
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
В ту ночь, возвращаясь от одноклассника домой, я подумал, что такси за тысячу иен – это слишком, и пошел пешком. Подумаешь, двадцать минут дороги. Я пожадничал, мечтая сэкономить на будущее. И я действительно сэкономил, ведь больше у меня нет будущего.
Примечания
Чтобы погрузиться в работу, обязательно ознакомьтесь со следующими саундтреками:
• Земфира — «Злой человек»
• The Hatters, TRITIA — «Где-то там»
• Три дня дождя, Тося Чайкина — «Земля»
• Polnalyubvi — «Твои глаза»
Посвящение
Работа вдохновлена манхвой "Женатый мужчина", но ничего общего ни сюжетом, ни персонажами не имеет.
Глава 3
16 января 2025, 05:41
— трагикомичной драмы прозаичная концовка.
~
/////
Я начал винить себя. Вина сжирала мои внутренности похлеще метастаз при последней стадии рака. Метастазы ты видишь и знаешь причину, по которой те у тебя выявились. Когда пищевод скручивает от чувства вины, ты не знаешь, что вспарывать первым: живот, потому что ломит до хруста в костях, или череп, потому все беды оттуда. Я начал винить себя в том, что делаю недостаточно для того, чтобы умереть. Что привыкаю к окружающей меня обстановке, размякаю, словно хлеб на блюдце с горячей водой, чтобы потом какой-нибудь небезызвестный человек перетер меня своими крупными пальцами с фаршем и пожарил из меня котлеты себе на ужин. Стал винить себя за капризы и детские выходки, почти неконтролируемо происходящие, стоит человеку оказаться рядом. Я велся на его провокации, а потом сидел и в одиночестве выдирал себе по волосинке, чтобы хоть как-то наказать. Близился конец декабря — теперь я понимал, какое число и какой день недели я лишаюсь за счет принесенного мне Марией небольшого настенного календарика и гулко, по-настоящему раздражающе громких часов. Спать в тишине становилось все невыносимее; вина отколупывала от серого вещества по кусочку, как гурман его смаковала и оставляла на следующий раз, чтобы с тонкостью истинного ценителя не лишать себя удовольствия сразу. Поэтому я усыпал под размеренный стук минутной часовой стрелки. Способов уйти из жизни была масса, если бы не одна единственная проблема. Блядские ноги. К тому моменту по моим личным подсчетам я провел в кровати почти полгода. Эта мысль ужаснула меня. И заставила действовать активнее и изощреннее. Кажется, будто никто и никогда так не рвался умереть, как я. Что думала Смерть в этот момент, глядя на это? «Какая жалость, что мне плевать», — ведь если бы это было не так, она бы уже давно забрала меня. Старая сука. Мари за завтраком, обедом, ужином говорила мне, какой я сильный, какой я молодец, что я выкарабкаюсь, а я в эти моменты мечтал, чтобы у нее оторвался тромб. Чтобы она упала прямо передо мной, желательно, лицом в тот самый суп или запеканку, и забрала с собой все эти поганые слова. Те доводили меня до нечеловеческой ярости. Которую я, естественно, не показывал. Ведь это Мария. Она ни в чем не виновата. Поэтому я молчал. Несмотря на свои выходки, девяносто процентов времени я молчал. Мои губы ссыхались между собой, становились еще тоньше. Они перестали быть нужными, и начинали отмирать за ненадобностью. Тогда Мари мазала их гигиенической помадой, но это все равно не могло вернуть мне человеческий вид. Выглядел я ужасно. Волосы превратились в солому из-за недостатка витаминов, они секлись, лезли клочками, путались; не волосы, а веник. Торчали в разные стороны, как у сумасшедшего ученого, что по неосторожности сунул пальцы не в пизду своей девушки, а в розетку. Ногти отслаивались; я на физическом уровне ощущал, как шатаются, шевелятся, готовые выпасть, зубы. Даже думал об этом, как о потенциальной возможности отправиться на тот свет — проглотить собственную челюсть во сне и задохнуться. Все мои мышцы увяли, обвиснув шматками бесполезного, ненужного мяса, и во время массажа, стоило руке Мари пройтись по икрам, оно тут же ложилось