Июльские дни

Boku no Hero Academia
Слэш
Завершён
NC-17
Июльские дни
Солнце-яркое
автор
Описание
Водопад мягких вьющихся волос, стекающий по плечам, к почти болезненно тонким ключицам, выглядывающим из-под майки. Он скользит взглядом чуть выше. Любопытные большие глаза, окаймлённые пушистыми ресницами — поразительно длинными и прекрасными, смотрят на него в ответ невинно, а крошечные точки на щеках — поцелуи солнца, веснушки, весело пляшут с застенчивой улыбкой на розовеющих губах. И июльская жара наступает слишком внезапно. Моментально. >Изуку достиг возраста согласия!
Примечания
Своего рода предыстория к фанфику "Птица", 2 часть сборника "Июльские дни". Альтернативное название: "Farewell, my summer love". Ссылка на фанфик "Птица": https://ficbook.net/readfic/10347848 Ссылка на сборник: https://ficbook.net/collections/18087679 P. S. Все главы (20 глав) уже написаны. Буду выкладывать по вторникам и субботам (в 23:00 по московскому времени). P. P. S. Метки указаны не все, а лишь самые основные на данный момент. Позже буду добавлять ещё. Коллаж: https://vk.com/kolyuchka_cactusa?z=photo-200848006_457239043%2Falbum-200848006_00%2Frev
Поделиться
Содержание Вперед

11. Спасение

      …и там — далеко-далеко, где Тихий океан — удивительно притихший в тот же самый миг, точно в ожидании чего-то непоправимого; ласкает иссушенную и нуждающуюся в прохладе кожу. По-настоящему ощутимо, до невозможности сильно, чтобы просто так отбросить все мысли в сторону.       Мысли, со скоростью света крутящиеся на языке острым, пронзительно-острым веретеном, красочной юлой, раскрашенной в единственный, но потрясающе манящий цвет. Настолько манящий, что Тошинори, горящий изнутри, способен сосредотачиваться только на одном.       «Влага», — думает он. Отчаянно. Навязчиво. Так, словно загипнотизирован одним лишь словом: таким неоспоримо важным, таким необходимым — необходимым просто до нестерпимой боли, от которой постепенно хотелось взвыть всё больше — как одинокий волк на луну. Но помогло бы ли это?       Думает — и почти что намертво своими уродливыми, своими крючковатыми пальцами-ветвями дерева, прогнивающего под испепеляющим зноем, цепляется за эту мысль так крепко, что её совсем не вытеснить из разгорячённого, накалённого до предельных температур разума. И от неё — не избавиться — будто въелась раз и навсегда, навечно; проникла под кожу невидимым остриём иглы.       И даже если Яги попытался бы сделать последнее — избавиться от этой мысли, он бы всё равно — в любом случае, не смог бы.       Ведь ему было всё также жарко.       Неизменно жарко: как и вчера, как и позавчера, как и во все промелькнувшие перед глазами дни, внезапно — с каждой секундой всё больше, единовременно с потеплением воздуха, накалившегося до собственного предела — самой верхней и крайне опасной границы, казавшейся для Тошинори теперь лишь блёклым калейдоскопом.       …жалкими, пусть и не менее прекрасными отголосками того, что открывалось перед глазами Яги сейчас — огромное различие, которое с великим, просто непосильным трудом можно было вообразить — не говоря уже о том, чтобы поверить во всю истинность происходящего.       Потому что, кажется, на деле было не просто жарко — не так, к чему Тошинори уже привык спустя время после переезда; нет. Во много-много раз сильнее обычного и ничем — на первый взгляд, не удивительного, до пугающей собой частоты и мощности, жарче.       И, должно быть, настолько, что такое в действительности было невозможно. Невыносимо. Нестерпимо даже для самого сильного человека, существовавшего в этом мире.       