Июльские дни

Boku no Hero Academia
Слэш
Завершён
NC-17
Июльские дни
Солнце-яркое
автор
Описание
Водопад мягких вьющихся волос, стекающий по плечам, к почти болезненно тонким ключицам, выглядывающим из-под майки. Он скользит взглядом чуть выше. Любопытные большие глаза, окаймлённые пушистыми ресницами — поразительно длинными и прекрасными, смотрят на него в ответ невинно, а крошечные точки на щеках — поцелуи солнца, веснушки, весело пляшут с застенчивой улыбкой на розовеющих губах. И июльская жара наступает слишком внезапно. Моментально. >Изуку достиг возраста согласия!
Примечания
Своего рода предыстория к фанфику "Птица", 2 часть сборника "Июльские дни". Альтернативное название: "Farewell, my summer love". Ссылка на фанфик "Птица": https://ficbook.net/readfic/10347848 Ссылка на сборник: https://ficbook.net/collections/18087679 P. S. Все главы (20 глав) уже написаны. Буду выкладывать по вторникам и субботам (в 23:00 по московскому времени). P. P. S. Метки указаны не все, а лишь самые основные на данный момент. Позже буду добавлять ещё. Коллаж: https://vk.com/kolyuchka_cactusa?z=photo-200848006_457239043%2Falbum-200848006_00%2Frev
Поделиться
Содержание Вперед

12. Слабость

      Он обнимает его за плечи деликатно, стараясь как можно осторожнее — настолько, насколько это вообще возможно — сжимать Изуку, до щемящей боли в груди миниатюрного и хрупкого, в собственных громадных руках нежно и аккуратно, будто Мидория в действительности — фарфор, и точно ничто иное, точно ничто другое.       Во всяком случае, у Тошинори даже не находилось сейчас слов, как можно в идеальной точности, до предельной достоверности описать Изуку, когда лишь одно-единственное, уже названное, подходило лучше всего: фарфоровая работа — фигурка, небольшая фигурка, выполненная однажды человеком, к которому без преувеличений подходила фраза «мастер своего дела».       Ведь она — фигурка из фарфора, поразительно изящная, самая изящная из всех, что когда-либо видел Яги — не говоря уже о том, чтобы видеть это не на картинах, не на выставках; нет — воочию.       Видеть и касаться, каждое мгновение — жаркое и солнечное, радостное, до глубины души поражаясь случайно предоставленной возможности дотрагиваться до главного произведения искусства — до Мидории, больше напоминающему глину. Мягкую и невозможно, несправедливо податливую, не оказывающую никакое — хотя бы обманчивое, ложное, сопротивление.       И это бесценно. По-настоящему бесценно — Тошинори абсолютно не стал бы врать или преувеличивать, даже если ранее спокойная синева глаз, постепенно накаляющаяся до предельных температур, отказывалась сопоставлять получаемую зрительную информацию с реальностью происходящего, совершаемого Яги сейчас и… здесь. Точно ли на этом пляже, в одном из тихих и забытых его уголках?       Тошинори не уверен — или, точнее, не совсем уверен в том, находится ли он сейчас на Земле, а не в раю, однако с запредельной точностью Яги знает, что для него, должно быть, приготовлен где-то в самых чертогах ада, куда ранее не пускали никого — даже самых страшных преступников; кипящий котёл.       Потому что прижимать Изуку к себе за талию, трогательно хрупкую — точно такую же, как и весь Мидория от головы до ног, от ног до головы; кажется правильно-греховным. Правильным в том самом смысле, которого не должно было существовать в голове Яги, однако он есть — прекрасно есть, и от него — не убежать.       Не убежать, когда ещё более грешно — казалось бы, куда ещё сильнее; проделывать большим пальцем одной руки путь от талии на юг, невидимую, но ощутимую дорожку по выпирающей, слегка торчащей косточке бедра. И чуть позже — спустя долгие секунды, Яги цокает от настоящей досады.       