
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Скорость, с которой ситуация из критической переходила в статус хтонического пиздеца, пугала даже Мори.
Примечания
Внимание, внимание! Спойлерные метки НЕ указаны! Работа может вогнать кого-то в грусть, так что для расслабления читать откровенно не советую. Если у вас нет мазохистских наклонностей, разумеется.
По таймингу: упоминаний Фукучи здесь нет, додумки предыстории некоторых персонажей имеются. Все события происходят после третьего сезона. Вот.
А ещё тут пиздатый стих у меня за пазухой имеется, так что я им охотно поделюсь с вами:
https://ficbook.net/readfic/10764515/27692015
Посвящение
Маме, потому что у тебя самое крепкое плечо и я могу по нему расплыться розовой лужей)
Найджу. Ведь Вы солнце)
Я всегда твердил, что судьба — игра
25 мая 2022, 08:43
До свиданья, друг мой, до свиданья. Милый мой, ты у меня в груди. Предназначенное расставанье Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова, Не грусти и не печаль бровей, — В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей.
Чёртов бушлат только недавно стал ему впору: Маяковский возмужал, теперь он широк в плечах, высок и статен, как гневная статуя божества. Он больше никогда не наденет пальто. Будет ходить в бушлате, потрёпанном и страшном, но не наденет ничего другого. Такова его память о единственном друге. Он осторожно складывает записку с последним стихом Есенина и кладёт её в карман. Маяковский не знает многого: не знает, как Есенин сидел на грязном песке, как разжевал до крови губу, как панически боялся даже взглянуть на петлю. Он не мог заставить себя войти в комнату, где висел Серёжа. Не мог заставить себя перестать стоять на коленях посреди собственной комнаты, сжимая в руках трижды проклятый им бушлат, словно возносил молитву тем, кто не услышит, ведь Бог трёхголов: он был слеп, но имел уши и рот; был глух, хотя мог смотреть и отвечать; был нем, хотя был в силах увидеть муки и услышать слова мольбы. Он был неказист, не знал, как распределить обязанности меж тремя головами, и оттого так бессилен. Возможно, Бога не было. Возможно, пора наконец перестать тешить себя идиотскими фантазиями о том, что в наполнении висящего в соседней комнате трупа была душа, что отправилась в лучшее место. В конце-то концов, кто, как ни Маяковский, знал: им всем лесенка только одна — прямиком в ад. Сергей, тот, из многих часов до того, как повиснуть под люстрой, устало растирает щёку, почти до красноты, глядя на спокойное море, а после спрашивает у сидящей по правую руку тени, хрипло и бесцветно: — Кто это сделает? — У тебя хватит сил шагнуть с табурета? — А у тебя хватит меня с него столкнуть? — Подловил, дружок… И тень молчит. Темнота вокруг больше не пугает: он не знает, то действие каких-то странных чар или Чёрный Человек, на самом деле, был таким всегда, но тьма обволакивает и дарует чувство освобождения. Море свирепо пенилось на песок, облизывало носки хороших кожаных туфель, словно пёс, что наивно надеялся сорваться с цепи, но был отвратительно бессилен в собственном теле. Сергей тихо хохотнул: — Нет, знаешь, море сильно переоценено. — Серёж. — Молчи. — Серёжа. — Я не предам их. — Но они готовы были отправить тебя на убой. — С твоей лёгкой руки, дрянь. — Серёжа, прошу, послушай меня сейчас очень внимательно, — тень было не узнать — она разговаривала, словно… Обыкновенный человек, и впервые Есенин услышал голос самого Чёрного Человека: он был бархатист и хрипловат, — мы оба знаем, каковы мы были и что с нами стало. И мы оба знаем, к чему ведёт эта самоубийственная миссия. Ты не в праве быть там, когда их всех убьют, Серёж. И не в праве быть в стороне. Есенина тут же крупно затрясло. — Но и умирать мне рано. — Смерть — это лишь… — Чёрный Человек замялся, впервые не зная, что сказать, — Бестелесность. Я знаю обе стороны, поверь хоть