Но всё же… они были здесь и сейчас, стоя друг напротив друга, в опасной близости; здесь, на этом удушающим жарой — будто бомба замедленного действия, готовая вот-вот взорваться сама и взорвать округу; пляже. Чёртовом, судьбоносном пляже, который когда-нибудь Яги, открывая новую пачку сигарет на своём балконе, где воздух отвратительно затхлый — тяжёлый воздух Лос-Анджелеса; должно быть, будет проклинать самыми громкими словами.       Однако не сейчас. С точностью до миллиарда процентов не сейчас, когда следом — крайне заторможено, на ум приходила ещё одна мысль, ещё одно слово.       Просто «слишком» — то, что чётко и ясно описывало хотя бы крошечную, порубленную в затуманенном разуме на мельчайшие осколки часть всего происходящего здесь, на данный момент.       …на данный момент, казавшийся чем-то сюрреалистичным, чем-то, что крайне далеко от реальности и будничности, пока всё яро завоёвывало себе красноречивое клеймо «слишком», говорящее само за себя, без всякой посторонней помощи.       Слишком — дышать. Дышать, когда воздух горяч так неимоверно, так невероятно — лишь попробуй отчаянно, трепетно вдохнуть его полной грудью или хотя бы даже наполовину, совсем немного, и у тебя не выйдет — в воздухе почти ощутимо, почти слышно трещат догорающие угольки — угольки чего-то, что пропадало в этот день раз и навсегда.       Слишком — думать. Думать, когда все мысли напоминали нечто расплавленное и жидкое — раскалённый металл былого самообладания, нечто огненное — лишь попробуй взять его в руки или прикоснуться хотя бы кончиками пальцев, и ты обожжёшься раз и навсегда, до глубоких шрамов, тошнотворно и горько знакомых Тошинори за долгие годы работы пожарным — по настоящему сильно сгорая сейчас.       Слишком — смотреть. Смотреть, когда от беспощадного и глупого бездействия уже горело дотла всё тело, горела его каждая клеточка — лишь попробуй всё же дотронуться, и ты начнёшь воспламеняться изнутри, где окончательно, где бесповоротно прогнивали последние здравые мысли, удерживающие жизнь в относительном, пусть и обманчивом, равновесии.       И, когда от них — от этих проклятых здравых мыслей, наконец-то не остаётся ничего: разве что пустое место и мельчайшие песчинки предостережения, туманно летящие в глаза беспрерывно, Яги делает всего один небольшой шаг вперёд.       Шаг, длинною в вечность. Шаг, с которым Тошинори проваливается в кромешную тьму — в бездну, в самую пучину Тихого океана, из которой абсолютно нет шансов и надежд вырываться.       Но Яги и сам не желал этого, даже не пытаясь уверять себя — или кого-либо ещё, в обратном.       Тошинори, чьё тело и чей разум лихорадило — лихорадило от странной, почти пугающей своей неизвестностью болезни, погружающей под стеклянный, опасно покрытый едва видимыми трещинками купол, хоть на долгие мгновения не пропускающий ни мысли, ни звуки.       Особенно, если та бездна — медленно и расчётливо поглощающая его — как чёрная дыра, вторила слегка взволнованным и беспокойным, абсолютно невинным взглядом, когда Изуку стоял напротив Яги безмолвно и неподвижно. Точно статуя, изящная фарфоровая статуэтка, способная восхитить уже одним своим существованием — так стоит ли в подтверждение этого говорить о чём-то ещё?       Тошинори знает ответ на этот невысказанный, не озвученный вслух вопрос, даже если сейчас всё равно не смог дать не то что внятное — а хоть какое-то объяснение мыслям, уверенный только в одном, уверенный равносильно предположению, что за недолгое время нахождения на пляже, здесь потеплело ещё больше. И всё же…       Говорить, использовать сейчас весь бурный поток мыслей, вертящийся на языке юлой, не было никакого смысла. У Яги не было сомнений, нет. Вовсе нет — без крошечной капли, без хотя бы доли неуверенности.       Ведь это было бы полностью лишним, абсолютно ненужным в тот момент — странный, не похожий ни на что определённое, но в то же время — так смутно, так отдалённо знакомый, что становилось трудно держать себя в руках, а свои мысли — под крепким, надёжным замком.       