Lay My Body Down

Т-34
Слэш
Завершён
R
Lay My Body Down
Спонсорша Ебли
бета
elissif
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
То, что он должен сказать...
Примечания
Эта работа одна из тех, что долго продумывалась перед сном, когда в моей жизни было непростое время. Я не думала, что в итоге начну писать её, но вот я здесь и выкладываю её хех
Поделиться
Содержание Вперед

Вопль

      Говорят, что утреннее пение птиц в этих краях было самым прекрасным видом музыки, поговаривали, что наслаждение подобным лечит душевные раны не хуже дорого табака или обжигающего коньяка, что плескался на дне графина на углу стола Ягера — ещё вчера вечером он был полон. Жаль только, певчих птиц больше не водилось в округе лагеря, ни с одного угла не было ни видать, не слыхать сладкоголосых певуний, лишь стоны, проклятые стоны, заполняющие всю территорию лагеря, проникая в каждую комнату, утихая лишь в ночь, когда пленных переставали мучить, истязая их тощие тела плетьми. Редкими были случаи ночных пыток, и Ягер их терпеть не мог, как и в любое другое время — лучше виселица, чем изощрённые издевательства идейных сослуживцев.       Этой ночью, даже через закрытое, несмотря на духоту, окно пробирались надрывные крики, болезненный хрип некого пленного, над которым издевались с особым удовольствием. В лагере было не много любителей подобного, одним из главных был комендант — седовласый мужичок обожал, когда под его плетью мучались люди, он, кажется, получал сильнейший кайф от сорванных голосов и медного запаха крови, перемешанного с кислотой рвоты. Ублюдок. Один из немногих, кого Ягер недолюбливал больше остальных за неоправданную жестокость. И чем же так провинился заключённый, раз над ним издевались пуще обычного? Хотя по правде говоря, особых причин не требовалось, хватало лишь одного желания со стороны коменданта и очередного заключённого тащили на порку.       Этой ночью Клаус вновь плохо спал, вслушиваясь в безбожно громкие звуки пыток. Он плохой человек, ведь внутри не ёкает совершенно ничего от плача навзрыд, лишь лёгкое недовольство шумом хмурит его тонкие брови — через час самого настоящего ада пленный не смог больше сдерживать истерику в себе, давясь криками и слезами. Последние, несмотря на распространённый слух, не высыхали в воспалённых глазах мужчин, они всегда находили выход и в первую и в сотую пытку, скатываясь горячими каплям по обветренным щекам.       В самом начале, на первой выписанной им казни, он сам едва сдерживал вставший в горле ком, до того ужасное зрелище разворачивалось перед глазами. А до этого, он считал, что за два года службы на первой линии фронта он уже привык и его не напугает вид искорёженных тел. Вот только одно дело, быть в ситуации, когда либо ты либо тебя, и совсем другое, когда ты просто забираешь жизнь у человека, который, в большинстве случаев, не заслуживал этого, который просто оказался не по ту сторону баррикад. После первой казни ему было дурно, удивительно совестно, а потом и вправду привык… Полностью и бесповоротно.       Потом всё затихло. Пытки точно растворились в ночной тишине и стрекотании сверчков. Резко так, будто и не было ничего. От этого накатывало ощущение, что ему всё это показалось, что уставшее сознание стало намеренно подкидывать страшные образы, пока он был на границе реальности и сна, мечась, не зная, в какую сторону нырнуть, в темноту Морфея или пропахшего табаком и нарциссами кабинета.       С каждым днём ему всё больше казалось, что он сходит с ума, что человек в нём вот-вот совсем завянет и однажды утром он проснётся таким же выродком как комендант. Спустится в пыточные и в своё удовольствие начнёт истязать чужое тело, обливаться чужой кровью, безумно хохоча от треска костей. Мерзость. Порой, эти дикие фантазии обретали образы в разы хуже и красочнее, чем было на самом деле, или во всяком случае, Клаус упорно пытался себя в этом убедить, когда «человек» в нём вновь лез наружу, кажется, аж через горло.       