раз в жизни. Сергей же, казалось, совсем его не слушал, слишком занятый мыслями о единственном своём друге в этом калейдоскопе лиц и мотивов: только один из них был чист и беспристрастен. Он повернул голову: — Как думаешь, простит? — Он не держал на тебя зла. Никогда. А вот она не простит. — Я скормил ей очередной повод для мести… — слеза опалила мутный, уже словно мёртвый, взгляд, — Я убил их всех. — Это вынужденная… — …Мера? А чем ты собрался измерять людские жизни? — Есенин злобно зыркнул на впервые сжавшуюся тень, — Может, в граммах? Говорят, душа весит тридцать пять грамм. Этой порции тебе достаточно, чтоб насытиться?! — Серёжа, — уже строже проговорил фантом, — не забывай, что не я подписал себе смертный приговор. Не я сунул Блоку записку в кармашек. — Верно, — устало выдохнул Есенин, привалившись к плечу фантома, что было неожиданно тёплым и достаточно твёрдым, словно это было плечо, за которым дрогнула б любая стена, — но я боюсь. — Смерти? — Того, что будет с оставшимися после меня. — Решай, хватит ли тебе… — он сделал паузу, и его ледяная рука проползла под кожу плеч в этих нереалистичных объятиях, согревая и заставляя дрожать одновременно, — Хватит ли тебе ста сорока грамм для прощения себя. — Всего семидесяти. — его голос звучит глухо, ударяется о перепонки проломившим пол мешком булыжников, — Марина и Набоков должны спастись. Володя не предаст мою просьбу. — Ты просил его спасать и себя. — Он не захочет оставлять Аню одну в её суициде… Я убил всех, а сам сдохнуть… — он зарылся в собственные ладони перекошенным болью лицом. Рука тени переместилась на острые лопатки, — Я не могу. Я не знаю. Может… — Тише, — мягко прошептал фантом, всё ещё без присущих ему нот насмешки и металлического скрежета, — тише, Серёж. Это лишь твой выбор.***
Когда детективы приехали в тайный штаб Мафии и им открыли двери, Глава встречал их лично. Заплаканная Наоми, Йосано и остальные были одарены лишь краткими бесцветными взглядами, но когда из машины вышел Юкичи… Единственный раз Огай Мори вздрогнул, когда на него поглядел горюющий человек. Единственный раз он прикусил губу и всё, что смог позволить себе — рваный выдох. Чуя, стоящий подле, тоже остолбенел: даже Дазай сейчас был сгорблен, будто его придавило валуном, и взгляд у него был такой, что у Накахары скукожились, не желая боле дышать, лёгкие. Огай медленно повернул голову к рыжему, встретился с ним глазами, и оба по затаённому в зрачках недоумению поняли, что им не показалось. Один из детективов мёртв. Оба синхронно бегут взглядами по членам Агентства, пересчитав их. Чуя снимает шляпу и прижимает к груди, склонив голову в знак соболезнований. Мори тоже опускает лицо, спрятав дрогнувшие руки за спиной. Осаму выходит вперёд, пытается приосаниться, изобразить свою извечную ухмылку, но оттого его лицо только жутче перекосило, превратив бледные губы в рассекающий кожу кривой рубец. Он хочет подавить спазм в горле, чтоб соответствовать формальной обстановке, но молчит, боясь дрожи собственного голоса. Мори поднимает руку в знак того, что и сам всё понимает, и жестом подзывает к себе расходников. К одному из них, тому, что постарше чином, наклоняется, негромко говорит ему что-то и делает шаг назад. Йосано, Ацуши, Рампо, Танидзаки и Наоми уводит тот, которому отдал приказ лично Босс, Кенджи и Кёку — другой повёл за собой, чтоб показать им их временные убежища, Чуя осторожно взял под локоть Дазая, боясь заглядывать в его лицо, а когда Огай махнул рукой — все остальные испарились из помещения, оставив его наедине с Директором. Густо осела в лёгких гробовая тишина. Хуже Фукудзавы, пытающегося убить тебя, только Фукудзава, застывший от пережитого ужаса. Мори и сам не понял, когда вдруг ноги стали такими ватными, и несмело шагнул вперёд, чтоб положить ладонь на ставшее совсем твёрдым плечо. — Идём. — он не узнал собственный голос, — Ты должен отдохнуть. — Дай мне отдельную комнату, — тон у него такой стальной, что любой другой бы подчинился, но мафиози качает головой: — Ни в коем случае, Фукудзава, — и самурай знает, что Огай прав, — ты не обязан оставаться с этим наедине. — Нет. — Не упирайся. Хуже уже не будет. Юкичи посмотрел на лежащую на его плече руку, после перевёл взгляд в пол, затем наконец поднял глаза и встретился с усталым взором Мори. Он подумал немного, и в конце концов кивнул, сдавшись. Болезненная усмешка скривила губы Главы.***