Просто потому, что лихорадка, не так редко возникавшая у Тошинори после пожара, лишь усиливалась, перешагивая за все свои границы точно так же, как и сам Яги, опьянённый горючим коктейлем из одной эгоистичной мысли. Но может ли он, спасающий ранее жизни сотен, тысяч людей, побыть хоть раз эгоистом?       К тому же, всё то, что ему требуется — немного влаги для того, чтобы прийти в себя, прийти в относительное равновесие с мыслями и действиями.       Однако Тошинори, оглядываясь, подмечает только сейчас, что бутылка с водой находится в опасной и разочаровывающей удалённости. Яги не думает, сможет ли он самостоятельно добраться до неё по раскалённому песку, обжигающему не только кожу, но и все мысли, будто состоящие из мягкой, расплавленной глины, которая потом — когда-нибудь, однажды, лопнет раз и навсегда. Этого не избежать.       Поэтому Тошинори вода нужна вдвойне сильнее — он особенно осознаёт это на данный момент, но не может ничего придумать до тех пор, пока решение, казалось бы, не приходит в голову само.       И Яги действительно получит спасение от странной болезни, спасение от жары — влагу, находящуюся гораздо — и так заманчиво, потрясающе заманчиво ближе, чем бутылка с водой из сумки — или ближе, чем и сам океан вовсе.       Даже если она — последняя надежда Тошинори на то, что рот не превратится в пустыню окончательно; красиво блестит, блестит влажной дорожкой с переливами лучей на висках Мидории.       На сей раз Яги не отказывается и даже близко не собирается отказаться от того, чтобы прочувствовать капли влаги, прочувствовать их как можно лучше, чтобы не забыть об этом никогда.       «Но не сейчас, — решает он. И поправляет себя же: — Не совсем сейчас».       …ведь вместо этого, наклоняясь вперёд опасно близко к Изуку, совершенно бездействующему — точно ноги свело судорогой от прохладной океанской воды, Тошинори со всей своей внимательностью проделывает взглядом невидимую и нескончаемо длинную дорожку с висков Мидории на его лицо.       Однако, пытаясь найти медь, Яги смог найти просто самое настоящее золото среди гор непримечательной, однородной массы грязи.       И это золото — витражные краски солнца на розовеющих губах Изуку, блестящих на свету, на ослепительно ярком освещении; отливали почти незаметными для всего мира — но только не для самого Тошинори, жемчужными бусинками крупинок морской соли. Очевидно, что увиденное сейчас гораздо лучше, чем увиденное секундами ранее, даже если и оно было для Яги замечательным.       Примерно настолько, что каждый раз — каждый трепетный и особенно откладывающийся по ячейкам в памяти раз, когда он смотрел на Мидорию — украдкой или же нарочно; невидимые оковы сжимают горящую изнутри ярким пламенем грудь до противной, тянущей боли.       А вместе с грудью — хрупкими, истончившимися с утомительным ходом времени костями, крепкими путами  — их не спихнуть, от них не избавиться; сжимало и сердце.       Сердце, бьющееся громко-громко и часто-часто. С сумасшедшей скоростью быстро, будто оно — карусель, будто оно — американские горки, от которых раз за разом перехватывало дыхание, в то время как перед глазами всё было слишком расплывчато — акварельные краски, пролитые неряшливым художником на холст; а голова же, наполненная разноцветным туманом иллюзии, и вовсе шла кругом, грозя незаметно — хотя бы на первый взгляд, исказить и без того пошатнувшуюся реальность.       В конце концов, это всё напоминало болезнь. Странную и в край непонятную — Тошинори знал о ней так мало, что его знания можно было сравнить с нулём или с абсолютной, кромешной пустотой и недопониманием.       