На Изуку одновременного мало и одновременно слишком много одежды. Это стоит исправить.       «Чуть позже», — решает Тошинори, притормаживая. Хотя бы немного — лишь для того, чтобы едва не потеряв чёткое мышление однажды — в один из таких же жарких дней; вернуть здравый рассудок, вернуть его сейчас, переключая внимание на нечто менее откровенное, но не менее замечательное.       К примеру, взять Мидорию своей рукой — слегка шершавой и мозолистой, за подбородок — мягкую линию подбородка, несмотря на всю худобу Изуку в целом; глядя долго-долго.       Отчасти — от крошечной части, Яги порой откровенно сильно завидовал Инко. Ведь даже если она не была материально обеспеченной — скорее, бедной, не имеющей даже одной части тех денег, которые за годы работы Тошинори смог накопить; эта женщина всё равно богаче.       Возможно, сама того не подозревая, она обладала такой драгоценностью, о которой ранее Яги — не так давно, оставалось лишь мечтать, наблюдая за тем, как мозаика — та природой созданная мозаика, беззаботно играла солнечными лучами на изумрудно-еловых переливах неземного, точно подаренного Богами, камня.       …камня — по-оленьему больших, извечно широко распахнутых глаз Мидории, стоявшего неподвижно и ровно, прямо — так же, как и минутами ранее; и так, что Тошинори не мог сомневаться в его согласии со всем происходящим.       Если Изуку — Изуку собственнолично, не был против этого, то Яги тем более не смог бы просто так остановиться, повернуть время и события вспять, чтобы всё прекратить.       И потому он мог только продолжить. Продолжить, наклоняясь вперёд — ближе, как уже когда-то; ближе, как уже пару раз, остановившись лишь ненадолго: на секунду-две, не больше, не замечая ничего такого, что остановило бы его от планируемого.       Тогда Тошинори спокоен — абсолютно спокоен. И, переведя дыхание — в конце концов, единственное лёгкое отказывалось в такой ситуации идеально справляться со своей задачей; Яги начинает с начала. С того момента, который мечтал повторить вновь, с каждым разом совершенствуя, оттачивая каждое действие до идеальности.       Впрочем, не только действие. Но поцелуи — поцелуи в щёки, поцелуи в губы, поцелуи… остальные — те поцелуи, которые появлялись только в фантазиях Тошинори, однако теперь казавшиеся вполне реальными, чтобы в них поверить.       Или же, чтобы воплотить их в реальность, если они все ещё не реальны. Это казалось умным решением — и Яги поступает именно так, и никак иначе, когда сокращает последние сантиметры расстояния между собой и Мидорией.       Прикосновение губ к чужим губам — эфирным, однако пухлым, таким соблазнительно пухлым; каждый раз волнительно, будто это и не губы вовсе, а что-то священное — самый настоящий запретный плод, который Тошинори никогда не должен был пробовать, никогда не должен был хотя бы видеть, засматриваться на него.       Не говоря уже о том, чтобы вжиматься мягкой плотью — собственными губами, в спелые, розовеющие губы Изуку, соединяя рты вместе в ненапористом, ненавязчивом — даже толком не похожим на самого себя; поцелуе, пока руки наконец-то не займут место, точно предназначенное специально для них — плечи Мидории, напряжённого как хорошо натянутая струна.       Но только на мгновение. Должно быть, просто потому, что Изуку доверяет Яги чертовски хорошо. А может, потому что два солнца — ослепительно ярких, умирающих этой июльской жарой солнца, сталкиваются друг с другом тогда, когда столкновение и впрямь казалось неизбежным.       …неизбежным, ведь жажда, охватившая Тошинори, превратила его сознание и видение в сплошной туман, туман желания и нужды, побуждающий поддаться мечтам, пойти им навстречу и, в конце концов, сделать то, что было просто необходимым сейчас — предупреждающе лизнуть нижнюю губу Мидории.       