
Пэйринг и персонажи
Метки
AU
Отклонения от канона
Минет
Стимуляция руками
Элементы ангста
Секс на природе
ООС
Курение
Смерть второстепенных персонажей
Упоминания алкоголя
Underage
Разница в возрасте
Ревность
Dirty talk
Анальный секс
Грубый секс
Манипуляции
Нежный секс
Открытый финал
Нездоровые отношения
Психологическое насилие
Songfic
Канонная смерть персонажа
Элементы психологии
США
Ненадежный рассказчик
Психологические травмы
Межбедренный секс
Несчастливый финал
ПТСР
Телесные жидкости
1990-е годы
Дорожное приключение
AU: Без сверхспособностей
Секс в транспорте
Игры с сосками
Ханахаки
Яндэрэ
Подразумеваемая смерть персонажа
Газлайтинг
Медицинское использование наркотиков
Карательная психиатрия
Сомнофилия
Неизлечимые заболевания
Корректирующее изнасилование
Описание
Водопад мягких вьющихся волос, стекающий по плечам, к почти болезненно тонким ключицам, выглядывающим из-под майки.
Он скользит взглядом чуть выше.
Любопытные большие глаза, окаймлённые пушистыми ресницами — поразительно длинными и прекрасными, смотрят на него в ответ невинно, а крошечные точки на щеках — поцелуи солнца, веснушки, весело пляшут с застенчивой улыбкой на розовеющих губах.
И июльская жара наступает слишком внезапно. Моментально.
>Изуку достиг возраста согласия!
Примечания
Своего рода предыстория к фанфику "Птица", 2 часть сборника "Июльские дни". Альтернативное название: "Farewell, my summer love".
Ссылка на фанфик "Птица":
https://ficbook.net/readfic/10347848
Ссылка на сборник:
https://ficbook.net/collections/18087679
P. S. Все главы (20 глав) уже написаны. Буду выкладывать по вторникам и субботам (в 23:00 по московскому времени).
P. P. S. Метки указаны не все, а лишь самые основные на данный момент. Позже буду добавлять ещё.
Коллаж:
https://vk.com/kolyuchka_cactusa?z=photo-200848006_457239043%2Falbum-200848006_00%2Frev
9. Подсолнух
29 июня 2021, 11:00
На обратном пути солнце поистине беспощадно — и точно так же немилосердно, когда оно, лишь едва касаясь уставшей от зноя земли, обдавало всё живое своим горячим, почти что огненным дыханием, сравнимым с самым настоящем пожаром, бушующим повсеместно.
И не только в этой забытой Богом степи, по которой сейчас, как и однажды, многими годами ранее, ступали ноги людей, с трудом перебирающихся по длинной и широкой дороге, располосованной, казалось бы, вдоль и поперёк золотистыми колосьями пшеницы.
Он — тот самый пожар, с секундным, но желанным до боли, до крепко сжатых в кулак мозолистых ладоней, ветром, переносился и дальше; намного дальше, чем это можно было представить себе.
Но Тошинори знал это прекрасно, знал как никто другой, будучи тем, кто всю свою, проносящуюся перед глазами разнообразными воспоминаниями оттенков по-настоящему ярких и вызывающих цветов, оставшимися в далёком прошлом, даже если когда-то они и были явью; всегда находился на опасной и тонкой грани.
Грани, с секундами приобретающей хрупкость блестящего на солнце льда, чтобы, наконец-то, утонуть в огненном вареве. Раз и навсегда. Бесследно.
Ведь в океане догорающего рассудка — рассудка, что хватался невидимыми когтями за сухую и неподатливую землю до самых рытвин; у Яги был ещё один океан безумства и ни капли, ни крошечной капли спасения в тоннах мыслей.
«Или, — думает он, — должно быть, дело в чём-то другом».
В том, что его единственное спасение было одновременно и тем, что случайно, без хотя бы толики умысла, губило Тошинори поистине искусно, безмерно прекрасно и поразительно пугающе.
