
Пэйринг и персонажи
Метки
AU
Отклонения от канона
Минет
Стимуляция руками
Элементы ангста
Секс на природе
ООС
Курение
Смерть второстепенных персонажей
Упоминания алкоголя
Underage
Разница в возрасте
Ревность
Dirty talk
Анальный секс
Грубый секс
Манипуляции
Нежный секс
Открытый финал
Нездоровые отношения
Психологическое насилие
Songfic
Канонная смерть персонажа
Элементы психологии
США
Ненадежный рассказчик
Психологические травмы
Межбедренный секс
Несчастливый финал
ПТСР
Телесные жидкости
1990-е годы
Дорожное приключение
AU: Без сверхспособностей
Секс в транспорте
Игры с сосками
Ханахаки
Яндэрэ
Подразумеваемая смерть персонажа
Газлайтинг
Медицинское использование наркотиков
Карательная психиатрия
Сомнофилия
Неизлечимые заболевания
Корректирующее изнасилование
Описание
Водопад мягких вьющихся волос, стекающий по плечам, к почти болезненно тонким ключицам, выглядывающим из-под майки.
Он скользит взглядом чуть выше.
Любопытные большие глаза, окаймлённые пушистыми ресницами — поразительно длинными и прекрасными, смотрят на него в ответ невинно, а крошечные точки на щеках — поцелуи солнца, веснушки, весело пляшут с застенчивой улыбкой на розовеющих губах.
И июльская жара наступает слишком внезапно. Моментально.
>Изуку достиг возраста согласия!
Примечания
Своего рода предыстория к фанфику "Птица", 2 часть сборника "Июльские дни". Альтернативное название: "Farewell, my summer love".
Ссылка на фанфик "Птица":
https://ficbook.net/readfic/10347848
Ссылка на сборник:
https://ficbook.net/collections/18087679
P. S. Все главы (20 глав) уже написаны. Буду выкладывать по вторникам и субботам (в 23:00 по московскому времени).
P. P. S. Метки указаны не все, а лишь самые основные на данный момент. Позже буду добавлять ещё.
Коллаж:
https://vk.com/kolyuchka_cactusa?z=photo-200848006_457239043%2Falbum-200848006_00%2Frev
12. Слабость
10 июля 2021, 11:00
Он обнимает его за плечи деликатно, стараясь как можно осторожнее — настолько, насколько это вообще возможно — сжимать Изуку, до щемящей боли в груди миниатюрного и хрупкого, в собственных громадных руках нежно и аккуратно, будто Мидория в действительности — фарфор, и точно ничто иное, точно ничто другое.
Во всяком случае, у Тошинори даже не находилось сейчас слов, как можно в идеальной точности, до предельной достоверности описать Изуку, когда лишь одно-единственное, уже названное, подходило лучше всего: фарфоровая работа — фигурка, небольшая фигурка, выполненная однажды человеком, к которому без преувеличений подходила фраза «мастер своего дела».
Ведь она — фигурка из фарфора, поразительно изящная, самая изящная из всех, что когда-либо видел Яги — не говоря уже о том, чтобы видеть это не на картинах, не на выставках; нет — воочию.
Видеть и касаться, каждое мгновение — жаркое и солнечное, радостное, до глубины души поражаясь случайно предоставленной возможности дотрагиваться до главного произведения искусства — до Мидории, больше напоминающему глину. Мягкую и невозможно, несправедливо податливую, не оказывающую никакое — хотя бы обманчивое, ложное, сопротивление.
И это бесценно. По-настоящему бесценно — Тошинори абсолютно не стал бы врать или преувеличивать, даже если ранее спокойная синева глаз, постепенно накаляющаяся до предельных температур, отказывалась сопоставлять получаемую зрительную информацию с реальностью происходящего, совершаемого Яги сейчас и… здесь. Точно ли на этом пляже, в одном из тихих и забытых его уголках?