И он — хищник, замерший перед решительным прыжком, следом целует Изуку так, как было в его мечтах, самых откровенных и ранее несбыточных фантазиях — без капли стеснения, но с целым морем — нет; океаном страсти, окунающим его в воду с головой, превозносящим чувства Яги от луны и обратно — на Землю, пошатнувшуюся опасно, словно планету сотрясло землетрясение.       Однако же всё, чем это ощущение было — последствия беспорядочного, мокрого поцелуя с открытым ртом, пока Тошинори то самозабвенно посасывал нижнюю губу Мидории, то проскальзывал своим языком между его губ, стараясь прикоснуться до каждого миллиметра рта Изуку, чтобы наконец-то утолить жажду.       Жажду, которая вопреки всем отчаянным попыткам избавиться от неё, ярким пламенем в пошатнувшемся — как и сама Земля, сознании; разгоралась ярким огнём лишь ещё сильнее, ведь стоит только оглянуться — и убедишься, что вокруг не было ни медленно плывущих по небу облаков, ни охлаждающего ветра.       Только Мидория — Мидория, переместивший ладони на плечо Яги, едва ощутимо сжимающего их и губы мальчика. Нежные, пьянящие, ничем — грязью всего этого мира, не запятнанные.       И это действительно совершенно. Идеально неидеальное зрелище, после которого Тошинори — без капли сомнений, в ночи — когда все запредельно откровенные воспоминания выберутся наружу из оболочки сдержанности; будет прокручивать всё произошедшее в голове по бесконечному количеству раз.       Но даже этого — как и поцелуев, какими бы восхитительными они ни были бы, Яги всё ещё оставалось слишком мало, чтобы успокоиться, насытиться по-настоящему, вместо продолжения — отчаянно желаемого продолжения, ненадолго отрываясь от Изуку.       Тонкая, прозрачная нить слюны, тянувшаяся из уголков губ Мидории — то, что сносит крышу намного лучше — или хотя бы наравне с видом Изуку, взбудораженного уже только одним поцелуем; и то, что подстегает Тошинори крепко — практически грубо, взять его за запястье, чередуя попытки вспомнить, какого это — дышать, с отрывками слов, фраз:       — Нам нужно… выйти… из воды. Понимаешь? Пойдём.       Он не спрашивает, даже не интересуется, хочет ли этого сам Мидория. Просто потому, что у Яги едва ли есть надобность в том, чтобы обладать несомненно лишней, пустой информацией, когда Тошинори уже знал наверняка, уверенный в этом как никогда раньше, до стопроцентной точности, что его мальчик действительно хочет этого.       И разве не поэтому Изуку, будто ведомый, идёт за Яги так покорно? Разве не поэтому Изуку и не пытается перечить, не пытается оказывать сопротивление?       Тогда Тошинори не улыбается игриво — почти привычно и обыденно, как он делал это, находясь в весёлом настроении; нет. Яги — ухмыляется — не совсем новое и непривычное выражение лица, однако оно мелькало только во время по-настоящему особенных, знаменательных случаев.       Вроде тех, когда пылающий румянец на щеках Мидории — покрасневших, припечённых солнцем со всех сторон, отображает — отображает зеркально-чисто, удовольствие. Настоящее и кристально-прозрачное — как вода Тихого океана, с каждой секундой отдаляющегося всё больше, но недостаточно быстро, чтобы пропасть в один миг — крошечный и желанный.       Желанный ровно настолько, насколько Тошинори желал и Изуку, пока всё то, что ему, поддаваясь испепеляющим сердце волнам тепла, оставалось делать — лишь волочить собственные ноги по песку. Устало и тяжело — в конце концов, июльская жара превращает тело, превращает конечности в самое настоящее желе.       