Потому что кроме буреющих трав, отдающих свою красочность просторной степи, всё без исключения пересыхало — и даже во рту у Яги, покрываясь мельчайшими трещинками.
Трещинками — в уголках сухих, лишённых какой-либо влаги губ, трещинками — изящной паутинной сетью времени по всей коже, трещинками — под его морщинками, где они, точно разбитый прекрасный фарфор, трескаясь прямо на том же месте так, что повлёк за собой неисчезающие с годами следы, отражающие бесконечно длинный ход времени.
Так бывало, если ты приближаешься к солнцу — безмолвному исполину, застывшему в рыжеющем небе, слишком близко. Ведь оно — солнце, могло давать тепло; могло давать свет, даже если ранее вокруг была лишь тьма; могло давать жизнь. Жизнь тому, что безнадёжно погибало без него.
Но в то же время, оно могло забрать жизнь, вместо неё возвращая лишь пепел на ладони от когда-то живого, когда-то живущего здесь, на этой странной планете, где кроме одного солнца у Тошинори есть ещё и своё.
И страшнее всего то, что это солнце было для него гораздо ближе, гораздо реальнее, чем то — на небе, взирающее на мир свысока, с какой-то своей вышки, недостижимой башни, будто бы Яги однажды, хоть когда-нибудь, захотел бы дотянуться до него руками, прочувствовать притягивающее, заманчивое тепло на себе.
Однако Тошинори считал это до иронии судьбы смешным, комичным и даже оскорбительным — для своей звезды, для своего личного солнца.
В конце концов, глупо просить то, что было невозможным, если реальность, сияющая яхонтовыми отблесками заката, была куда лучше, чем что либо ещё.
…куда лучше, чем вся та нереальность, которая только могла взбрести в голову Яги, чьи мысли откровенно плавились под натиском суховея, превращаясь лишь в раскалённый жар — и ничего больше.
Ничего больше — но в то же время: во многое, во всё, когда случайно, когда невольно, но Тошинори оборачивается, вертит головой по сторонам заискивающее, желая найти хоть след оставшейся растительности среди испаряющейся по секундам жизни, чей ход времени ускорился здесь, должно быть, во много-много раз.
Яги почти находит то, что так сильно ему хотелось увидеть. То, что так сильно ему хотелось ощутить сейчас, почувствовать каждой клеточкой своего тела — хрупкого и сухого — сухого, как всё те же морщинки в уголках глаз.
И это — не обманчивая, пестрящая свежеть вдали — там, где тонкая и плавная граница рыжеватого, теперь почти что охрового, покрывалась сверкающими яркими бликами разноцветного золотца, совсем чуть-чуть — контрастно выделяющимся на фоне всеобщей однообразности таким живым и сочным зелёным пятном — широкими лепестками подсолнухов.
Нет. Со всей своей уверенностью, точно это было каким-то известным фактом, неоспоримой вещью, Тошинори возразил бы без капли сожаления, но с твёрдой решительностью.
Ведь подсолнухи, живительное спасение для глаз, то и дело жмурящихся от вычурности, гротескной буйности красок; были по-прежнему далеко. В не досягаемости Яги, в то время как он без капли стеснения оглядывал Изуку открыто и внимательно, не упуская из виду хоть малейшую и различную по значимости деталь, которую Тошинори хотелось запечатлеть в своей памяти навечно.
И когда смотреть на Мидорию становилось почти ощутимо больно, а сегодняшнее солнце палило вдвойне ярче, вдвойне сильнее обычного, Яги с ещё большим отчаянием смачивал шершавую кожицу, покрытую мелкими трещинками поверхность губ, мечтая слизнуть хоть одну каплю, стекающую с виска Изуку кристальной, прозрачной полосой — той самой живительной влагой, убивающей Тошинори не хуже лезвия ножа.