Тошинори не уверен — или, точнее, не совсем уверен в том, находится ли он сейчас на Земле, а не в раю, однако с запредельной точностью Яги знает, что для него, должно быть, приготовлен где-то в самых чертогах ада, куда ранее не пускали никого — даже самых страшных преступников; кипящий котёл.
Потому что прижимать Изуку к себе за талию, трогательно хрупкую — точно такую же, как и весь Мидория от головы до ног, от ног до головы; кажется правильно-греховным. Правильным в том самом смысле, которого не должно было существовать в голове Яги, однако он есть — прекрасно есть, и от него — не убежать.
Не убежать, когда ещё более грешно — казалось бы, куда ещё сильнее; проделывать большим пальцем одной руки путь от талии на юг, невидимую, но ощутимую дорожку по выпирающей, слегка торчащей косточке бедра. И чуть позже — спустя долгие секунды, Яги цокает от настоящей досады.
На Изуку одновременного мало и одновременно слишком много одежды. Это стоит исправить.
«Чуть позже», — решает Тошинори, притормаживая. Хотя бы немного — лишь для того, чтобы едва не потеряв чёткое мышление однажды — в один из таких же жарких дней; вернуть здравый рассудок, вернуть его сейчас, переключая внимание на нечто менее откровенное, но не менее замечательное.
К примеру, взять Мидорию своей рукой — слегка шершавой и мозолистой, за подбородок — мягкую линию подбородка, несмотря на всю худобу Изуку в целом; глядя долго-долго.
Отчасти — от крошечной части, Яги порой откровенно сильно завидовал Инко. Ведь даже если она не была материально обеспеченной — скорее, бедной, не имеющей даже одной части тех денег, которые за годы работы Тошинори смог накопить; эта женщина всё равно богаче.
Возможно, сама того не подозревая, она обладала такой драгоценностью, о которой ранее Яги — не так давно, оставалось лишь мечтать, наблюдая за тем, как мозаика — та природой созданная мозаика, беззаботно играла солнечными лучами на изумрудно-еловых переливах неземного, точно подаренного Богами, камня.
…камня — по-оленьему больших, извечно широко распахнутых глаз Мидории, стоявшего неподвижно и ровно, прямо — так же, как и минутами ранее; и так, что Тошинори не мог сомневаться в его согласии со всем происходящим.
Если Изуку — Изуку собственнолично, не был против этого, то Яги тем более не смог бы просто так остановиться, повернуть время и события вспять, чтобы всё прекратить.
И потому он мог только продолжить. Продолжить, наклоняясь вперёд — ближе, как уже когда-то; ближе, как уже пару раз, остановившись лишь ненадолго: на секунду-две, не больше, не замечая ничего такого, что остановило бы его от планируемого.
Тогда Тошинори спокоен — абсолютно спокоен. И, переведя дыхание — в конце концов, единственное лёгкое отказывалось в такой ситуации идеально справляться со своей задачей; Яги начинает с начала. С того момента, который мечтал повторить вновь, с каждым разом совершенствуя, оттачивая каждое действие до идеальности.
Впрочем, не только действие. Но поцелуи — поцелуи в щёки, поцелуи в губы, поцелуи… остальные — те поцелуи, которые появлялись только в фантазиях Тошинори, однако теперь казавшиеся вполне реальными, чтобы в них поверить.
Или же, чтобы воплотить их в реальность, если они все ещё не реальны. Это казалось умным решением — и Яги поступает именно так, и никак иначе, когда сокращает последние сантиметры расстояния между собой и Мидорией.
Прикосновение губ к чужим губам — эфирным, однако пухлым, таким соблазнительно пухлым; каждый раз волнительно, будто это и не губы вовсе, а что-то священное — самый настоящий запретный плод, который Тошинори никогда не должен был пробовать, никогда не должен был хотя бы видеть, засматриваться на него.
Не говоря уже о том, чтобы вжиматься мягкой плотью — собственными губами, в спелые, розовеющие губы Изуку, соединяя рты вместе в ненапористом, ненавязчивом — даже толком не похожим на самого себя; поцелуе, пока руки наконец-то не займут место, точно предназначенное специально для них — плечи Мидории, напряжённого как хорошо натянутая струна.