И оно — это желе, мягкое и бесформенное, даже если Яги, думая о том, сколько ещё осталось идти — брести по этому пляжу из воды на сушу; удаётся воссоздать форму заново на недолгое время. Время, которого с трудом хватило на то, чтобы не упасть прямо здесь, намертво, склонённый близко-близко к песку под гнётом свинцовой тяжести собственных мыслей и солнца — солнца, ополаскивающего яркими лучами всё, что только попадалось на пути.       …но Тошинори оказывается к этому ещё ближе, чем предполагал, когда мелкие-мелкие ракушки — причудливые творения природы; впиваются в стопы, в мозолистые и потёртые временем и извилистой дорогой жизни стопы, крошечными иголками — навряд ли их легко заметить невооружённым взглядом, высасывая до самой последней капли — практически до самой последней капли, все оставшиеся в Яги силы.       В конце концов, Тошинори, далёкий от своего былого, ушедшего — как начинало казаться сейчас; облика мощности, не может адаптироваться к новой ситуации достаточно быстро, поспевая за постоянно меняющейся обстановкой. И, очевидно, ему нужно больше времени, чтобы тело: уставшее и старое, иссохшее — точно соломина, отдохнуло.       Однако Яги — пусть и частично, эгоистично лишает собственное тело законного, столь необходимого — как и вода, пища и сладкие губы Мидории; отдыха. И вместо этого он — Тошинори, просто сдаётся, не в силах вести отчаянную войну с жарой, от которой стопы начало печь ощутимо болезненно, неприятно наряду с тем, что через секунды пекло не только стопы.       Но и тело, хрупкое, цветущее и изящное — полная противоположность телу Яги, загибавшегося от солнца, а не наоборот; тело, что находилось теперь в соблазнительной близости к Тошинори, опрокинувшего Изуку на песок, отбросив в те минуты любые предрассудки, сосредотачиваясь на немногих вещах.       Например, на жажде — жажде человека — проступившегося бедняка, пред смертной казнью выпивающего свой последний глоток воды.       На лихорадке — Яги лихорадило, не иначе: солнце проходило, должно быть, сквозь его кожу: тонкую, исчерченную лазурно-синей паутиной вен; подкрадываясь незаметно, не стремительно.       Или, к примеру, на самом важном во всём этом мире: на Мидории, чья майка — тонкая, но откровенно ненужная, мешающая сейчас ткань; задралась игриво, задралась дразняще и непременно соблазнительно. Но даже близко она не дотягивала до того, как выглядел сейчас Изуку.       «Восхитительное зрелище», — крутится на языке — на самом его кончике, юлой. Настойчиво и резко, резко и настойчиво — так, что усомниться в правдивости этих слов максимально невозможно, нереально — всё равно что оторвать от Мидории свой взгляд.       Однако это не согласовывалось с мыслями, бурным, непрекращающимся потоком мыслей, во всё горло кричащих Тошинори об обратном — совершенно ином, по-настоящему правдивом: Изуку — не восхитительное зрелище.       Конечно нет, без всяких сомнений нет, ведь он — гораздо больше, чем просто «восхитительный» — настоящий сок, сладкий и спелый нектар, порождающий примерно столько же жарких, опаляющих разум, мыслей, сколько и веснушек на щеках Мидории — солнечного дарования, дитя пьянящей весны и жаркого, без преувеличения жаркого, лета.       И Яги, поддаваясь порыву — порыву, казавшемуся правильным до неправильности; пьёт этот нектар жадно, без всяких раздумий и без всяких предрассудков с одной — и самой последней, мыслью: порой лето, вопреки всем ожиданиям, способно приносить приятные — приятные до дрожи в пальцах — длинных и тонких, сухих и жилистых — точно ветви огромного, нуждающегося во влаге дерева; сюрпризы.       …а после — те самые пальцы берут направление на юг. С каждой секундой всё ниже, ниже и ниже, проделывая мучительно длинный — для одного, и одновременно короткий — для другого, путь.       