах, видимо, настолько ярко и отчетливо, крича благим матом, лишь бы не признавать догадку, пришедшую в голову. — Не чувствуешь, да? — мужчина абсолютно незаметно положил руку на мою лодыжку, укрытую одеялом и флисовым серым пледом, позволил себе сжать ее. И ничего. Словно он только что коснулся не моего тела, а куска кровати. — Я надеялся на чудо, но как видишь… чудес не бывает. Мегуми. Послушай сейчас внимательно. Я задышал — так шумно, глубоко и протяжно, зубами сжимая во рту эту сраную трубку, до скрежета оставляя на ней царапины; рвал альвеолы легких о статичные ребра. Не хочу это слышать. Пусть он замолчит. Я усну и не проснусь. — Волнами тебя прибило к скалам у берега, откуда ты прыгнул. Видимо, о них ты и ударился. Сотрясение, множественные ушибы. Позже могу показать снимки, если захочешь. Но все это не так страшно, знаешь, по части головы ты везунчик, однако перелом крестцового отдела позвоночника, на который и пришелся больший процент повреждений, повлек нарушение функций спинного мозга. В результате этого, Мегуми, по прогнозам врачей… — его глаза нашли мои, с трудом выдерживая взгляд. — …ты не сможешь больше ходить. Вероятно — никогда. Мне очень жаль. Злыми слезами я излился еще в момент его объяснений. Те, скатываясь, обтекали по периметру маску. Уверен — в то мгновение единения наших взглядов в моих собственных боли было столько, сколько бы этот тщедушный человек на двух телегах не утащил. Я смотрел на него безотрывно, плача и сжимая до скрипа в ладонях лежащее одеяло, будто оно виновато в моих бедах лично. Ему жаль. Почему? Спрашивал себя я. Почему из всех возможных вариантов — именно этот? — Я тебя вытащил и выходил. Это мой дом. И мои врачи, — чужой голос похолодел, по-хозяйски огрубел до розги, которой в старину секли крепостных за непослушание. — Я буду делать все для того, чтобы ты продолжал жить. Теперь это в моих руках, хочешь ты того или нет. Это прозвучало как объявление приговора. Так я оказался заперт со своим личным монстром в четырех стенах. Но еще не вечер. Моей силы воли хватит, чтобы сбежать от тебя снова. Столько раз, сколько потребуется. Даже если придется ползти. Даже если придется прорывать, прогрызать себе путь на тот свет. Я отвернулся, давая понять, что разговор окончен. Слезы застыли на щеках мазутной пленкой. В общей сумме, не считая припадков, во время которых я бредил, просыпался и тут же отключался снова, я провел без сознания почти месяц. У этого ублюдка хватило денег и связей, чтобы, скрывая ото всего мира, поддерживать жизнь человеку, находящемуся в шаге от комы. При всем уровне опасности он все равно пошел на это, и не только этот факт говорит о его эгоизме и безрассудстве. Как я понял из его обрывочных фраз и молчания сиделки, начавшей мельтешить перед глазами — в сознании я пребывал все дольше. Для внешнего мира я и правда умер. Тело еще искали, но близкие мне люди смирились с утратой, провели заочные похороны и продолжили жить свою размеренную жизнь, в которой меня, как кирпичика, не было изначально, а потому никто не ощутил достаточно глубокой душевной травмы, чтобы задуматься: «А вдруг…». Ну, может, Тогэ. Молчаливый белокурый Тогэ… Эх, теперь, когда у меня нет возможности сесть на заднее сидение твоего старого велика, я больше всего хочу это сделать. Прокатиться на пару, расставив широко ноги, дабы не залезть шнурком в спицы, и лететь с холма, провожая закат и хватая встречный ветер ртом и шляпой, что сдувает с головы. В моей новой вселенной не было велосипеда и встречного ветра. Закаты были тусклыми, вместо друга всегда одинаковое лицо насильника, что в попытке улыбнуться выглядел только ужаснее. Бежевые стены. Сменное постельное