Но только на мгновение. Должно быть, просто потому, что Изуку доверяет Яги чертовски хорошо. А может, потому что два солнца — ослепительно ярких, умирающих этой июльской жарой солнца, сталкиваются друг с другом тогда, когда столкновение и впрямь казалось неизбежным.
…неизбежным, ведь жажда, охватившая Тошинори, превратила его сознание и видение в сплошной туман, туман желания и нужды, побуждающий поддаться мечтам, пойти им навстречу и, в конце концов, сделать то, что было просто необходимым сейчас — предупреждающе лизнуть нижнюю губу Мидории.
И он — хищник, замерший перед решительным прыжком, следом целует Изуку так, как было в его мечтах, самых откровенных и ранее несбыточных фантазиях — без капли стеснения, но с целым морем — нет; океаном страсти, окунающим его в воду с головой, превозносящим чувства Яги от луны и обратно — на Землю, пошатнувшуюся опасно, словно планету сотрясло землетрясение.
Однако же всё, чем это ощущение было — последствия беспорядочного, мокрого поцелуя с открытым ртом, пока Тошинори то самозабвенно посасывал нижнюю губу Мидории, то проскальзывал своим языком между его губ, стараясь прикоснуться до каждого миллиметра рта Изуку, чтобы наконец-то утолить жажду.
Жажду, которая вопреки всем отчаянным попыткам избавиться от неё, ярким пламенем в пошатнувшемся — как и сама Земля, сознании; разгоралась ярким огнём лишь ещё сильнее, ведь стоит только оглянуться — и убедишься, что вокруг не было ни медленно плывущих по небу облаков, ни охлаждающего ветра.
Только Мидория — Мидория, переместивший ладони на плечо Яги, едва ощутимо сжимающего их и губы мальчика. Нежные, пьянящие, ничем — грязью всего этого мира, не запятнанные.
И это действительно совершенно. Идеально неидеальное зрелище, после которого Тошинори — без капли сомнений, в ночи — когда все запредельно откровенные воспоминания выберутся наружу из оболочки сдержанности; будет прокручивать всё произошедшее в голове по бесконечному количеству раз.
Но даже этого — как и поцелуев, какими бы восхитительными они ни были бы, Яги всё ещё оставалось слишком мало, чтобы успокоиться, насытиться по-настоящему, вместо продолжения — отчаянно желаемого продолжения, ненадолго отрываясь от Изуку.
Тонкая, прозрачная нить слюны, тянувшаяся из уголков губ Мидории — то, что сносит крышу намного лучше — или хотя бы наравне с видом Изуку, взбудораженного уже только одним поцелуем; и то, что подстегает Тошинори крепко — практически грубо, взять его за запястье, чередуя попытки вспомнить, какого это — дышать, с отрывками слов, фраз:
— Нам нужно… выйти… из воды. Понимаешь? Пойдём.
Он не спрашивает, даже не интересуется, хочет ли этого сам Мидория. Просто потому, что у Яги едва ли есть надобность в том, чтобы обладать несомненно лишней, пустой информацией, когда Тошинори уже знал наверняка, уверенный в этом как никогда раньше, до стопроцентной точности, что его мальчик действительно хочет этого.
И разве не поэтому Изуку, будто ведомый, идёт за Яги так покорно? Разве не поэтому Изуку и не пытается перечить, не пытается оказывать сопротивление?
Тогда Тошинори не улыбается игриво — почти привычно и обыденно, как он делал это, находясь в весёлом настроении; нет. Яги — ухмыляется — не совсем новое и непривычное выражение лица, однако оно мелькало только во время по-настоящему особенных, знаменательных случаев.
Вроде тех, когда пылающий румянец на щеках Мидории — покрасневших, припечённых солнцем со всех сторон, отображает — отображает зеркально-чисто, удовольствие. Настоящее и кристально-прозрачное — как вода Тихого океана, с каждой секундой отдаляющегося всё больше, но недостаточно быстро, чтобы пропасть в один миг — крошечный и желанный.