В комнате, выделенной для Ацуши, послышалось три размеренных стука в дверь, оставленных без ответа. Потом ещё два, менее терпеливых. После вновь три, чуть сильнее предыдущих. В конце концов, ручку, издавшую надрывный стон, опустили, тихо заскулили дверные петли, которые забыл смазать рабочий, и на пороге застыл незваный гость. — Тигр? Акутагава закрыл за собой дверь, ещё даже не умывшийся после боя, и медленно вошёл в комнату. Ацуши свернулся на ковре перед диваном и безостановочно рыдал, не услышав даже, что он уже не один. Рюноскэ присел подле него, и когда дотронулся до дрожащего плеча, Накаджима перепугано вскинулся. Сердце болезненно сжалось. — Тигр, — начал он тихо, — я знаю, каково это. Если надо, могу притащить мисочку для слёз, и… — он сел и распахнул руки для объятий, — Так и быть, обслюнявишь мне рубашку.***
— Не суйся, — Набоков поймал Цветаеву, что хотела пройти на кухню, где ходила туда-сюда, будто в припадке безумия, Ахматова, уже у самой двери, напугав и без того напряжённую девушку, — это их горе, не наше. — Но… — Нет, — твёрдо запретил он, — хочешь оплакать Сергея — сделай это отдельно. Пойдём со мной, я понимаю твой раздрай. — Едва ли, — тихо проговорила Марина, — у вас одна сторона, а я понимаю обе. — Марина, тебе тут не место. — С чего вдруг вы… — Не спорь со мной, — он воровато озирнулся по сторонам, будто боясь, что Ахматова услышит его, и перешёл на шёпот, — тебе пора убегать. Идём. — Я никуда не… — Идём. В повадках Набокова всегда было слишком мало для преступника и убийцы. Цветаева видела, в глазах, в жестах, в том, как он провожал взглядом Ахматову после очередного самоубийственного приказа, даже в том, как он закрывал двери своей комнаты, будто привёл её на допрос, что он о чём-то долго и упорно молчит. О том, о чём молчали все. О чём навек замолк Есенин, чей труп они сейчас даже не могли придать земле. О прошлом. — Во время переноса пространство вокруг искажается, и, если поймать момент, можно выпасть из иллюзии. Когда она начнёт перемещение, ты выпрыгнешь, поняла? — он приоткрыл ящик, в котором лежал парашют, — Я кое-что припрятал для тебя. — Зачем… — Ты можешь очутиться на большой высоте, можешь выпасть совсем над землёй, а можешь оказаться погребённой под землю, — он поспешил успокоить Марину, увидев, как напугано округлились её глаза, — иллюзия перемещается по прямой, и при таком маршруте ты гарантированно окажешься на поверхности, не бойся. — Нет, я не это хочу спросить, — голос Цветаевой беспокойно дрогнул, — зачем ты это делаешь? — Она опасна. Когда Фукудзаву убьют, Ахматова заляжет на дно, и ты окажешься узницей её иллюзии. Ты хочешь этого? Хочешь клянчить разрешение на то, чтоб выйти в настоящий мир? Хочешь остаток жизни провести в постоянном страхе, что Мафия вас найдёт? Этот японец сделает всё, чтоб сохранить синдикат и свою неограниченную власть, но у него хотят отобрать нечто большее, чем возможность править Йокогамой, и он доберётся до них любыми методами. Нельзя, чтоб ты была здесь, когда свершится возмездие. — Мне не нравится это «ты», — она с подозрением взглянула на парашют и быстро захлопнула ящик, — ты меня проверяешь, да? — Нет. — Тогда почему не сбежишь тоже? — Мне там ловить нечего. — Из меня лепили оперативника, а не идиотку, — Набоков и не знал, что кроткая