белье. Еда, безвкусная и такая же одинаковая. Пластмассовая утка, постыдно подложенная под меня, чтобы ходить в туалет. Калека. Что может быть ироничнее? В моей идеальной жизни, когда мне должно было перевалить чуть-чуть за двадцать, у меня уже появились бы крепкие дружеские связи в университете, возможно, даже девушка, с которой мы бы снимали маленькую, но уютную квартирку неподалеку и в которую вдвоем бы покупали мебель и всякую декоративную мелочевку. По будням мы бы ходили на лекции, а по выходным в кино или в библиотеку. Мы бы завели какое-нибудь маленькое неприхотливое животное: может, кошку, а, может, хомячка или сурка. Кто ж знал, что я сам стану домашним животным. Я впал в глубокую депрессию от отчаяния. Не нужно ходить по врачам, чтобы понять, что со мной происходит, и человек действительно понимал это прекраснее меня. Я отказывался есть. Переворачивал тарелки с супом и кашей прямо на идеально выглаженную юбку сиделки, а та, вместо ругани, причитала с явным испанским акцентом: «Сеньор, сеньор!». Охала, махала руками, однажды даже заплакала, упав передо мной на колени, умоляя съесть хотя бы ложку. Признаться честно, это был грязный прием — вот эти ее слезы и искренние переживания, заставляющее мое сердце сжиматься, а челюсти работать против воли. Из нас троих, появлявшихся в просторной бежевой комнате с одним окном, пожалуй, только она была живым человеком. Мы с Монстром напоминали набитых синтепоном кукол, что забыли свой текст и теперь играют трагичную пантомиму. Жалкое зрелище. Сиделка была не виновата, и в скором времени я перестал переворачивать еду и портить ее прекрасные наряды. Я просто не двигался и не разговаривал. Глубоко вздыхая, та уносила поднос с нетронутыми чашами и блюдцами. Долго так продолжаться не могло, и в конце концов у меня начиналась лихорадка. Тогда приходил он. Подолгу сидел рядом с тяжелым взглядом осуждения, но явного бездействия и, будто бы, сопереживания. Его угрозы были бесполезны. Что он мне скажет? Что я умру? Глупо, ведь я и без того желал смерти. Тогда в ход шли капельницы, на которые мне было совершенно все равно, иногда я выдергивал шнуры, иногда, будучи в почти бессознательном состоянии, не мог даже шевельнуть ладонью, не говоря уже о полноценной хватке. Но однажды вместо каши и куриного бульона он принес на белой плоской тарелочке небольшой кусочек вишневого штруделя с одним шариком ванильного мороженого. Сел на кресло рядом с кроватью и протянул его мне. Я засмотрелся на то, как сахарная пудра равномерно покрывает тончайшую корочку теста, из-под которого вытекает сок запеченной с корицей вишни. Учуяв ее пряный аромат, мой желудок предательски заурчал. Человек едва-едва улыбнулся, чтобы не спугнуть мой настрой, на что я был ему от всего сердца благодарен. — Свежее. Даже еще теплое. Я ел с рук — с протянутой начищенной до блеска металлической десертной вилочки. С позором поражения обхватывая прибор губами, во рту растворялся вкус, и от этого наслаждения мне хотелось завыть. Это было лучшее, что случалось со мной за последние месяцы. Я съел все под чистую, оставляя на тарелке только остатки растаявшего от теплоты помещения и теста мороженого. И меня вырвало через десять минут на собственное одеяло. Желудок не выдержал. Желчь напрочь перебила все вкусы и аппетит. Он начал добавлять в каши, смеси и в чай понемногу сиропов, свежих ягод, джема или повидла, чтобы скрашивать вкус пресной еды, необходимой для восстановления. И, вопреки собственному стыду, иногда я все же не удерживался и съедал пару ягодок малины или несколько ложек овсянки, пропитанной абрикосовым джемом. Это хоть как-то разбавляло мою жизнь и слипшийся с голодовки желудок./////