Желанный ровно настолько, насколько Тошинори желал и Изуку, пока всё то, что ему, поддаваясь испепеляющим сердце волнам тепла, оставалось делать — лишь волочить собственные ноги по песку. Устало и тяжело — в конце концов, июльская жара превращает тело, превращает конечности в самое настоящее желе.
И оно — это желе, мягкое и бесформенное, даже если Яги, думая о том, сколько ещё осталось идти — брести по этому пляжу из воды на сушу; удаётся воссоздать форму заново на недолгое время. Время, которого с трудом хватило на то, чтобы не упасть прямо здесь, намертво, склонённый близко-близко к песку под гнётом свинцовой тяжести собственных мыслей и солнца — солнца, ополаскивающего яркими лучами всё, что только попадалось на пути.
…но Тошинори оказывается к этому ещё ближе, чем предполагал, когда мелкие-мелкие ракушки — причудливые творения природы; впиваются в стопы, в мозолистые и потёртые временем и извилистой дорогой жизни стопы, крошечными иголками — навряд ли их легко заметить невооружённым взглядом, высасывая до самой последней капли — практически до самой последней капли, все оставшиеся в Яги силы.
В конце концов, Тошинори, далёкий от своего былого, ушедшего — как начинало казаться сейчас; облика мощности, не может адаптироваться к новой ситуации достаточно быстро, поспевая за постоянно меняющейся обстановкой. И, очевидно, ему нужно больше времени, чтобы тело: уставшее и старое, иссохшее — точно соломина, отдохнуло.
Однако Яги — пусть и частично, эгоистично лишает собственное тело законного, столь необходимого — как и вода, пища и сладкие губы Мидории; отдыха. И вместо этого он — Тошинори, просто сдаётся, не в силах вести отчаянную войну с жарой, от которой стопы начало печь ощутимо болезненно, неприятно наряду с тем, что через секунды пекло не только стопы.
Но и тело, хрупкое, цветущее и изящное — полная противоположность телу Яги, загибавшегося от солнца, а не наоборот; тело, что находилось теперь в соблазнительной близости к Тошинори, опрокинувшего Изуку на песок, отбросив в те минуты любые предрассудки, сосредотачиваясь на немногих вещах.
Например, на жажде — жажде человека — проступившегося бедняка, пред смертной казнью выпивающего свой последний глоток воды.
На лихорадке — Яги лихорадило, не иначе: солнце проходило, должно быть, сквозь его кожу: тонкую, исчерченную лазурно-синей паутиной вен; подкрадываясь незаметно, не стремительно.
Или, к примеру, на самом важном во всём этом мире: на Мидории, чья майка — тонкая, но откровенно ненужная, мешающая сейчас ткань; задралась игриво, задралась дразняще и непременно соблазнительно. Но даже близко она не дотягивала до того, как выглядел сейчас Изуку.
«Восхитительное зрелище», — крутится на языке — на самом его кончике, юлой. Настойчиво и резко, резко и настойчиво — так, что усомниться в правдивости этих слов максимально невозможно, нереально — всё равно что оторвать от Мидории свой взгляд.
Однако это не согласовывалось с мыслями, бурным, непрекращающимся потоком мыслей, во всё горло кричащих Тошинори об обратном — совершенно ином, по-настоящему правдивом: Изуку — не восхитительное зрелище.
Конечно нет, без всяких сомнений нет, ведь он — гораздо больше, чем просто «восхитительный» — настоящий сок, сладкий и спелый нектар, порождающий примерно столько же жарких, опаляющих разум, мыслей, сколько и веснушек на щеках Мидории — солнечного дарования, дитя пьянящей весны и жаркого, без преувеличения жаркого, лета.
И Яги, поддаваясь порыву — порыву, казавшемуся правильным до неправильности; пьёт этот нектар жадно, без всяких раздумий и без всяких предрассудков с одной — и самой последней, мыслью: порой лето, вопреки всем ожиданиям, способно приносить приятные — приятные до дрожи в пальцах — длинных и тонких, сухих и жилистых — точно ветви огромного, нуждающегося во влаге дерева; сюрпризы.