Путь, прежде чем руки Тошинори — ловко и умело, окажутся там, где естественное, природное тепло мягко коснётся его кожи даже сквозь слой одежды — таких же тонких, как и майка, шорт.       Он не спешит и не медлит, анализируя, впитывая в себя — точно губка, каждый миллиметр увиденного, почти что иллюзии — не иначе иллюзии, ведь в подлинность происходящего поверить слишком трудно; в конце концов, ища все любые, все возможные точки соприкосновения, нужда в которых возрастала пропорционально температуре воздуха, не жалующей Яги ни на мгновение.       И, не найдя нужное, отчаянно желаемое, Тошинори создаёт их сам, на этот раз чуть более лениво — жара размягчает старые, уставшие с годами жизни кости Яги; Яги, который перегревается — собственное солнце, приблизившись едва ли не вплотную, палит гораздо сильнее прежнего, гораздо сильнее обычного. Но всё же, обнаружив силы — хотя бы их остатки, он идёт навстречу собственным мечтам и мыслям, не жалея об этом даже на секунду.       Потому что бёдра Изуку — его восхитительные, самые восхитительные в мире бёдра, на вид и по ощущениям хрупки, когда Тошинори оседает на них осторожно, как можно аккуратнее, распалённый июльским зноем сознанием не замечая, как тело под ним вздрагивает — это такая мелочь, несущественная вещь — Мидория просто удивлён, не так ли? Ведь странная болезнь, внезапно — в один из особенно жарких дней, вспыхнувшая ярким огнём, охватывала теперь не только Яги.       Тошинори убеждается — или, во всяком случае, желает убедиться в этом, не прикладывая практически никаких усилий, чтобы избавиться от самой последней стены, избавиться от границы предостережения, долгожданно вторгаясь туда, где ему — как и его рукам — жадным, по-настоящему жадным и собственническим рукам; должно быть, не следовало оказываться.       Но Яги хочет этого. И разве он, обычно отдающий всё для других, не может попросить чего-то для себя? Особенно, если в тот самый момент Изуку прикусывает свои губы: искусанные, алые от предыдущих поцелуев и чуть приоткрытые — Тошинори видит кончик юркого розового язычка, видит и сгорает от нетерпения по крошечным глоткам впитать в себя медово-одуванчиковый вкус Мидории, — Мидории, который кажется и сам нетерпеливым, выжидающим.       Яги прикрывает глаза плотной занавесью иллюзии с полным удовольствием.       — Ты хочешь этого, мой мальчик, да? — не вопрос, а самое настоящее утверждение. — Конечно, ты хочешь этого — и скоро получишь желаемое.       Как и всегда — как и почти всегда, Тошинори сдерживает своё обещание; сдерживает — и вжимает Изуку в песок сильнее, любуясь открывавшимся перед ним видом — видом святыни, запретного плода из райского сада, совсем недолго — жажда убивает всё имеющееся ранее терпение, прежде чем продолжить касаться Мидории, улыбаясь каждому тихому, будто сдавленному, звуку, слетающему с его губ завораживающей, чарующей песней.       Когда рука Яги соскальзывает чуть ниже живота Изуку не случайным образом — специально, сам он — Тошинори, быстро, но внимательно, оглядывается.       Ему хочется сделать слишком многое. И к счастью, кроме них двоих и желания — острого желания, скапливающегося под купальным костюмом плотным узлом, больше здесь никого нет.       Это действительно к лучшему, ведь в следующее мгновение губы, точно предназначенные лишь для единственного возможного здесь и сейчас, сливаются воедино, в одно неделимое составляющее, вновь. Влажно и мокро, мокро и влажно — как и песок, мелкие, слегка царапающие нежную кожу крупинки песка под телом Мидории — в конце концов, Яги не добрался даже до сумки с полотенцами, расположившись совсем рядом с океаном, вторящим нежной и лёгкой песней волн.       