под ладонь тканевой складкой, вместо упругой поверхности. Я носил мешковатые вещи, будто купленные другому человеку заметно больших размеров. Оставалось надеяться, что моя одежда — это не одежда монстра, которую тот просто скинул мне в качестве одолжения. И в этой одежде я смотрелся старым дедом. Крупная вязка, плед в ногах, трубочка для молока перед сном. Морщины к фиолетовым глазам от недосыпа и уже проклевывающая седина только дополняли образ. Шесть месяцев взаперти, чтобы сделать из меня косплей овоща. Но только телом. Мозг все еще оставался главным предателем, заставляя меня проживать максимум из того, что было доступно, а по ночам — ох уж эти бесконечные часы! — доводить в кошмарах. Я беспомощно болтался между сумасшествием и стекольной трезвостью ума; где-то на грани, балансируя и от того сильнее расшатывая психику. Поразительная способность понимать, что происходит, но не мочь ничего сделать. Бессилие. Вот главная заноза в сердце. Но в один из относительно теплых, снежных дней, когда выпадает много снега, лениво падающего крупными хлопьями на землю, ветер почти не дует, и вокруг тебя складывается обманчивое настроение несуществующего волшебства, как будто парящая в воздухе замершая вода может как-то улучшить жизнь, несмотря на абсурдность очевидного — человек закатил в комнату кресло-каталку. — Хочешь, мы можем прогуляться, — предложил он. Домашняя толстовка с капюшоном, накинутым на голову, молодила его до подростка, если бы не лицо. Я посмотрел на новенькое кресло. Перевел глаза на свои ноги под одеялом и равнодушно отвернулся обратно к окну. — Мне и со стороны хорошо. — Я тебя покатаю — территория дома позволяет. Не хочешь подышать свежим воздухом? Я подумал, как же все-таки забавно это звучит. «Пойти подышать свежим воздухом». Это означает, что здесь воздуха недостаточно, и человеку нужно пойти в какое-то другое место, чтобы просто подышать. Означает ли это так же то, что, раз я никуда не хочу, значит и воздуха мне достаточно? Значит, в этом беспросветном, темном мире, в котором не сможет выжить ни одно другое живое существо, только я способен существовать? Жизнью это назвать язык не поворачивается. — Я бы предпочел задохнуться. Человек оставил каталку в комнате и ушел ни с чем. А я решил действовать. В ход шло абсолютно все. Я наглотался оставленных возле кровати на тумбочке витаминов и заработал передозировку аскорбиновой кислотой, проблевавшись и покрывшись сыпью. Другие препараты приносили строго на блюдце или подносе с едой, и к ним доступа у меня не было. Я прятал столовые приборы, тщательно от меня скрываемые, проверяемые и пересчитываемые, прежде чем выйти из комнаты снова. Если мне все-таки удавалось усыпить бдительность сиделки, я не оставлял попыток вскрыть себе — нет, не вены; вены, как я понял, вещь весьма ненадежная — глотку от одной мочки уха до другой. Ножом это сделать потенциально реально, но вилка меня подвела: кроме трех дырок, крови и паники Мари та ничего не принесла. Я сползал с неимоверным грохотом с кровати на пол, как гусеница, добирался до каталки и несколько дней убивал на то, чтобы отодрать одну спицу из колеса. Шум привлек слишком много внимания. Человек, зашедший в комнату и увидевший меня на полу, потного и увлеченного отковыриванием явно острого и опасного предмета, решил для себя важную вещь. Меня действительно стали пристегивать к кровати. Шипя себе под нос, закрепляя поудобнее кожаные крепления, мужчина позволил себе нарушить мое личное пространство и наклонился ко мне, сдерживая злость, что вздувала вены на его висках. — Хватит, — сказал он с широко распахнутыми глазами. В свете багрового заката, предвещающего заморозки, глаза человека тоже казались красными, как градины неотшлифованного рубеллита. С его языка вот-вот готово было сорваться что-то еще. Но он упорно молчал — то ли не видел в этом смысла, то ли не мог подобрать подходящих