…а после — те самые пальцы берут направление на юг. С каждой секундой всё ниже, ниже и ниже, проделывая мучительно длинный — для одного, и одновременно короткий — для другого, путь.
Путь, прежде чем руки Тошинори — ловко и умело, окажутся там, где естественное, природное тепло мягко коснётся его кожи даже сквозь слой одежды — таких же тонких, как и майка, шорт.
Он не спешит и не медлит, анализируя, впитывая в себя — точно губка, каждый миллиметр увиденного, почти что иллюзии — не иначе иллюзии, ведь в подлинность происходящего поверить слишком трудно; в конце концов, ища все любые, все возможные точки соприкосновения, нужда в которых возрастала пропорционально температуре воздуха, не жалующей Яги ни на мгновение.
И, не найдя нужное, отчаянно желаемое, Тошинори создаёт их сам, на этот раз чуть более лениво — жара размягчает старые, уставшие с годами жизни кости Яги; Яги, который перегревается — собственное солнце, приблизившись едва ли не вплотную, палит гораздо сильнее прежнего, гораздо сильнее обычного. Но всё же, обнаружив силы — хотя бы их остатки, он идёт навстречу собственным мечтам и мыслям, не жалея об этом даже на секунду.
Потому что бёдра Изуку — его восхитительные, самые восхитительные в мире бёдра, на вид и по ощущениям хрупки, когда Тошинори оседает на них осторожно, как можно аккуратнее, распалённый июльским зноем сознанием не замечая, как тело под ним вздрагивает — это такая мелочь, несущественная вещь — Мидория просто удивлён, не так ли? Ведь странная болезнь, внезапно — в один из особенно жарких дней, вспыхнувшая ярким огнём, охватывала теперь не только Яги.
Тошинори убеждается — или, во всяком случае, желает убедиться в этом, не прикладывая практически никаких усилий, чтобы избавиться от самой последней стены, избавиться от границы предостережения, долгожданно вторгаясь туда, где ему — как и его рукам — жадным, по-настоящему жадным и собственническим рукам; должно быть, не следовало оказываться.
Но Яги хочет этого. И разве он, обычно отдающий всё для других, не может попросить чего-то для себя? Особенно, если в тот самый момент Изуку прикусывает свои губы: искусанные, алые от предыдущих поцелуев и чуть приоткрытые — Тошинори видит кончик юркого розового язычка, видит и сгорает от нетерпения по крошечным глоткам впитать в себя медово-одуванчиковый вкус Мидории, — Мидории, который кажется и сам нетерпеливым, выжидающим.
Яги прикрывает глаза плотной занавесью иллюзии с полным удовольствием.
— Ты хочешь этого, мой мальчик, да? — не вопрос, а самое настоящее утверждение. — Конечно, ты хочешь этого — и скоро получишь желаемое.
Как и всегда — как и почти всегда, Тошинори сдерживает своё обещание; сдерживает — и вжимает Изуку в песок сильнее, любуясь открывавшимся перед ним видом — видом святыни, запретного плода из райского сада, совсем недолго — жажда убивает всё имеющееся ранее терпение, прежде чем продолжить касаться Мидории, улыбаясь каждому тихому, будто сдавленному, звуку, слетающему с его губ завораживающей, чарующей песней.
Когда рука Яги соскальзывает чуть ниже живота Изуку не случайным образом — специально, сам он — Тошинори, быстро, но внимательно, оглядывается.
Ему хочется сделать слишком многое. И к счастью, кроме них двоих и желания — острого желания, скапливающегося под купальным костюмом плотным узлом, больше здесь никого нет.
Это действительно к лучшему, ведь в следующее мгновение губы, точно предназначенные лишь для единственного возможного здесь и сейчас, сливаются воедино, в одно неделимое составляющее, вновь. Влажно и мокро, мокро и влажно — как и песок, мелкие, слегка царапающие нежную кожу крупинки песка под телом Мидории — в конце концов, Яги не добрался даже до сумки с полотенцами, расположившись совсем рядом с океаном, вторящим нежной и лёгкой песней волн.