Но такая близость с Тихим океаном — казалось бы, источником прохлады, веющим кристально-чистой свежестью; абсолютно не помогала, пока руки, почти постоянно холодные руки Тошинори, в поисках тепла дотрагивались до самой жаркой — невыносимо жаркой и уже наполовину затвердевшей части Изуку; а Яги, сквозь удовольствие не только от поцелуя — от всего, одновременно разглядывает Мидорию, сошедшего к нему будто с картин великого художника.       Веснушки на щеках Изуку — россыпь позолоченных, отдающих рыжим цветом точек — поцелуи солнца: нежные и трепетные, чувственные и долгие.       Зелёные глаза, прикрытые лишь на половину ворохом густых ресниц — самая чаща леса, освещённая солнечными лучами в её центре — солнечные зайчики на деревьях, на хвое, красивые и манящие до боли в сердце, до острой боли в груди — почти что чарующие.       Мягкие, практически детские черты лица — бархат, разгорячённый бархат на ощупь — нежность во плоти, молочно-шоколадная кожа, слегка загоревшая и свежая, упругая и нежная.       И Тошинори, желающий сделать гораздо больше — больше, чем просто поцелуи, жаркие — почти что душные, невероятно душные; замирает на целую минуту, точно застывший пред смертельной опасностью зверь, боясь дышать отчего-то вдруг.       Но дышать — дышать своим единственным, не справляющимся с этим лёгким — от самого низа до верху наполненном расцветающими бутонами цветов, было невозможно; дышать, когда по выступающим, болезненно-остро торчащим рёбрам, резали клинком чувств и эмоций — неподдельных, искренних, светло-тёмных — противостояние добра и зла, две полных противоположности, соединённых сейчас в одно целое, неделимое — как и истерзанные поцелуями губы.       …губы, в которых сосредоточен большой мир — целый мир, по-настоящему значимый, по-настоящему драгоценный для Яги, пока остриё ножа резало дальше, резало глубже — до самого сердца, бьющегося набатом, бьющегося в странном, сбившемся ритме громко-громко: тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук…       Сдвинуться в сторону, сдвинуться в сторону хоть на миллиметр, равносильно самому страшному во всём мире преступлению — как и отрываться от губ Мидории, как и отрываться от самого Мидории; но необходимо остро, необходимо несомненно — и вскоре, приподнявшись лишь немного, Тошинори стягивает с собственного тела одежду, нагревшуюся от жары — быть может, не только от жары? и влажную — от пота, липко-солёного, солёно-липкого — как морская соль.       А потом он улыбается. Просто улыбается — и ничто больше, когда член Изуку — аккуратный и небольшой, красивый и гладкий — почти без выступающей сети вен, оказывается в руке Яги.       Пламя в грудине Тошинори разгорается ещё сильнее, так и не успев погаснуть. Ни на минуту, ни на секунду, ни на любое другое крошечное мгновение — и тем более не тогда, не в тот момент, пока влажные поцелуи омывают бугорок уха дрожащего, дрожащего осиновым листом, Мидории, его мочку, обдавая нежную кожу тёплым, пустынным дыханием суховея, а после — Яги возвращается к тому, что казалось правильным.       Кожа — к коже, плоть к плоти — непривычно-привычно, необходимо до безумия и мягкого, но болезненного до остроты ощущений; пламени внизу живота.       И пока бёдра Изуку, растерянного, ошеломлённого — приятно ошеломлённого, покрытые полупрозрачной жидкостью — вязкой слюной Тошинори и его каплями естественной смазки; заключают член Яги в свой плен, цепляясь кожей за крайнюю плоть, дёргая её вперёд и назад, здесь было жарко.       