Марина умеет так разговаривать, — откуда ты знаешь специфику перемеще… Ей тут же заткнули рот рукой, и они оба замерли, услышав, как над ними скрипнули половицы. Услышали? Набоков молча следил за направлением шагов — идут к лестнице, грузно, медленно, шаг, шаг, шаг… Сердца остановились, вмиг вскипели, словно их залило бурлящим кипятком, а руки же, наоборот, точно покрылись ледяной коркой. Мужчина выступил вперёд, оставляя её позади себя. По его руке пробежала едва заметная голубая искорка. На плечо Марине села синяя бабочка — плохой знак. Очень плохой знак. Она схватила с тумбочки нож. Шаги приблизились к двери и остановились. — Этот дом полон ушей, — чужой голос, тихий и сорванный, раздался из-за двери, и она стала медленно распахиваться, подобная сотням дверей в поганых триллерах, — в нём нельзя взглянуть лишь на записки. Маяковский даже толком шага сделать не успел, когда Марина, выскочив из-за спины своего товарища, припечатала к его горлу острие ножа, поморщив нос от саднящего ранения, полученного накануне. Владимир и не шелохнулся: глядел с холодным безразличием, лишь осторожно прикрыл дверь за собой. Его взгляд прокатился по чужим лицам столь же тяжело, что подошва сапога, медленно и с и чувством давящая муравья. И тем не менее, желания драться он не источал. Вместо этого лишь облизнул пересохшие губы: — Убери нож, — сухо приказал Маяковский, и Цветаева, переглянувшись с не сразу кивнувшим Набоковым, послушалась, — не бойтесь меня. Я вам помогу. Марина отступила на шаг назад, напряжённая, что не отзвеневшая своё струна, сжимая нож: — С чего вдруг? Маяковский задумчиво провёл пальцами по воротнику бушлата: — Его просьба. Набоков сощурился: — И только? Маяковский судорожно вдохнул воздуха, глянул себе за спину, словно мог видеть сквозь стены, заслышав грохот: Ахматова перевернула стол, полетела на пол разразившаяся звоном ваза. По дому стало проходить эхо, и даже их дыхание, казалось, отражалось от стен гулом. Цветаева поёжилась, тут же шикнув: к искажениям иллюзии привыкнуть ещё тяжелее, чем к её реалистичности. Владимир взглянул на неё, тоскливо и тепло, и кивнул. И только. Конечно, он всего лишь выполняет чужую предсмертную волю. И больше ничего… — Владимир, — позвала Цветаева, — нам нужно спасти Александра… — Нет, не нужно, — голос Ахматовой прокатился с эхом, заставив всех взметнуть головы, уставившись на дверь. Маяковский рефлекторно взглянул по сторонам, пытаясь найти глаза Есенина, с которым они б переглянулись, зная, что если её мир так меняется — она в ярости, — советую успокоиться. Цветаева покрепче ухватилась за нож, медленно попятившись от двери: — Мы не можем… — Блок обречён, — она осталась холодна, и, хотя её не было видно, голос женщины раздавался до того громко и отчётливо, словно она стояла перед ними, — и он знал, на что идёт. Ему хотелось смерти — мы дали ему смерть. Ты хотела жизни, Марина, и мы даём тебе жизнь. — Но ради чего? — спазм сжавшегося в попытке не допустить слёз горла заставил её скривиться, — Ради мести? — Очевидно, что месть для тебя явно не является поводом. — Прочить смерть тому, кто защищал всех нас, — она всплеснула руками, озираясь по сторонам в готовности защищаться, — это никакая месть не сможет оправдать! — Вы пришли к вспаханному полю и отчего-то решили, что можете распоряжаться всей пшеницей, а не лишь той, что вам предложена, — эхо стало отчётливее, и прежде чем продолжать, ей понадобилось сделать глубокий вдох. Эхо исчезло, — мы предлагаем вам даже больше, чем нужно, так довольствуйтесь этим. Дом резко накренился: Цветаева испуганно закрыла голову руками, дожидаясь, что на неё сейчас полетит шкаф, но мебель и не шелохнулась, словно прибитая гвоздями к полу, так что, чем сильнее проворачивалось их пристанище, тем крепче она держалась за дверцу шкафа, не желая слишком близко изучать пол, и повисая