Но такая близость с Тихим океаном — казалось бы, источником прохлады, веющим кристально-чистой свежестью; абсолютно не помогала, пока руки, почти постоянно холодные руки Тошинори, в поисках тепла дотрагивались до самой жаркой — невыносимо жаркой и уже наполовину затвердевшей части Изуку; а Яги, сквозь удовольствие не только от поцелуя — от всего, одновременно разглядывает Мидорию, сошедшего к нему будто с картин великого художника.
Веснушки на щеках Изуку — россыпь позолоченных, отдающих рыжим цветом точек — поцелуи солнца: нежные и трепетные, чувственные и долгие.
Зелёные глаза, прикрытые лишь на половину ворохом густых ресниц — самая чаща леса, освещённая солнечными лучами в её центре — солнечные зайчики на деревьях, на хвое, красивые и манящие до боли в сердце, до острой боли в груди — почти что чарующие.
Мягкие, практически детские черты лица — бархат, разгорячённый бархат на ощупь — нежность во плоти, молочно-шоколадная кожа, слегка загоревшая и свежая, упругая и нежная.
И Тошинори, желающий сделать гораздо больше — больше, чем просто поцелуи, жаркие — почти что душные, невероятно душные; замирает на целую минуту, точно застывший пред смертельной опасностью зверь, боясь дышать отчего-то вдруг.
Но дышать — дышать своим единственным, не справляющимся с этим лёгким — от самого низа до верху наполненном расцветающими бутонами цветов, было невозможно; дышать, когда по выступающим, болезненно-остро торчащим рёбрам, резали клинком чувств и эмоций — неподдельных, искренних, светло-тёмных — противостояние добра и зла, две полных противоположности, соединённых сейчас в одно целое, неделимое — как и истерзанные поцелуями губы.
…губы, в которых сосредоточен большой мир — целый мир, по-настоящему значимый, по-настоящему драгоценный для Яги, пока остриё ножа резало дальше, резало глубже — до самого сердца, бьющегося набатом, бьющегося в странном, сбившемся ритме громко-громко: тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук…
Сдвинуться в сторону, сдвинуться в сторону хоть на миллиметр, равносильно самому страшному во всём мире преступлению — как и отрываться от губ Мидории, как и отрываться от самого Мидории; но необходимо остро, необходимо несомненно — и вскоре, приподнявшись лишь немного, Тошинори стягивает с собственного тела одежду, нагревшуюся от жары — быть может, не только от жары? и влажную — от пота, липко-солёного, солёно-липкого — как морская соль.
А потом он улыбается. Просто улыбается — и ничто больше, когда член Изуку — аккуратный и небольшой, красивый и гладкий — почти без выступающей сети вен, оказывается в руке Яги.
Пламя в грудине Тошинори разгорается ещё сильнее, так и не успев погаснуть. Ни на минуту, ни на секунду, ни на любое другое крошечное мгновение — и тем более не тогда, не в тот момент, пока влажные поцелуи омывают бугорок уха дрожащего, дрожащего осиновым листом, Мидории, его мочку, обдавая нежную кожу тёплым, пустынным дыханием суховея, а после — Яги возвращается к тому, что казалось правильным.
Кожа — к коже, плоть к плоти — непривычно-привычно, необходимо до безумия и мягкого, но болезненного до остроты ощущений; пламени внизу живота.
И пока бёдра Изуку, растерянного, ошеломлённого — приятно ошеломлённого, покрытые полупрозрачной жидкостью — вязкой слюной Тошинори и его каплями естественной смазки; заключают член Яги в свой плен, цепляясь кожей за крайнюю плоть, дёргая её вперёд и назад, здесь было жарко.