Сиделку звали Мария. Она эмигрантка, и по ее словам уважаемый Сеньор спас ей жизнь, предложив работу в этом доме. Конечно, конкретно в этот раз «сеньором» Мария называла вовсе не меня, а то Чудовище, что обитало с нами под одной крышей. Мари, как ласково про себя говорил я, было на вид не больше тридцати. Крепкие руки повидали немало физического труда и работы, а загорелые плечи выдавали в ней происхождение, так явно выделявшееся на фоне белизны, что свойственна японцам или корейцам. В ее темном, забранном на макушке пучке поблескивали седые волосы, но их было так мало, что, кроме как на солнце, те никак себя не выдавали. Немногословная в начале «знакомства», с каждым днем, особенно в те, когда я все-таки ел и не вредил себе, она могла обменяться со мной парой слов. Без особого смысла. Просто так. — Хорошая сегодня погода, — невзначай говорила она, чтобы отвлечь мое сознание от физической нужды. Я все еще не мог привыкнуть, что хожу под себя, словно ребенок. Запах мочи и кишечных отходов приводил меня в глубочайшее чувство стыда. Тогда Мари начинала разговаривать, параллельно с этим доставая утку из-под моей задницы. — Скоро зима придет, сеньор. Ваша кожа похожа на белый снег. Я был благодарен ей за ее минутные старания. Потом она надевала на меня памперс на ночь, и, хотя я никогда в него не мочился, все же продолжала каждое утро проверять, все ли в порядке. Я мог доверить этой женщине с крепкими загорелыми руками свое тело. Она меня мыла, переодевала, причесывала, меняла постель. Она же делала мне массаж от пролежней — каждый божий день, разминая бесчувственные бесполезные культяпки, что раньше служили мне ногами, спину, плечи, шею, ягодицы от постоянного сидения и стопы. В какой-то раз Мари надавила слишком сильно и, испугавшись, вскрикнула, кланяясь и выпрашивая прощения. — Клянусь, сеньор, я не специально! — Какая разница? Я все равно ничего не чувствую, — глядя в окно, ответил я. Когда человека не было дома или когда он не появлялся в поле моего зрения, возникало обманчивое ощущение, что мы с ней вдвоем на всем белом свете. Кроме песчаного пляжа перед домом ни души, а что по другую его сторону мне было не видно. Но у Мари были выходные. И тогда, тогда, вместо нее кормил и делал мне массаж он. Вернее, пытался. Я швырнул в него пультом от телевизора, что он повесил в комнате. Но помимо пульта до этого в ход пошла подушка, плед, от неловкости так и не долетевший. Когда я схватился за столовый нож, поданный к котлете на пару, он замер в шаге от кровати. Я не понимал, чего хочу больше: бросить его в человека или воткнуть в себя. — Отошел от меня! — Злишься? — он поднял с пола пульт и выкатившиеся из него батарейки. — Это хорошо. Значит, есть силы. Поешь. Я ухожу. И он ушел. Совершив самую большую ошибку. Он оставил приборы и тарелку в комнате. Я вскрыл себе вены. Но, видимо, недостаточно глубоко — столовый нож-то был почти не острый — и потому очнулся, с трагизмом встречая новый ёбаный день. Помню, как елозил им по коже, словно по дереву, скребя и соскабливая слой за слоем. Кровь капала по предплечью, заливала своим бледным алым светом с недостаточным количеством железа и эритроцитов постельное белье бледно-серого цвета. Помимо боли мне было местами щекотно, когда нож напарывался на чистые гладкие ткани и, наконец, рвал их пополам; боль виделась мне насыщенно желтой, а по вкусу горьковато-кислой, потому, когда я сделал первый успешный надрез, я зашипел, сглатывая несуществующую слюну, пропитанную соком лимона или лайма. С каждым новым движением азарт увеличивался, росла амплитуда разрезов, и остановиться было уже почти невозможно. Тогда я перешел на второе запястье. Оно далось куда