аргументов. Мы смотрели друг на друга в некоторой тишине, нарушаемой часами. Монстр навалился на меня, удерживая запястья за уже пристегнутые ремни, а я лежал под ним, впитывая жар тела через ворот футболки, и думал: «Трахнет?». Настроение к этому не располагало от слова совсем, однако от этого человека я готов был ожидать что угодно. Его взгляд прошелся по моему лицу основательно. Задержался на губах, изжеванных и ссохшихся, несмотря на старания Марии; на глазах, что раньше украшали длинные черные ресницы, а сейчас полуседые колья волос. У меня поседели даже брови: от стресса, от недоедания, от ёбаной жизни, которую мне хотелось оставить. — Хватит, — вновь повторил он. — Прекрати, пожалуйста. Я редко слышал от него уважительные слова. Грубых тоже не было, речь в большинстве своем текла равномерно, однообразно и монотонно без перегибов в какую-либо из сторон. — На тебе живого места нет. Смотреть больно. — Таким я тебе уже не нравлюсь? — спросил я, не моргая, выдерживая чужой взгляд. Так близко. Я слышу, как колотиться его сердце. — Ну так не смотри. В конце концов он был прав. Самоистязания не решали главную проблему; лишь на некоторое, с каждым разом все менее продолжительное время давали мне облегчение. Затем все начиналось по новой, и так до бесконечности. Я устал. Дело было не в чужих просьбах и стеклянных от тревоги глазах. Сглатывая, я принимал поражение, однако вслух ничего не говорил. Человек понял все без слов. Отпустил меня, приподнимаясь с кровати. — Сегодня поспишь так. Для профилактики. — Все равно. Он и так прекрасно это знал, но я решил уведомить — на всякий случай. С того времени больше я себе не вредил. Ел минимум, чтобы не кружилась голова и не болели кости. Спал практически сутками. Иногда читал; телевизор покрывался пылью, в которой мое собственное отражение распадалось на микроскопические частицы грязи, летающей в воздухе. Я существовал и отсутствовал одновременно. Был ни жив, ни мертв. Меня охранял цепной пес. Чем не чистилище?/////
Иногда ему не хватало простого присутствия, чтобы доводить меня. Иногда, как, например, сегодня, ему требовались разговоры — диалоги, в которых тот, видимо, искал утешение, но находил лишь моноконструкции своих предположений и мое безучастное равнодушное лицо, отвергающее любую попытку быть втянутым в беседу. В них человек говорил о погоде, жаловался на работу, без пояснений и подробностей, обсуждал новости в стране и мировые кризисы, всячески хвалил местную кухню, мог даже надавить на больное — на Тогэ, что тянул теперь кафе в одиночку. Последнее было иглой под ребрами, но я все равно держался хладнокровно, не подавал виду и считал минуты, когда снова смогу остаться один. Бороться и просить уйти бесполезно, да и не велика ли щедрость — мой голос в ответ на его пустой треп? Но в этот раз чужое настроение изначально сбивало с толку. Обычно пребывая в равнодушном состоянии, человек грузно сел в кресло, отвел взгляд за широкие створки панорамного окна, в котором утро кричало чайками безлюдного дикого пляжа — того самого, с которого я спрыгнул в надежде обрести покой, а обрел тюрьму. — Когда тебе двадцать лет, ты думаешь, что каждый человек, существующий в мире, принадлежит тебе. Нет, не так. Ты думаешь, что сам мир тебе принадлежит. Максимализм заменяет кровь в венах, а убеждения — закон и мораль. Зачем? Ведь в своей системе координат ты и есть закон. Мне было двадцать, и та ночь стала очередной из тех, в которых я доказывал самому себе свою собственную значимость. Я вскинулся слишком резко — острая боль прошила виски, вынуждая меня зажмуриться и сгорбиться. Тон голоса… Предчувствие встрепенулось во мне. — Мы были отмороженными: с дубинками, в одинаковых масках, возомнившие себя бандой из фильмов. Сейчас я понимаю, насколько это было смешно, но тогда ничто не мешало мне и моим друзьям чувствовать себя таковыми. Особенными, знаешь. Не такими, как