Жарко — без всякой одежды, жарко — несмотря на прохладный, ненадолго появившийся ветер, и жарко — даже тогда, когда бриз, океанический бриз, должен наоборот — освежать. Но это работает противоположным образом, разжигая огонь в Тошинори ещё больше — в конце концов, вид Мидории, вспотевшего — его кожа теперь блестит соблазнительно, а капли пота переливаются на солнце драгоценными жемчужинами; не дал бы ему потухнуть.
Особенно, если Яги был в шаге — крошечном шаге от того, чтобы кончить — кончить прямо на восхитительно мягкие — несмотря на худощавое, хрупкое телосложение Изуку, бёдра; продолжая дразнить его пульсирующий член короткими, едва ли достаточными для полного наслаждения, поглаживаниями.
Но Мидории, чьи глаза прикрыты, занавешены всё тем же ворохом густых ресниц, это несомненно нравится и так, ведь по его щекам каплями стекают слёзы — слёзы счастья, неподдельного и яркого; а с каждым толчком Тошинори пальцы зарываются в песок — зарываются почти до боли, чтобы сосредоточиться на ощущениях с идеальной точностью, в то время как бёдра напрягаются сильнее.
Сильнее — ровно настолько, что разгоревшаяся плоть — член Яги, точно согретый целиком лучами собственного солнца, практически жгущего сейчас, оказывается вжат в кожу Изуку ещё плотнее, чем это было возможно, вызывая у Тошинори — сквозь громкие стоны, пронзающие звук еле слышных волн; непонятную гордость в груди. Гордость за своего мальчика.
— Ты такой хороший, такой прекрасный, — искренне хвалит Яги, осыпает Мидорию с ног до головы жаркими, вызванными июльской жарой — или чем-то ещё, словами. — И тебе ведь это нравится, мой драгоценный, мой похотливый мальчик, да? Иначе ты не стал бы так откровенно соблазнять меня самим собой.
…и эти слова — слова, что свободно, без всяких раздумий слетали с губ Тошинори, льются Изуку в ухо, в раскалённые эмоциями мысли, непрерывно.
Непрерывно: когда Яги кончает — кончает с особенно громким стоном; когда после — через мгновения, долгие и убивающие мучительно медленно, он восстанавливает свое сбившееся, рваное дыхание; когда Тошинори с замиранием в сердце смотрит на всё ещё твердый член Мидории и его грязные от белёсых каплей спермы и налипшего на них песка, потрясающе развратные бёдра.
И сейчас — когда солнце не только вызывает жар, но и откровенно марит — тело становится вялым-вялым и мягким, пригревшимся на солнечных лучах; Яги накрывает рот Изуку своим, подаваясь вперёд слабо и лениво, ощущая на самом кончике языка соль — морскую соль, от которой кожу щипало точно так же, как и глаза Мидории.
Кончить одному, не дав сделать это Изуку — было слишком эгоистично, не так ли?
Но Тошинори, приставляя чувствительную головку члена ко влажным и раскрасневшимся бёдрам Мидории, отчаянно ёрзающего по песку, хочет исправить ситуацию, уверяя Изуку мягко — уверяя его, что всё в порядке.
Конечно, ведь Яги всегда позаботится о Мидории. О своём похотливом и дьявольском мальчике, заставляющем член Тошинори затвердеть вновь — настолько это зрелище, этот вид Изуку, потрёпанного восхитительным сексом и жарой; замечателен.
В конце концов, Яги даже не думает отказать Мидории в его невербальной просьбе — просьбе продолжить, ведь по щекам Изуку стекает ещё больше кристальных каплей солёных — точно морская соль, слёз, затмевая значимостью момента весь остальной мир.
И пока океан поёт свою нежную песню волн, Тошинори будет трахать Мидорию долго, как можно дольше, сливая губы воедино, соединяя два дыхания в одно, пока уставшее от жары сердце наконец-то не откажет.
Ведь Яги, изголодавшийся до прикосновений — хотя бы крошечных прикосновений; не сможет остановиться просто так — не сможет, когда слабость, нахлынувшая на Тошинори мощной волной Тихого океана, оказалась слишком сильной, чтобы пойти против неё.
Потому что эта слабость — Изуку.