Сегодня он не завтракает. Собирается молча, даже граммофон остаётся без внимания, а ведь там была готова к прослушиванию его любимая пластинка. Он не закуривает, не выпивает, ничего не делает из ставших привычными ему ритуалов. За дверью его уже ждёт Тилике — они договорились спуститься в одиночную камеру русского танкиста. Ягеру было нужно, почти на физическом уровне нужно знать, не ошибся ли он в своих догадках, не подвела ли его фотографическая память.       В подвалах, где были пыточные, сильный запах сырости бьёт в нос, а за ним и душная вонь медленного разложения и рвоты — гадко так, что даже медный запах крови кажется на фоне остального букета вполне приятным ароматом. Холод пробирается под китель, но Ягер держится от того, чтобы передёрнуть плечами, пытаясь смахнуть когтистое покалывание с кожи, всё ещё помнящей тепло кровати, ласку хлопковых перин, всего того, что годами не видел русский мальчишка по ту сторону двери одиночной камеры.       Переводчица встречает его за дверью, стоит там, приподняв плечи, опустив голову, чтобы лишним взглядом не оскорбить «хозяев» и не напороться на огненно жгучие удары ремнём от поставленной на пост немки-надзирательницы — любимицы коменданта. Девушка коротко приседает в приветствии, вежливо склоняет ещё ниже голову перед ним, почти прижимая подбородок к шее, трясётся, как осиновый лист, не смея шага ступить без приказа. Тилике смотрит на неё жалостливо, как бы не старался он скрыть это за поджатыми губами и серьёзно нахмуренными бровями — они с остарбайтершей были почти одного возраста, обоим около двадцати пяти, а жизнь складывалась у них до жестокого различно.       В камере грязно, её озаряют рыжие полосы света из маленького окошка под потолком, через него видно, как топчутся пленники, тестируя до стёртых стоп и скрипа в коленях износостойкость сапог — они всегда трудились с самого раннего утра и до позднего вечера, практически без перерыва на отдых, приёма пищи или простого глотка воды. Тестировщики часто теряли сознание или даже умирали под палящим летним солнцем, не добавляющему ни им, ни Ягеру радости в жизни.       В камере капает с потолка вода, разбиваясь о лужи на залитом уже высохшей кровью бетонном полу. Пленный русский жалкой, крохотной, сгорбившейся кучкой лежит на подвесной узенькой скамье — одинокий, грязный и больной. Тяжёлое хриплое дыхание, нарушаемое лишь скрипом закрывающейся металлической двери, выдаёт простуженное горло и, возможно, даже лёгкие, в которых начинался воспалительный процесс. В сорок первом Клаус переболел воспалением лёгких на русской земле, думал умрёт, но выжил за тот год во второй раз — везучий, паскуда. Но болячку такую никому бы не пожелал.       Русский не двигается, не реагирует на гостей в своей камере, даже глаз не поднимает, когда Клаус встаёт перед ним, оглядывая заросшее бородой лицо, кровяные подтёки, трещины на сухих губах — жалкое зрелище — убогий, поверженный, слабый. Но больше нет сомнений — это тот самый русский мальчишка, что так нагло и озлобленно глядел на него перед судьбоносным выстрелом, что, оказывается, сулил им новую встречу.       Взгляд бросается за жёсткую тряпку, накинутую на плечи русского — вся пропитана красной и от застывшей крови колом стоит, едва ли спасая от влажного холода камеры. Противоречивое желание снять с себя форменный китель и заменить им отвратительную тряпку на плечах юноши пугает Ягера, выбивает на долю секунды весь здравый смысл из головы. Ему вдруг захотелось, чтобы после его кончины хоть кто-то запомнил о нём нечто большее, чем просто — штандартенфюрер СС, надежда Рейха и отличный танковый командир. В последнем он сомневался больше всего, особенно, рядом с искалеченным русским. Клаус хотел, чтобы его запомнили человеком.       Они говорят недолго, через переводчицу. Мальчишка смеет огрызаться, хоть в глазах у него нет ни капли жизни, ни капли ненависти, злости или хотя бы чего-то, что выдало бы в нём бойца, того, кто раз за разом проваливаясь вновь, пытался бы убежать, минуя выстрелы. Согласие на сотрудничество Ягер выбивает не сразу, получается вытянуть хриплый полукрик, — Я согласен! — только когда наставив на переводчицу пистолет и досчитав под скулящий плач девушки до пяти, он собирается спустить курок. Одной больше, одной меньше — думал он в тот момент, да и для самой девчушки, возможно, смерть была бы более благоприятным исходом, чем заключение, работа на износ и вечный пожирающий ненасытный страх. Он вновь пытался себя в этом убедить, хоть и пальцы почему-то дрожали.       