все. Когда тебе двадцать, ты хочешь быть особенным. Я думаю, что в нас просто что-то сломалось, и мы… — он замолчал, и мне не показалось, что он ждал от меня ответа. — Ломали других, потому что считали это правильным. И хорошая драка в какой-нибудь подворотне в тот день утолила бы наш голод на время. Там не должно было быть малолетки, прячущейся от ментов после комендантского часа. Дыхание замедлилось. На фоне тихого рассказа шумно ходили часы. Они тоже замедлились; стук получался глухим, растянутым, словно били по пластилину или мягкой глине. И ударяли они теперь не на стеллаже, а прямо внутри меня, в пустую грудину — как кладовщики стучат по стенам в поиске сокровищ. Широко распахнутыми глазами я умолял его замолчать, прекратить. Я снова умолял. — Никто не собирался тебя грабить. Мы лишь хотели причинить тебе боль. Он делает паузы. Сейчас, вот сейчас он скажет, как растерзал мое тело, как отрывал от меня по кусочку, медленно пережевывая, как издевался, гулко посмеиваясь. Вот сейчас! «Хочу… хочу увидеть его лицо». Хочу увидеть эмоции, что проскользнут на этом мраморе спокойствия и бессердечности; хочу узнать, будут ли это трещины или скудные сколы. — Ты был красив до невозможного в своей слабости, ничтожности и боли. Признаваясь в этом, я отдаю себе отчет о том, как оно звучит. Но ты не понимаешь и никогда не поймешь… Когда я тебя увидел, заляпанного в крови и слюнях, державшегося за брючину одного из нас как за спасителей, по мне как будто пустили расплавленное железо: в тот момент я не мог ни о чем думать, кроме как о собственном удовлетворении, о самой низменной и тщедушной потребности человека, потому что, возможно, в первые в жизни я захотел чего-то так сильно… что даже потерял голову. Я ослеп и прозрел одновременно. Ничего не чувствовать, чтобы в тот момент ощутить разом все и сразу. Я в действительности решил, что могу присвоить себе человека, как вещь присваивают после покупки. Или кражи. Голову? Всего лишь голову? — Я смотрел безотрывно в твои заплаканные от истерики глаза, что были точь-в-точь как небо над нашими головами. Смотрел в это произведение искусства, осознавая, что получил возможность им обладать. Отобрать себе силой. Потому что… считал, что имею на это полное право. Этот человек в ту секунду, стоило глазам распознать, впервые увидеть меня по-настоящему, потерял не просто голову. Он навсегда потерял человечность, оставаясь в шкуре монстра. Ни один солидный костюм, работа или манеры не вернут ему этого. Как сам мужчина никогда не сможет вернуть мне спокойствие, навсегда отобранное в ту глухую долгую ночь. — После произошедшего мы сильно напились, и очнулся я только спустя сутки. Пошел в душ мыться, а там… Увидел, что мои гениталии в засохшей крови. Пока я пил, я словно заливал алкоголем собственную ничтожность, а когда протрезвел, то все вспомнил. И вместо того, чтобы думать, какой я ужасный человек, а думал… — мужчина безошибочно нашел меня своим взглядом. — Что хочу увидеть снова твои глаза. Что даже после того, что я сделал, мне все еще мало. Твои крики снились мне по ночам, и то была моя колыбельная. Я заплакал, зажмуривая веки, не в силах это выносить. Отвернулся, потому что и дальше продолжать смотреть на него было пытке подобно. — Две недели безвылазно я сидел дома, смиренно ожидая, что придет полиция и арестует меня. Улик было более чем предостаточно, а я к тому же стоял на учете. Найти нас оказалось бы слишком просто, и отпираться смысла я не видел — родители поставили на мне крест еще в средней школе. Но… — его усмешка напоминала плевок в спину. — Время шло, никто не приходил, и постепенно я осознавал свою безнаказанность, все сильнее туманившую разум. Во мне появилось любопытство. Тон изменился. С грозового облака на маниакальную одержимость. — Почему никто не пришел? Потому что не смогли найти или… потому что не искали? И тогда я вылез из своей норы и