на ней. Где-то в глубине дома вскрикнул Катай, послышался новый грохот, и по мере того, как к дверям приближались шаги, стена перед покатившимися кубарем Маяковским и Набоковым рассыпалась, не оставляя за собою обломков, как рассыпалась, разве что, идущая по ветру сигарета. Ахматова показалась из-за рухнувшей окончательно стены, стоящая на потолке, словно для неё дом ни на йоту не изменился, и искажение её заплаканных глаз на секунду показалось замершим людям новой иллюзией: насколько восковым было её лицо. Анна безразлично взглянула на подскочившего на ноги Набокова, на пытающуюся не свалиться в район окна, что стало для неё полом, Цветаеву, и задержала взор на Маяковском. Они смотрели друг другу в глаза до страшного долго: Владимир медленно поднимался на ноги, и даже когда он вытянулся, глядя в её перевёрнутый лик, он казался совсем маленьким и бессильным, хотя и был полон жёсткой решимости. Ахматова первой подала голос, и он был так низок и глух, что Цветаева вздрогнула, едва держась на быстро затекающих руках: — Мне угадывать? Маяковский был непреклонен, даже когда затаённая угроза отдалась вибрацией стен дома: — Ты уже всё поняла. Ахматова резко перевернула дом обратно: Цветаева, громко охнув, свалилась в шкаф, ударившись затылком о внутреннюю стенку, Набоков, едва успев притормозить на пестрящей сотней искр подушке из разноцветных бабочек, приземлился на пол, Маяковский неловко рухнул следом, тут же поднявшись вновь. Анна поглядела на них… И ушла. Набоков сделал шаг вперёд, почти соприкасаясь плечом с плечом Маяковского, словно пытался образовать вместе с ним нерушимую стену, и тихо проговорил: — Долго нам осталось? — Она не посмеет. — сухо пробормотал мужчина, повернувшись через плечо, когда Марина выкатилась из шкафа, — Раз сразу не убила — долго. Но стоит спешить. — Она может перекрыть иллюзию и сделать нас узниками, верно? — Ты и сам знаешь. Набоков удивлённо покосился на своего товарища по несчастью: — Знаешь детали моей биографии? — Мы все о них осведомлены. «Любитель бабочек» насторожился, но угрозы от Маяковского не ощутил. Он вообще ничего от него ощущал, подумав про себя, что так, должно быть, и чувствуют себя планеты, прежде чем угодить во всепоглощающую пустоту чёрной дыры. — Похоже, кроме меня, — буркнула Марина, — раз нам всё равно не долго осталось, может, просветите? — Я… — Набоков потупил взгляд, — Я никогда не был преступником. Цветаева кивнула собственной догадке: — Полиция. — Повыше. Маяковский устало поднял взгляд: — И зачем всё это? — Мой… — Набоков переменился в лице так резко, что нарастающее раздражение Цветаевой вдруг пропало, — Сын. Я был слишком открыт и громок в своём недовольстве лабораториями, и меня решили проучить по старой-доброй схеме. Ты тоже так попала в лабораторию, — его губы поджались, как поджимаются у людей, сдерживающих ругательство. Или слёзы, — хоть и не помнишь. Дело по поиску моего мальчика быстро свернули. Видно, решили, что я идиот. Я взялся расследовать ваше дело после очередного разгрома лаборатории, прежде чем решить осесть вместе с вами. Вы были моей надеждой, но теперь… — он тяжко вздохнул, — Прежде чем меня распнут, а это, уж поверьте, неизбежно… Я должен сказать, что многое знал об Осипе. — он как-то больно неоднозначно глянул на Маяковского, — И кое-что о его родословной… — Не хочу знать это, — отмахнулся Владимир, — Лиля сама захотела стать моим дар… — Это так не работает, дорогой мой, — он сочувствующе покачал головой, — но я буду молчать, если вам не хочется знать правду. — Бегите отсюда, — проговорил Маяковский сухо, так и не взглянув на своих товарищей, — бегите к чёртовой матери. Катая я попробую вытащить. Прощайте. — Постойте, — выдохнула Цветаева, быстро подойдя к нему, но тот не обернулся, — что вы будете делать? — Что сделал бы Серёжа? Набоков тоскливо хмыкнул: — Напился. А потом разрыдался. — А перед заданием? — Напился… И пошёл убивать людей. Маяковский взглянул на них. В его глазах было то, от чего даже вечное спокойствие Набокова разбухло в глотке хриплым вздохом. Он сжал окаменевшее плечо. Владимир взглянул в лицо мужчины, и, найдя там соболезнующее выражение, отвернулся. И ушёл, понимая, что, кажется, только что дал себе очередное пустое обещание. И они ускользнули за дверь, когда на кухне снова раздался скулёж убитой горечью предательства Ахматовой, прежде чем дом вновь задрожал.***