Лезвия ножа, на котором аккуратными, не размашистыми буквами выгравировано «Изуку» — его мальчик, драгоценный мальчик Яги, что улыбается невинно и солнечно, вытирая тыльной стороной ладони, своей липкой и горячей ладони, пот со лба.
Но вместо ожидаемого — вместо прохлады, заключённой в сверкающих на солнце бусинках пота Мидории, наступает ещё большая засуха в этой бесконечной и иссушенной погодными условиями степи, где даже лёгкое дуновение ветра давало лишь обманчивое, секундное облегчение, прежде чем вместе с очередным бесполезным порывом вызвать невероятную жажду.
Жажду прохлады. Жажду спасения от жары. Жажду воды.
О последнем Тошинори вспоминает почти что неосознанно, на каком-то далёком, подсознательном уровне, дрожащими пальцами роясь в одном из карманов походного рюкзака, который отчего-то казался куда более глубоким, чем на самом деле; а то и вовсе бездонным — или всему виной та самая коварная, немилосердная жара, но каждая попытка Яги достать нужный предмет сгорала на солнце свечой, оставляющей за собой только разгорячённый, обжигающий ладони воск — воск надежды, таящий на глазах.
Потому что у Тошинори пересохло в горле так же сильно, как и намокла тонкая рубашка Изуку, не спасающая его красивую бледную кожу от солнечных лучей — теперь уже покрытую тонкими красными полосами, еле заметными следами загара.
Но резко контрастирующими с тем, что соски Мидории особенно ярко выделялись на фоне всего розовым цветом — таким же нежным, как и румянец на его запыхавшемся, раскрасневшемся лице, почти за километр блистающим красками июльского солнца, пролившего на него свой расплавленный жар — это не укрывалось от взора того, кто внимательно запоминал каждую деталь, даже если она была самой крошечной и незначительной из всех.
Яги было мало этого — мало того, что он и так видел; мало того, что Изуку позволял ему видеть, безмерно, безгранично доверяя. Потому что Тошинори мечтал о большем, блуждая взглядом по всему телу мальчишки жадно, словно нуждаясь в нём как в глотке воды или в мнимой, обманчивой прохладе здешнего ветра, когда Мидория был воплощением жара, воплощением огненного диска, медленно плывущего по небу куда-то вдаль, где отголоски вечера успокаивали иссыхающую растительность.
А оттого — под лучами своего же солнца, Яги плавился вдвойне сильнее, каждый раз, на каждом шагу и после каждого действия Изуку сглатывая слюну со свинцовой тяжестью и невероятными усилиями, сравнимыми только с попытками достать злополучную бутылкой с водой всё теми же дрожащими пальцами.
Ведь потребность в воде становилась с секундами и вовсе невыносимой. Всепоглощающей. И, казалось бы, бесконечной, в то время как все силы Тошинори поминутно превращались в ничто, пока он — сорняк, процветающий под лучами своего земного солнца, не мог перестать смотреть на Мидорию, утопая в бездонном океане мыслей и впечатлений.
Но вместо каких-либо сожалений, которые могли бы возникнуть в голове, всё, о чём Яги действительно сожалеет: у него нет с собой фотоаппарата, когда Изуку останавливается на мгновение, не только восстанавливая дыхание, но и восторженно размахивая руками по сторонам с задорным вскриком:
— Подсолнухи!
Тошинори не отвечает сразу. Вовсе нет, он не оборачивается на слова Мидории в тот же миг, даже если после будет сожалеть о том, что не увидел изначальный восторг на лице своего драгоценного мальчика.
Конечно, это было очень важно, и Яги боролся с самим собой и с желанием отложить все дела на потом. Но то, как же пустынно стало во рту — в тотчас всё пересохло хуже прежнего, покрылось незаметными, невидимыми трещинками; помогло Тошинори собрать остатки, капли своих сил, чтобы наконец-то достать нужное.