пошел искать тебя сам. В дни, свободные от поисков, даже во сне мне мерещилось твое заплаканное, обреченное лицо, буквально вырезанное на сетчатке глаза — словно я все еще стою там, над тобой, возбужденный и всесильный. Всемогущий. Опьяненный безо всякого алкоголя или наркотиков. Сжатые со всей силы челюсти отдавали болью в зубах. Скрежет их потирания друг об друга, подобно перемалыванию зерен в старых жерновах, доводил меня до исступления. Самым ярким — едва ли не единственным — огнем в моей скудной топке горело всего одно чувство. И чем дольше говорил человек, чем шире оно раскрывал путы своих безобразных фонящих внутренностей, тем ожесточеннее оно кричало. Ненависть. Та самая, что причиняет страдание даже мне самому. — Оказалось, что за тот месяц только в один участок Токио было подано заявление о разбойном нападении с изнасилованием. Самое удивительное, что спустя непродолжительное время родственники пострадавшего забрали заявление назад, убедив полицию не заводить дело. На этом все и кончилось — прозаично и печально. Любопытство росло. Я копал дальше. Каждый день на ноги меня поднимала лишь одна мысль — встретить тебя снова, посмотреть в твои глаза, пожелать тебя еще раз. Чужая возня слегка приводит меня в чувства. Ослепшие от водной пелены радужки неподвижно замерли, в ожидании продолжения. И томительного, и отвратного. — Тодзи Фусигуро в то время был весьма непримечательным и никудышным предпринимателем, консерватором и гомофобом, ценящим физические данные и полезность как таковую. Если ты не приносишь пользу — ты бесполезен. Удивляло ли меня озвученное имя из прошлой, уже словно не существующей никогда — ни до, ни после — жизни? Этот человек сидел, пробравшись паразитом, пригретым в складках кишечника, под самым сердцем, урча и ерзая. Оттого взгляд, продолжая оставаться безучастным, оказался лишен напрочь удивления, если таковое вообще от меня требовалось в тот момент. — Он пытался построить бизнес, а нападение на сына никак в эти планы не вписывалось, — человек отказывался смотреть на меня, продолжая с иронией подмечать жестокую правду. — Его испугал не факт зверского надругательства над собственным ребенком, а то, что это может оставить негативный след на будущей репутации, ведь от журналистов нынче ничего не скроешь. Ладно бы дочь, но сын! Позор для мужской части семьи, клеймо бесчестия и стыда. Тодзи поставил на весы морали ребенка и бизнес, и мальчик, увы, позорно проиграл в этой дилемме. Когда я узнал об этом, даже мне стало тебя жаль. Улыбаясь, человек ничуть не выглядел радостным или одухотворенным. Скорее разочарованным. Такая улыбка раскалывает душу на части; ты смотришь сквозь щели вглубь себя, в черноту и ее смердящую вонь. — Отец спрятал тебя ото всех, чтобы ты не смог ляпнуть лишнего. Взял тебе академический отпуск в школе, затолкал к врачам. У тебя ведь уже тогда случилась первая попытка суицида? — он ждал от меня подтверждения, которого я ему не дал, пребывая молчаливым. — Сразу после забранного заявления. Ну а потом целый набор. Глубокая депрессия, вызванная посттравматическим стрессовым расстройством, депривация сна, расстройство пищевого поведения, очередной суицид, социофобия. Если бы Тодзи не запер тебя в четырех стенах, ты бы и сам не вышел на улицу. Врачи приезжали к вам на дом, и… — мужчина самодовольно ухмыльнулся, перекидывая ногу на ногу. — Записи они вели весьма подробные. Я вычитывал каждую строчку в личном деле — весьма занимательное чтиво. Оно скрашивало мои вечера в ожидании нашей встречи. На колени мне упала потертая, приличной толщины и размеров картонная папка. Местами ее страницы подзагнулись или пожелтели. Крупным размашистым почерком посередине были выведены мои инициалы, а внизу весьма однозначная подпись в виде красного штампа печати гласила: «Требуется срочное стационарное вмешательство». Еще ниже другая подпись, но уже карандашом: «Отклонено». — Ты гнил заживо, — продолжил человек, всматриваясь в предмет на кровати. — Они выписывали тебе таблетки, чтобы ты спал, ел и постепенно превращался в овощ. Старшую школу ты не смог окончить даже дистанционно. Среднего образования хватило бы на колледж, но разложившаяся в рамках происходящего человеческая личина не хотела ничего. Я ведь прав? Мы встретились взглядами. Зачем он снова и снова требует от меня подтверждения, прекрасно зная ответ? Хочет, поиздевавшись, услышать историю из первых уст? Или наслаждается эффектом завладевшей информации? Мне было все равно — независимо от причины. — В заметках также сказано, что ты бредил. Отказывался выходить даже во двор дома, пребывая в панике только от мысли об этом. Ты боялся… — он наклонился ко мне, тыча пальцем в строчку: «Параноидальный бред». — …меня? Боялся, что живешь со мной в черте одного города, дышишь одним воздухом, ходишь по тем же улицам? Боялся, что однажды, исполняя обещанное, я найду тебя? Поэтому переехал, сменяя фамилию матери на отцовскую, — старую — а, Мегуми Зенин? Или мне лучше называть тебя «Фусигуро»? Думал, не найду, если станешь призраком? Да только цепь вокруг твоей шеи уж больно громкая. Если бы мои ноги не были парализованы, если бы в руках скопилось достаточно силы, я бы его убил. Прямо здесь и сейчас, без раздумий, сожалений и угрызений совести. Задушил бы. Выдавил глазные яблоки. Истыкал лицо палочками. Что угодно — на свете множество способов уйти из жизни самому или помочь другому это сделать. Вот только одной злости было недостаточно. Страха хватало с лихвой, чтобы продолжать трястись перед этим бесчеловечным монстром, по капле собирая воздух в онемевшие легкие. Насладившись тем, как меня трясет, он отступил, снисходительно хмыкнув. — Как бы то ни было, даже если это так, все попытки оказались бесполезными, — резюмировал он по-философски. — Почти с самого начала я дышал тебе в спину, Мегуми, не оставляя одного, а ты бежал, в надежде спрятать морду как можно глубже в песок. Лучше бы торчал под боком у конченного папаши, чем здесь, ей богу. — Да что ты знаешь!… Злость пролилась через край, и я не сдержался, лицом встречая безлюдный пляж вдалеке вместо общества ненавистного собеседника. — В том-то и дело, что я знаю все о тебе. — И что дала тебе эта информация? — я обернулся к нему. — Ты можешь сколько угодно упиваться мыслями о том, что твой рассказ разрушит меня еще сильнее. Но это не так, — я слегка поднагнулся ему навстречу, чтобы не приходилось напрягать сорванное горло, и заговорил тихо, но довольно вкрадчиво. — Бесполезно тыкать палкой в труп. — Я не пытаюсь сделать тебе больно, — холодно ответил мужчина. — А я не пытаюсь понять твои мотивы, потому что мне насрать, — так же холодно парировал я. — Насрать мне и на эту папку, и на то, откуда ты все это узнал, и на причины произошедшего, кстати, тоже. Возможно, случись оно раньше, мне действительно стало бы не по себе от страха за свою жизнь, за потенциальную вероятность встретиться со своим мучителем. Теперь же моя цель обнуляет все страхи. Страх — априори противник смерти. Я же ее страстно желаю. Мне нечего боятся, покуда я желаю умереть. Его рука лежала на моем колене. И пусть тело мое потеряло возможность двигаться и чувствовать, когда мужчина ушел, я взял в ладонь оставленную после завтрака ложку. Откинул одеяло. И попытался выковырять чужое прикосновение. Отрезать от себя. Забыть всячески — визуально, телесно. Пришедшая через полтора часа сиделка в ужасе уронила поднос с едой себе в ноги, обжигая стопы в тапочках только что сваренным супом. Колено растеклось по белым простыням кровавыми тучами, месивом из хрящей и сухожилий. Какая же все-таки прелесть — ничего не чувствовать. Это открывает перед человеком столько возможностей. Я сидел на кровати и улыбался, пуская бессольные слезы на держащую в твердой руке ложку. Я плакал и ликовал одновременно.