— Сильно он тебя ранил? — Нет, — Дазай нетрезво замотал головой, глядя на ногу, перемотанную обрывком штанины, — царапина… Голова кружится. Всё оттого, что маска железобетонного спокойствия и взбалмошности лопнула, больно оцарапав осколками кожу на щеках. Чуя следит за покачнувшимся телом внимательно, выставив руки перед собой, готовый поймать его в любую минуту. Дазай рвано выдыхает и опирается на стену: — У нас… — он делает вдох, понимая, что ему спёрло глотку и кислорода катастрофически мало, — У нас нет времени его оплакивать, мы должны… — Заткни свой охерительно гениальный рот и сядь. — Чуя взял Осаму под руку и грубовато усадил в кресло, тут же подав ему стакан с виски, жаль лишь, безо льда, — Сунешься с такими речами к остальным из Агентства, и они надерут тебе задницу даже раньше меня. Бинтованный загнанно дышит, жадно пытаясь поймать воздух ртом. Накахара его таким видел уже несколько раз, когда только-только вынимал его, хрипящего, из петли, он наблюдал эту панику в красных от напряжения глазах. Рыжий расстёгивает воротник его рубашки, берёт из ящика в столе ножницы и, отмахиваясь от похолодевших рук, надрезает бинты на горле. На шрам от воткнутого когда-то себе в артерию лезвия он не обращает внимания, хотя неприятный мандраж заставляет стиснуть зубы. Освобождённый от бинтов Дазай невидяще водит взглядом перед собой, мажет тенями зрачков по плывущей куда-то вниз комнате. Карие глаза вдруг нетрезво округляются, и при виде такого зрелища Накахара прикусывает щёку. Он присаживается перед стремительно бледнеющим самоубийцей на корточки, забирает стакан, ставит его на пол и внимательно смотрит в его лицо. — Чуя… — Осаму делает вдох и замирает, поняв, что дальше он дышать не может. Руки, что он тянет к плечам рыжего, ходят ходуном. Накахара прижимает его к себе и поглаживает окаменевшую в напряжении спину: — Я здесь. Тело самоубийцы задрожало: первая волна паники, ударившая под дых, прошла, началась вторая, она будет страшнее и дольше предыдущей. Рыжий делает глубокий вдох и пытается отдать Дазаю столько тепла, сколько сможет, поглаживая спину, шепча в макушку бесполезные слова утешения, мимолётно целуя взмокшие виски. Скрюченные руки хватают его за плечи, размашисто шарят по предплечьям, цепляются пальцами за лопатки — от страха бинтованный перестаёт ощущать, что он и где он, наощупь силясь прикинуть, жив ли вовсе. Сминая пальцами жилетку рыжего, он уверен, что обнимает сейчас самого себя. Ему кажется, будто он отчаянно кричит, но на деле загнанно шепчет прямо перед собой, что он не спас, не помог вовремя, не скорбит правильно. Сорванный голос доносит до Чуи, какое же Осаму ничтожество, что ему бы угодить под лезвие чужой силы, ведь он неправильный, неисправимый, слишком живучий для такого гада, что они окончательно увязли в зловонном болоте. Рыжий стискивает зубы: ещё несколько минут, и начнётся третий этап: у Дазая закружится голова, хлынут безостановочные слёзы, он снова протрезвеет и поймёт, где находится, станет нести противоречащую самой себе околесицу: то обвинять себя, то трезво анализировать ситуацию, но не озвучивать единственно-верный вывод: в смерти Доппо нет ни грамма его вины. Накахара зарывается пальцами во взмокшие волосы, пытаясь сохранять спокойствие, но он всегда слишком плохо готов к внезапным приступам