Он распоряжается о переводе младшего лейтенанта в больничное крыло, где по его приказу парню оказывают лучшую медицинскую помощь, приводят его в порядок отмывая грязь, пот и кровь. Оказалось, что ночью пытали именно его, и было за что — беглецов, да ещё и выживших, не любили больше всех остальных заключённых, а коменданту нравилось над такими издеваться, ломая их волю к жизни, отбирая все желания, превращая «расово грязных» в безропотных созданий, что головы выше положенного не поднимут.       Ягеру не нравится это.       С каждой секундой ему всё больше не нравилось, что комендант пытал его заключённого и плевать, что мужчина не знал, что Клаус ни с того ни с сего присвоил русского себе, с чего-то решив, что бывший противник если и заслуживает удара плетью, то только от руки штандартенфюрера. Ещё больше ему не нравится, разве что, погаснувшая душа в безжизненно серых глазах мальчишки, когда тот в полубреду лихорадки в ночной час сталкивается с Ягером взглядом. Клаус устал и был сильно пьян, решив навестить танкиста. Всего раз. А после, он постарался забыть на несколько дней о красных полосах, рассекающих худую спину, о бледном лице и хриплых пугающе медленных вдохах.       На несколько бесконечно тянущихся дней он погряз в работе, разгребая уйму документов и полностью отказавшись от помощи Тилике в этом деле — он был готов часами корпеть над пустым бланком для отчета, подбирая нужные слова, сдерживая распоясавшихся чертей от того, чтобы исписать лист честными ругательствами и критикой, каких заслуживала власть. Он был готов продать сон, вычеркнуть обеды из расписания и увязнуть в тренировках курсантов, рыча на них или раня холодной собранностью, непреклонностью. Всё что угодно, лишь бы не думать о такой чуши, как разговор по душам.       За эти дни он ни разу не смотрел на люстру в кабинете, ни одного раза ни приложил дуло к виску, не огладил мягкую кожу ножом у артерии, не провёл им вдоль от запястья к локтю. За эти дни он ни разу не думал о самоубийстве, не вспоминал о тяге к объятиям смерти, холодных, липких, но несомненно желанных.       От этих мыслей он так и застывает посреди кабинета с трубкой в руке, что приятно дымила, успокаивая его. Ещё утром, после построения и выбора Ивушкиным команды, он смотрел, как тот, едва передвигая ноги, с большим трудом вычищал танк от трупов сослуживцев, как, сдерживая рвотные позывы, мальчишка, опустив неуверенно глаза, попросил похоронить красноармейцев.       Парень был несомненно странным, ведь, несмотря на опущенные глаза и тихий голос, в нём вновь, точно из ниоткуда, стали проскакивать вспышки хорошо сдерживаемой наглости — защиты. Это и беспокоило вновь и в тоже время успокаивало — Клаусу не придётся видеть потухший огонь в глазах напротив, не придётся лицезреть сдавшегося в камере человека. Ивушкин был из той коллегии людей, что потухали и разгорались по щелчку пальцев, надо было только показать, подсунуть новую возможность, идею, шанс на свободу, которую жаждали все и каждый, простой солдат и пленный.       Когда он приглашает русского первый раз в свой кабинет, он вдруг чувствует сильнейшее чувство бурлящей жизни в себе, интерес к человеку и его мыслям. Даже глупые шутки, что остарбайтерша Анна переводит нехотя и, судя по лисьей улыбке мальчишки, не полностью, радуют Клауса и он спускает утаивание смысла слов русского Ярцевой с рук. Пусть у них будет этот секрет, с ним они интереснее, с ним у них… У него в глазах что-то лучистое — настоящее.       