Но даже если Яги не знал болезнь, к счастью, ему более чем известно лекарство. Однако пока ещё недостаточно, чтобы излечиться полностью.       И Тошинори решает исправить это, окончательно отбрасывая всю неуверенность, пропитывающую его мысли и действия так тонко и аккуратно, что почти не заметить; раз и навсегда, когда вагон — аттракцион в парке развлечений, медленно, предупреждающе, наконец-то приближается к самому верху горки, держа в постоянном напряжении — мышцы точно окаменели, а дыхание — слабое дыхание, на которое только было способно единственное лёгкое, ненадолго прерырвается в ожидании.       …прежде чем вагон замрёт на ещё одно крошечное и волнующее мгновение, сжимая все внутренности в плотный узелок. И рванёт вниз. Туда, где уже поджидают новые, бесконечные повороты и виражи. Но это — после.       Ведь Яги едва ли способен думать, мыслить хоть о чём-то, оставляя последние сантиметры расстояния где-то в самом конце пути, позади, когда Изуку, всё время до этого момента стоявший в полной неподвижности и молчании — будто его тело заморозили тихоокеанской прохладой; теперь же кажется совершенно иным.       Как минимум — тёплым. Как максимум — раскалённым, чудом не сварившимся на том же самом месте, даже если лицо Мидории, украшенное солнечными следами — россыпью рыжеватых — точно медные точки, веснушками; с каждой секундой, казалось бы, оставляет все пышные краски, бушующие ранее на его коже вместе с бронзовыми отливами пока что еле заметного загара.       Но Тошинори, настолько ослеплённый собственным солнцем, сошедшим сегодня с кристально-голубого небосклона, похоже, потерял способность видеть вовсе, реагируя только на то, что чувствовал, что ощущал — и, на самом деле, этого уже было много. Всепоглощающе. Непосильно, непосильно для всех — но не для Яги.       Потому что он — человек, для которого было обыденно бросаться в огненное варево и в едкий, губящий дым пожарищ; привык к подобному более чем, чтобы теперь не иметь ни малейшего остатка страха обжечься, вместо него — прижимая Изуку к себе — или, может быть, сам прижимаясь к нему вплотную — не так важно.       Но важно лишь одно: собственные губы на губах Мидории в неряшливом, нетерпеливом поцелуе-прикосновении, закрывающем тёмной занавесью все иные мысли.       …даже если то, что происходило здесь и сейчас, способно не только обжечь, но ещё и сжечь заживо, до самых угольков, превращая всё живое и неживое в черную, неприятно летящую в глаза пыль — пепел былого, когда-то существующего — теперь уже оставшегося лишь в памяти и в рамке, красуясь чёрно-белыми фотографиями, не передающими всю яркость и радостность тех моментов — и близко не похожих на настоящее.       …немыслимое настоящее, где в объятиях — плотных, практически немилосердных и жадных тисках Тошинори, наконец-то заняло своё истинное место нечто поразительно хрупкое и маленькое, пока ещё не до конца окрепшее — до такой степени, что Яги — громадному, несмотря на болезненную худобу человеку, становилось почти ощутимо страшно испортить всё это своими руками, поломав нечаянно. Неосторожно. Навсегда.       И опасения Тошинори кажутся вполне оправданными, когда Изуку — семнадцатилетний мальчишка — всего лишь семнадцатилетний, так разительно отличался от своих сверстников по телосложению, по внешности.       Яги, встретив его впервые — и каждое мгновение благодаря теперь тот несовершенно совершенный день; был откровенно поражён всем, что увидел, что оценил только он.       Подростковая угловатость, подростковая худоба, смешивались с мягкими, по-прежнему ребяческими чертами лица, идеально плавно дополняя друг друга лучше всего на свете. Ведь Мидория… его нельзя назвать изящным — нет, он, скорее, всё ещё несуразен, и, возможно, неказист для многих других людей, исключая Тошинори, чётко придерживающегося абсолютно иного мнения.       