труднее, потому что, во-первых, я был правшой, а во-вторых, из левой руки вытекло достаточное количество крови для того, чтобы в и без того ослабевшем, держащемся бог знает на чем теле не осталось сил. Правая рука пострадала куда меньше, тем не менее этого хватило, чтобы я потерял сознание, не доведя дело до конца. Человек стоял надо мной, скрестив на груди руки. Мои собственные были перебинтованы. — Если ты хочешь, чтобы мы пристегивали тебя к кровати, как сумасшедшего, то мы начнем это делать, — спокойно пригрозил он. — Просто убей меня и все. Я что, так много прошу? — язвил я, не глядя ему в лицо. Его красные волосы выгорели на солнце, цвет подвымылся и теперь напоминал не коралловый, каким был, когда мужчина только пришел к нам в ресторан, а скорее цвет лепестка сакуры, если такое благородное сравнение вообще подходит столь гнусному существу. Если быть откровенным до конца, бледно-розовый ему шел куда больше, чем та безвкусная палитра, что была до. Как-то раз я чуть не высказался об этом вслух, но вовремя прикусил себе язык в прямом смысле слова. Сжатыми челюстями он выражал наивысшую степень раздражения. — Перестань артачиться, как ребенок. Никто здесь не желает тебе зла, — наивно продолжал он, будто буквы, покидающие его рот, имели для меня хоть какое-то значение. — Я хочу умереть, — со всей искренностью повторил я. В конце концов, эта фраза из моих уст стала звучать настолько часто, что в конечном итоге потеряла смысл даже для меня самого. Смерть превратилась из ужасного трагического события в цель, если не мечту, к которой я должен идти каждый свой день, понемногу, по чуть-чуть. По одному порезу. По одной недоеденной ложке. По одному оставленному без присмотра пузырьку неизвестных мне таблеток. Я снова перестал есть. Я не ел не потому, что хотел навредить ему. На него мне было глубоко наплевать. Я не ел, потому что не видел в этом смысла. Зачем? Продукты утратили вкус и цвет; а это же еще нужно двигать челюстями, чтобы жевать и не подавиться. Если бы можно было сразу глотать… Но пюре и смузи я тоже не ел. Из принципа равенства к остальным блюдам. Он попытался накормить меня силой. Тогда я укусил его за палец, отхаркиваясь от вкуса чужой крови, совсем неприятной, в отличие от родной, собственной, ощущавшейся на зубах и языке медовой ложкой; ложкой, потому что вкус железа все же слегка смущал. Я думал, он меня ударит, но он… опустил раненую ладонь, не обращая на мелко капающую кровь внимания, посмотрел мне прямо в глаза, поворачивая голову за подбородок. — Я больше так не буду. Уверен, он хотел сказать «извини» перед своей фразой, вот только что-то его остановило. Возможно, то была совесть, подсказавшая человеку засунуть свои извинения так глубоко в задницу, чтобы в другой раз не было соблазна даже подумать о подобном. Тогда он не появлялся в комнате две недели. Лишь один раз, немного приоткрыв дверь в глубокую ночь, рассчитывая на мой не менее глубокий сон, он все же заглянул, постояв на пороге, не делая ни шагу в комнату. Немного прищуренными для театрального мастерства глазами я смотрел на него сквозь отражение на плазме. Его лицо было осунувшимся, в лунных бликах почти нездорово исхудавшим и каким-то серым, что бывает на фоне длительного стресса и волнения. Таким оно было в тот момент. Сжимая поплотнее губы, Чудовище вцепилось рукой в собственные волосы и с силой, от вида которой больно стало даже мне, потянул за них. Затем дверь закрылась, позволив остаться наедине с тревожным и неугомонным чувством тупой жалости к неизвестной причине такого поведения. Тупой, ведь я не хотел, чтобы мысли о нем хоть в каком-то относительно благополучном ключе вообще хоть как-то меня беспокоили.