За бокалом горячительного язык развязывается, а сам Ягер впервые за долгое время осознает, что разговор с чужими ему людьми не в тягость, от него он не испытывает неприязни, не скрывает пренебрежения, ведь того просто нет. С Ивушкиным он чувствовал, что мог проговорить часами, наслаждаясь при этом каждой секундой, каждым тихим словом и скромной улыбкой, а после, сам бы протянул пистолет в руки Николаю — они оказываются тёзками — и дал тому себя пристрелить, разрешил бы выпустить пулю в сердце, в лоб, куда младший сам захочет. Теперь, если умирать, то от рук младшего лейтенанта, в чьих глазах вдруг столько интереса, изучения и… Доверия? Собачьей преданности? Жажды похвалы? Наверное, всё вместе.       — Фройляйн Ярцева, покиньте кабинет пожалуйста, — не приказывает, вежливо просит, отставляя от себя бокал подальше, на середину стола к хрустальному графину.       Девушка не медлит, поднимается с места, склонив в подчинении голову и коротко глянув на Ивушкина, ожидает, пока тот поднимется вслед за ней, а когда расслабившийся от выпивки юноша смотрит на неё непонимающе, то делает короткий жест рукой, как бы намекая, чтобы танкист поторапливался, ведь не стоит гневать штандартенфюрера.       — Николай остаётся, — он сам поднимается со своего места, обходит стул с почти полностью обмякшим на нём парнем, — Вы можете идти, — мог бы и прикрикнуть на девчонку, но та и без того напугано смотрит ему в глаза, а после, стыдливо опустив их в пол, торопится уйти, лишь шепчет себе под нос извинения.       Дверь за ней закрывается так же тихо, какими были её мелкие торопливые шажочки. На круглом столе в неком, не свойственном ему, беспорядке разбросаны листы с планами полигона, стратегией тренировочного боя, где экипаж русского станет живой мишенью, но Клаус уверен — просто его курсантам точно не будет, если Николай не растерял своих навыков, то даже без снарядов в два счёта обыграет неопытных курсантов. Вот только у парня были снаряды. Ягер не слепой, чтобы пропустить это мимо глаз — слишком явно блеснул бок бронебойного ему в глаза под утренним солнцем. Так почему же не отдал приказ найти и уничтожить снаряды русского танка? Не хотел, да и сейчас не хочет. Не тогда, когда чёрная дыра в груди перестаёт тянуть своей пустотой, она будто сужается под внимательным, пускай и хмельным, взглядом глубоких серых глаз.       — Почему не прогоняешь? — тихий, вкрадчивый шёпот младшего лейтенанта звучит как заклинание, одно из тех, что искали Аненербе, — Без неё мы не поймем друг друга.       Он не знает слов, что произносит русский, не знает, что и как должен ответить, да и должен ли в принципе. Потому, взяв с книжной полки немецко-русский словарь он передаёт его в руки парню в слабой надежде, что пьяное сознание мальчишки не воспротивится немому предложению поговорить через книгу. Та теперь становится единственной свидетельницей их осторожной беседы не о войне, хотя, слова о ней они тоже переводят, поглядывая друг на друга исподлобья и с едва заметными улыбками.       Клаус не знал точно, как так получилось, что стоя у раскрытого окна он курил трубку, выдыхая дым в ночную, на этот раз действительно, тишину. Краем глаза он смотрел на мирно спящего русского мальчишку на своей кровати, укрытого его мягким одеялом и уложившим голову на его подушку. Николай заснул внезапно, буквально на полуслове, старательно пытаясь выговорить на немецком перевод своих мыслей.       Ягер не знает, почему не растормошил его, почему не выставил за дверь, почему не позвал солдат, чтобы те кинули пленного в сырую вонючую камеру. Он не совсем понимал себя, когда, подняв тощее тело на руки, уложил того в кровать, подоткнул одеяло. Он не знал, почему внутри него, под клеткой ребёр, запели певчие птицы, напоминая, что они раньше там были, ещё до того, как он стал гнить изнутри, до того, как чёрное сердце, сдавленное тисками пережитого, мало помалу, капля за каплей выжимало из него все соки, что чернильными каплями спадали в солёный океан, к непролитым слезам и не исполненного сожаления.       Тонкая бледная стопа, высунутая из-под одеяла, вызывает на губах расслабленную улыбку и он решает отложить ещё ненадолго свою смерть и жажду по ней. Он точно утолял голод по вечному забвению, по жару адского котла, смотря на поразительно безмятежное лицо мальчишки, спящего, считай, на вражеских перинах.
Вперед