Потому что однажды — рано или поздно ли: никто не может сказать точное время, точный год и место; даже самый невзрачный и самый блёклый в мире цветок в один по-настоящему прекрасный момент расцветёт; расцветёт и станет до глубины души потрясающим растением, заманчиво благоухающим на всю округу, что привлекало бы своим запахом других — алчных, грязных, желающих в жизни только одного — разрушить то, что со временем и с отчаянными усилиями определённых людей было вложено в этот цветок.       И, даже если это звучало глупо, но именно поэтому Яги здесь. Для того, чтобы защищать то единственное и дорогое, что только осталось у него в саду несбывшихся мечт — крошечный росток надежды, ускользающий вместе с песчаными крупинками сквозь пальцы, в то время как весь взгляд Тошинори обращён лишь к нему одному — к Изуку, с трудом вышедшему из кокона оцепенения.       То, что длилось… пару секунд, пару минут, или, может быть, целую вечность — Яги, не имея точного представления об этом, предпочитал самый последний вариант из всех перечисленных; не напоминало полноценный поцелуй, как это показывали в фильмах; нет — невесомо, едва касаясь своими губами губ Мидории до конца — больше похоже лишь на разогрев, на разминку.       Но для Изуку; Изуку, бодрствующему на сегодняшний раз, это явно было впервые, сумасшедше отличаясь от тех единичных, «одноразовых» моментов, когда Тошинори целовал Мидорию, уже крепко спящего, дышащего глубоко и умиротворённо — полная противоположность тому, как это выглядело сейчас.       И Яги не может подавить широкую, невероятно широкую улыбку, прорастающую, должно быть, через всю его грудную клетку, когда от осознания, перемешанного с каким-то странным, неясным чувством, отдалённо схожим с чем-то вроде гордости; теплеет не только здесь — на этом пляже, но и на сердце, бьющемся громко, беспокойно громко — так, что вся любая реальность просто приглушается.       Однако это не то, на что обращает своё внимание Тошинори — нет. Или, во всяком случае, не совсем то.       Ведь в его глазах, ранее спокойных на вид запавших голубых глазах — точно сам океан; теперь плещутся опасные огоньки. И они — не на самом дне. Они — на поверхности, в то время как Яги, не в силах оторваться, поглощает увиденное жадно, практически ревностно.       Увиденное — широко распахнутые — даже шире, чем обычно, зелёные глаза напротив — привычные и родные. Въевшиеся в душу с корнями, пустившие туда свои корни неосознанно, но очень и очень крепко. До такой степени, что Тошинори способен лишь продолжить улыбаться, добавляя в выражение собственного лица как можно больше тепла и нежности.       Он прикрывает глаза только на мгновение, не желая упустить из виду многое другое, не менее важное, когда на самом деле Яги уже сделал это. Но перед глазами Тошинори — плотная пелена сейчас, а в мыслях — грядущая пустыня и нечто.       Нечто, от которого сердцебиение учащается в разы сильнее, даже слишком сильно, точно сердце вот-вот готово пробить слабую грудную клетку остриём ощущений; нечто, от которого единственное лёгкое готово разорваться изнутри, на мельчайшие кусочки, и потом их не собрать воедино, не склеить; и нечто, от которого в голове навязчиво крутилось одно-единственное связное, цельное, среди целого бездонного океана обрывчатых мыслей:       «Юный Мидория, кажется, приятно ошеломлён».       Конечно. Яги попросту не стал бы врать сейчас самому себе, что на лице Изуку — лице, ещё более красивым теперь, когда на нём румянец полыхает мягким огнём; густая смесь удивления и ошарашенности, пока глаза Мидории смотрят прямо на Тошинори, должно быть, анализируя — пытаясь анализировать.       