Жарко — без всякой одежды, жарко — несмотря на прохладный, ненадолго появившийся ветер, и жарко — даже тогда, когда бриз, океанический бриз, должен наоборот — освежать. Но это работает противоположным образом, разжигая огонь в Тошинори ещё больше — в конце концов, вид Мидории, вспотевшего — его кожа теперь блестит соблазнительно, а капли пота переливаются на солнце драгоценными жемчужинами; не дал бы ему потухнуть.       Особенно, если Яги был в шаге — крошечном шаге от того, чтобы кончить — кончить прямо на восхитительно мягкие — несмотря на худощавое, хрупкое телосложение Изуку, бёдра; продолжая дразнить его пульсирующий член короткими, едва ли достаточными для полного наслаждения, поглаживаниями.       Но Мидории, чьи глаза прикрыты, занавешены всё тем же ворохом густых ресниц, это несомненно нравится и так, ведь по его щекам каплями стекают слёзы — слёзы счастья, неподдельного и яркого; а с каждым толчком Тошинори пальцы зарываются в песок — зарываются почти до боли, чтобы сосредоточиться на ощущениях с идеальной точностью, в то время как бёдра напрягаются сильнее.       Сильнее — ровно настолько, что разгоревшаяся плоть — член Яги, точно согретый целиком лучами собственного солнца, практически жгущего сейчас, оказывается вжат в кожу Изуку ещё плотнее, чем это было возможно, вызывая у Тошинори — сквозь громкие стоны, пронзающие звук еле слышных волн; непонятную гордость в груди. Гордость за своего мальчика.       — Ты такой хороший, такой прекрасный, — искренне хвалит Яги, осыпает Мидорию с ног до головы жаркими, вызванными июльской жарой — или чем-то ещё, словами. — И тебе ведь это нравится, мой драгоценный, мой похотливый мальчик, да? Иначе ты не стал бы так откровенно соблазнять меня самим собой.       …и эти слова — слова, что свободно, без всяких раздумий слетали с губ Тошинори, льются Изуку в ухо, в раскалённые эмоциями мысли, непрерывно.       Непрерывно: когда Яги кончает — кончает с особенно громким стоном; когда после — через мгновения, долгие и убивающие мучительно медленно, он восстанавливает свое сбившееся, рваное дыхание; когда Тошинори с замиранием в сердце смотрит на всё ещё твердый член Мидории и его грязные от белёсых каплей спермы и налипшего на них песка, потрясающе развратные бёдра.       И сейчас — когда солнце не только вызывает жар, но и откровенно марит — тело становится вялым-вялым и мягким, пригревшимся на солнечных лучах; Яги накрывает рот Изуку своим, подаваясь вперёд слабо и лениво, ощущая на самом кончике языка соль — морскую соль, от которой кожу щипало точно так же, как и глаза Мидории.       Кончить одному, не дав сделать это Изуку — было слишком эгоистично, не так ли?       Но Тошинори, приставляя чувствительную головку члена ко влажным и раскрасневшимся бёдрам Мидории, отчаянно ёрзающего по песку, хочет исправить ситуацию, уверяя Изуку мягко — уверяя его, что всё в порядке.       Конечно, ведь Яги всегда позаботится о Мидории. О своём похотливом и дьявольском мальчике, заставляющем член Тошинори затвердеть вновь — настолько это зрелище, этот вид Изуку, потрёпанного восхитительным сексом и жарой; замечателен.       В конце концов, Яги даже не думает отказать Мидории в его невербальной просьбе — просьбе продолжить, ведь по щекам Изуку стекает ещё больше кристальных каплей солёных — точно морская соль, слёз, затмевая значимостью момента весь остальной мир.       И пока океан поёт свою нежную песню волн, Тошинори будет трахать Мидорию долго, как можно дольше, сливая губы воедино, соединяя два дыхания в одно, пока уставшее от жары сердце наконец-то не откажет.       Ведь Яги, изголодавшийся до прикосновений — хотя бы крошечных прикосновений; не сможет остановиться просто так — не сможет, когда слабость, нахлынувшая на Тошинори мощной волной Тихого океана, оказалась слишком сильной, чтобы пойти против неё.       Потому что эта слабость — Изуку.
Вперед