человечности Осаму. Ему всегда страшно не успеть вытянуть его не только из лап смерти, но и не уберечь, хоть на время, от его, самоубийцы, демонов. Шёпот Дазая, почти истеричный, режет уши болезненней любого клинка: — Я даже от Арахабаки однажды тебя не спасу. — его руки лишь крепче сжимают чужие плечи, — Как и от Чёрного Человека не спас. Чуя хотел сказать что-то, но Осаму услышал, как тот шумно вдохнул и не нашёл в себе силы выдохнуть. У него в голове пронеслось слишком много вариантов следующих действий Накахары: самый поганый из них заверял, что объятия сейчас разорвут, оставив его за дверью продрогшим на морозе щенком, но вместо этого рыжий лишь выдерживает такую напряжённую паузу, глядя на свои руки, что раздавшийся от него смешок заставляет вздрогнуть: — Арахабаки полез меня защищать. — полушёпотом, не веря, что такая фраза когда-нибудь сорвётся с его губ, — Все эти… Странности его поведения, о которых ты говорил — это не сговор с той тварью. Я думал, что с ума сойду. В тот вечер после битвы пошёл и впервые нажрался в своём кабинете так, что даже стоять не мог. Босс… Мори тогда пришёл ко мне, — он сглатывает ком в горле, — он тогда сказал, что его правой руке негоже напиваться. — очередной смешок ещё нервнее предыдущего, — И потащил меня в свой кабинет. Он выслушал всё. — И что же было? — Голоса… — взгляд Чуи, стеклянный, что у мертвеца, выдаёт, как он погружается в собственные воспоминания, осколками рассыпающиеся в мозгу, — Много голосов, каждый о своём. Когда я сплю, я с Арахабаки… Будто в одной комнате. Иногда он пытается меня придушить. В тот раз он меня… Загораживал. — Чуя сглотнул, — Было много красного, будто искры… Дрался, наверное. Блядь, не помню. — Идеальный, — Осаму всхлипнул: слово обладало болезненной ассоциацией, — тандем. И снова глухо зарыдал.***
— Я не буду пить. — На трезвую голову такие вещи переваривают только персонажи бульварного чтива, а ты не картонка, Фукудзава, ты — человек. — Огай потряс стаканом, — Пей. — Мне от этого легче не станет. — Тебе ни от чего легче не станет, так зачем себя мучить? Мори не знает, как к нему подступиться: просто сказать, что всё будет в порядке? Детский лепет, такого даже Ацуши себе не позволил бы. Попробовать отвлечь? Тоже дрянь. Огай медленно садится подле Юкичи с двумя стаканами, наполненными почти до краёв, и позволяет ему вести. Фукудзава долго смотрит в янтарную гладь алкоголя, отводит от себя руку Огая, вынудив того поставить стакан на стол и встаёт, не поднимая глаз. — Они платят за мои ошибки. — Они не платят, — строго поправляет Мори, готовый пресечь попытки Юкичи впасть в окончательное отчаяние, и сам поднимается, чтоб подойти к нему со спины, — ты выполнял свою работу, как и подобает. — Моей работой были эти дети… — Они напали на тебя. — Я мог попробовать отступить. — Они угрожали заказчику. — Я… — Ты убийца, верно. И что с того? Серые глаза лихорадочно блестят, когда удивлённый таким вопросом Фукудзава впивается в лицо Мори ошалелым взглядом: — Что с того? Я не в праве продолжать подвергать их опасности и дальше. Мори остаётся показательно спокоен, что мраморная статуя: — Хочешь, чтоб я убил тебя и свёл его жертву к нулю? На тебя не похоже. — Я не знаю, что делать дальше, — пустота его взгляда отдаёт сталью, — даже не знаю, как это всё можно назвать. — Если опустить всё нецензурное… — тяжко выдыхает Огай, — Проще промолчать. Мори проводит пальцами по лицу, словно снимая маску, оголив перекошенное усталостью лицо. Фукудзава, сделав несколько нетвёрдых шагов по комнате, возвращается в кресло, неживой совсем, смахивающий на мраморную статую, что сидит и смотрит только прямо перед собой, не шевелясь. Огай присаживается перед ним на корточки, внимательно глядя в безучастное лицо. Он облизывает вмиг пересохшие губы, находя себя по крупицам, словно это не Юкичи разбили и разметали