Но Яги, честно, всё равно. Потому что это так в духе его мальчика — анализировать всё, что только попадалось на пути; всё, что только происходило; всё, что только улавливал его взгляд. В конце концов, Изуку любознательный мальчик.       «И это так по-детски. Так ребячески, так невинно», — звучит в голове у Тошинори в тот самый момент адской музыкой. Музыкой, которая раз и навсегда погрузила бы Яги в океан, погрузила бы его целиком, пока в лёгком, спустя мучительные секунды времени, не закончился бы воздух.       …если бы не плот, хлипкий — такой же, как и Мидории в руках Яги, сделавший попытку удержать Тошинори здесь, на самой поверхности. И на слишком большом расстоянии от желаемого, возвращая его на начальную точку.       Яги только хмурится. Сводит брови к переносице, морщась — от яркого солнечного света, светившего в глаза, или же от чего-то другого — неважно. И всё же, важно то, что конкретно остановило Тошинори.       Очаровательно, красиво раскрасневшиеся щёки Изуку, причину подобного яркого цвета которых можно было оправдать жарой, за всё время не сбавивший свои обороты ни на один градус — ах, эта коварная жара… Но щёки Мидории точно красные не от этого. Точно так же, как и блестящие на солнце хрусталём капли в уголках глаз, едва ли вызванные погодными условиями, когда он сжимает руки в кулак.       Затуманенная реальность ненадолго прояснятся для Яги, сменяясь смятением. Он сделал что-то не так? Разве он поступил неправильно?       Изуку неуклюж, когда плавно пытается выскользнуть из полуобъятий Тошинори. И это так разбивает сердце, что Яги даже не задумывается о своих действиях, когда хватает Мидорию за запястье.       Подобное не способно навредить, если только сдерживать себя и свою силу — к счастью, Тошинори умеет это делать; однако ошеломляет Изуку, чей взгляд теперь отчаянно мечется с собственной руки на лицо Яги, прикусывающего губу в задумчивости.       И, хотя Тошинори всё же погорячился, именно таким образом не дав Мидории возможности уйти; он просто не мог винить себя. Ведь то, что Яги делает — всегда исключительно для Изуку, всегда исключительно ради его же блага — и ни больше, ни меньше.       Поэтому Тошинори, хмурясь ещё больше от круговорота собственных мыслей, действительно хотел выяснить, что здесь не так, когда всё, что происходило ранее, казалось самым идеальным и умиротворённым на свете. Одновременно это раздражало и озадачивало Яги, переместившего руку на локоть дрожащего отчего-то Изуку.       Без сомнений, теперь Тошинори не просто хотел узнать: он был обязан узнать причину такого странного поведения.       …и лишь тогда он позволяет Мидории выскользнуть — лишь совсем немного, на крошечное расстояние, соизмеримое только с песочными крупинками; из объятий, ставших чуть менее крепкими. Однако недостаточно, чтобы Изуку смог уйти — нет.       Сейчас это самое меньшее, чего Яги хотелось бы, когда вместо витражных переливов солнечных лучей — радостных и ярких, по-настоящему ослепительных, сравнимых только с улыбкой, с горячим, расплавленным золотцем эмоций, сияющих на губах; лицо его мальчика — самого-самого драгоценного человека во всём мире, омрачено серыми красками смятения, почти что страха, странной боязни чего-то.       Недоумение во взгляде Тошинори могло бы запросто, без особых затруднений достигнуть самой верхней точки предела, своего собственного пика, если бы не одно: нотки остаточной, хрупкой терпеливости, которая по-прежнему держала Яги на поводке, отрезвляюще впиваясь невидимыми шипами в шею.       Так, что Мидория получил немного — лишь немного опьяняющей свободы, следом тяжело выдыхая, будто весь кислород стал попросту свинцовым.       …а вместе с этим — железно-бетонные, в одночасье построенные стены, с треском стали рушиться прямо на глазах; рушиться, пока от них наконец-то не останутся только хлипкие, недостаточно прочные для больших и тяжеловесных грузов, конструкции, падающие на разгорячённый солнцем — но охлаждённый водой, песок, вместе с едва заметными каплями.       Каплями, которые так несправедливо падали вниз — оставляли по щекам Изуку прозрачную дорожку разбитого, разбитого до мельчайших осколков хрусталя чувств, эмоций, переживаний — всё то, что отчётливо отражалось в глазах Мидории, готовых вот-вот — практически в тот же самый мучительный для Яги миг, пополнить Тихий океан.       Однако не водой, вовсе нет. Точно нет — собственными горькими — точно испортившийся, полностью сгнивший в жару фрукт; слезами, заставляющими сердце Тошинори болезненно сжаться в комок, а улыбку, появившуюся на лице напряжённую улыбку, и без того уже дрожащую, пошатнуться окончательно.       Пошатнуться аналогично уверенности, когда Яги прочищает горло из-за чего-то странного, непонятного, перекрывающего дыхание и мысли моментально — но, к счастью, ненадолго. Ведь после этого Тошинори находит силы, чтобы разобраться во всём, беспокоящим его встревоженное сердце:       — Что случилось… мой мальчик?       Он частично ненавидит себя за то, что его голос оборвался почти на половине вопроса, звуча так, словно Яги был разочарован, когда на самом же деле всё, что испытывал Тошинори — желание узнать правду и желание помочь.       Но ещё больше Яги мог ненавидеть себя за только за то — исключительно за то, что после этих слов плечи Изуку, застывшего в позе, целиком пропитанной страхом и дискомфортом, поникли гораздо сильнее, чем ранее.       Тогда Тошинори был на грани отчаяния, одновременно наблюдая за тем, как кадык Мидории перемещался под кожей медленно, крайне заторможено — преодолевая большие трудности в виде кома, крепко-накрепко застрявшего в горле; прежде чем Яги получит хоть какой-то ответ.       И, очевидно, не тот, который ему хотелось бы в действительности услышать.       — Я просто… не хочу быть «таким», — поясняет Изуку. И, будто он — осиновый лист; дрожь в его хрупком на вид, особенно хрупком сейчас теле, лишь усиливается, — мне нравятся мальчики, но… это ведь неправильно. Это плохо — очень плохо, да?       Мидория поднимает на Тошинори свой взгляд, ищет в нём… презрение. Ненависть. Отвращение — в конце концов, такая реакция казалась Изуку, не желающего усложнять собственную жизнь, наиболее логичной и правильной. Получив положительный ответ — отрицание нормальности признания, он бы просто всё понял.       Однако то, что говорит Яги, во всех смыслах отличающийся от всех остальных людей, встречавшихся Мидории на пока ещё коротком жизненном пути; переворачивает мысли с ног на голову:       — Но разве есть хоть что-то плохое в том, чтобы быть с тем единственным человеком из сотни тысяч других, который любит тебя по-настоящему искренне?       Пока ярко-зелёные глаза Изуку распахиваются в изумлении широко и ясно, Тошинори не может скрыть собственную — теперь отмёрзшую, заметно потеплевшую на несколько градусов, улыбку.       Ни для кого не секрет, что Яги просто не сможет бездействовать теперь, узнав, что Мидория, бедный беззащитный и неопытный мальчик — мальчик, вступивший на неправильный путь, болен ложными, отравленными ядом несведущих людей, стереотипами.       Ведь Тошинори, в конце концов, хочет стать тем, кто откроет глаза Изуку, пролив яркий солнечный свет на правду — неподдельную истину, скрытую за вязким болотом обмана, в которое Мидория, совершенно невольно — сам того не подозревая, уже оказался втянут, захлёбываясь почти на самом дне последствий.       Но, к счастью, Яги хочет быть ещё и тем, кто станет для Изуку единственным спасением.       …и он это делает.
Вперед