Пластиковая бутылка комично съежилась от высокой температуры, царящей повсюду — Яги стоило быть предусмотрительнее и взять с собой на всякий случай ещё хоть что-то, кроме несколько точно таких же небольших бутылок, но вместо этого он делает пару неторопливых глотков, прежде чем передать заветный напиток Изуку.
Перекатывая воду во рту в попытках выжать из неё прохладу, у Тошинори проносится в голове ускользающая мысль, что за всё прошедшее время вода в бутылке уже давно нагрелась, уже давно потеплела и стала самым последним, что могло бы утихомирить смертную жажду.
Жажду — не только от жары; нет — она отходила на второй или даже на самый последний план, когда Яги поднял взгляд с пересохшей земли.
Жажду — от Мидории. Невыносимая потребность в том, чтобы прикоснуться к нему сейчас. Всегда. Постоянно.
И, глядя на Изуку в данный момент, Тошинори не думает, что после этого ему захочется хоть на мгновение взглянуть на какие-либо картины или же посетить выставки.
Потому что Мидория — красив. Но Мидория, окружённый подсолнухами — бесчисленным количеством маленьких и ярких солнц — абсолютно потрясающее зрелище.
Совершенное несовершенство — точно так же, как и сам Изуку: невысокий, почти что худой и, казалось бы, невзрачный подросток, застенчиво прижимающийся своими мягкими губами к горлу бутылки в тех местах — специально или нет; куда прикладывались и губы Яги.
Но Тошинори знал, что за вуалью невзрачности скрывалось то самое сокровенное, то самое ценное, что суждено было однажды узнать лишь кому-то одному — и он мечтал быть этим человеком, когда Мидория — подобно цветку, подобно дитя весны, поразительно быстро расцветал от его заботы и любви, купаясь в лучах всего, чем Яги одаривал со всей своей имеющейся щедростью.
Ведь даже если Изуку захотелось бы, чтобы Тошинори передвинул все высочайшие горы мира — природные великаны; пересёк все длиннейшие реки мира и достал с невероятнейших глубин океана самую красивую жемчужину, Яги сделал бы всё в мгновение ока, если бы только это обрадовало мальчика, если бы только ослепительная улыбка на его губах играла как можно чаще, освещая собой всю округу ярко, солнечно.
И Тошинори не мог просить о чём-то большем — в конце концов, он и без этого получает всё: его ноги ступают по той же самой земле, по которой шагает и Мидория; его единственное лёгкое вдыхает тот же самый же кислород, что вдыхают и лёгкие Мидории; и, наконец, он живёт на той же самой планете, на которой живёт и Мидория.
…всё, но в то же время — ничего — за исключением странного чувства, бесстыдно расцветающего в груди. Чувства, которое он не рискнул бы никак обозвать — мог лишь попытаться.
Должно быть, это было в корне неправильно, но Яги впервые позволил быть себе жадным, кроме всего имеющегося мечтая о том, чтобы сохранить в объективе памяти всё то, что делал Изуку, даже если он просто-напросто держал в руке пустую бутылку воды, просто-напросто дышал и просто-напросто жил.
Когда-нибудь Тошинори и вовсе провозгласит Мидорию своим королём, чья корона — широкие лепестки подсолнухов и солнечный свет, излучающийся самим Изуку.
А сейчас — Яги неловко смотрит в сторону, на горизонт — уж слишком отвлёкся, уж слишком влюбился, и с еле слышной хрипотцой говорит:
— Пойдём дальше, юный Мидория. Нам осталось не так много.
И пока веснушки расцветают на щеках Изуку молодыми цветками вместе с лёгкой — как ровный, сухой ветер, подувший с востока; улыбкой, здесь — в этой бесконечной и умирающей в жаре степи, наперекор всему зарождался новый подсолнух.
Его лепесток Тошинори откашливает в кулак, словно абсолютно не замечает. И идёт дальше — туда, где гуашевая яркость и насыщенность дня постепенно сменялась тёмными красками вечера.