по полу, а его самого. Ничто так не нервировало человека, что контролировал каждый шаг, как бесконтрольность собственных чувств, когда уничтожают единственную его ценность. Словно дракон — символ безоговорочной власти, напоролся на скалы, раскроив змеиное брюхо. Дракон… — Иногда я неприлично сильно напиваюсь и чувствую, как он шевелится, — как-то диковато шепчет Мори, сжимая пальцами собственное плечо, и на лице у него такая искренность, что хочется прикоснуться тоже — проверить, правда ли там, на коже, можно ощутить рельеф чешуи, — Элис он не нравится. Ей кажется, что дракон какой-то злой. Мне он напоминает предыдущего Босса. — И твой долг? Глаза Юкичи по-детски чисты и без утайки показывают Огаю всё, о чём он сейчас думает. И за зрачком у него таится то, что испытывают лишь люди, вернувшиеся домой и обнаружившие парочку оставшихся от него кирпичей да угольков. Мори страшно на это смотреть. — Ты однажды пошутил, что с окончания нашего… Сотрудничества, мы стали не столько главами организаций, сколько многодетными папашами… — Фукудзава отпил, — Ты был прав. Мори о сказанных когда-то шутливо словах сейчас очень сильно пожалел. Он хотел было сказать что-то, но взгляд Юкичи, будто незряче, очертил силуэт собеседника, и он продолжил: — Если бы Элис была настоящим ребёнком, и её просто убили во имя чужих ин… — он попытался вдохнуть, но не смог, и закашлялся, — Интересов… — Тише, Фукудзава, — рука легла на плечо самурая, несмелая, и Огай замер, думая, что он будет делать дальше. Решение пришло само. Когда лицо Серебряного Волка болезненно перекосило от боли в сердце, Мори прижал его, задрожавшего всем телом, к себе, сам испугавшийся: совершенно разбитым он любовника не видел никогда, и не знал, что теперь делать. Ему казалось, что просто не существует в природе такого понятия, как давший слабину Юкичи, и вот он сидит перед ним, едва сдерживает слёзы, не решающийся окончательно оголить душу. Огай видел многих горюющих людей, но впервые чужая боль оседала в собственном сердце, что осколки бокала, случайно проглоченные с вином, кровью и слезами. Отупевший взор не цеплялся ни за что, даже за самого Мори, маячащего прямо перед его лицом. Зрелище в высшей степени мерзкое, связывающее вмиг ослабевшую глотку тугим узлом — людской шок от пережитого горя вызывал неприятный мандраж. Огай не знал, куда деть собственные руки, за что зацепиться взглядом, говорить ли что-то или лучше молчать. Он думает бесконечно долгие секунды, прежде чем понимает, как начать разговор: — Я когда-нибудь говорил о том, почему Элис выглядит так, как выглядит? Пустой взгляд медленно заскользил по комнате, зацепился за поджатые губы Мори, и Огай, заметив, что Фукудзава постепенно фокусирует рассеянное внимание, торопливо продолжил: — Я всегда умудрялся найти приключений на задницу… — тон у него стал отцовский, такой, каким детям рассказывают пошлые анекдоты, где нецензурщина умело маскируется под что-то светлое и чистое, — Все, кого я любил, либо предатели, либо мертвецы, либо мои идеологические враги. — он стреляет в невесело хмыкнувшего самурая многозначительным взглядом, — Скажем так… Экранизация моей молодости была бы оплёвана критиками, как фильм о романтизации бандитизма, наркомании и аморального образа жизни… — Огай вдруг засмеялся тоскливо, будто со стыдом прикрыв глаза ладонью, — В шестнадцать лет я доигрался и у меня появился ребёнок. Глаза Юкичи округлились, ссохшиеся губы поражённо приоткрылись, и так он и замер, продолжая молчать, пока Мори, прикусив щёку, искал слова. Теперь фразы, выбиваясь из обычно уверенного и стройного рассказа, звучали будто обрывками: — Та женщина, её мать, любила в основном себя. Но я её не виню, мы оба были малолетними идиотами, хотя Элизе пытались отдать всё, что имели. Зачем мы её оставили, а не сделали аборт и разбежались — не знаю, но я ни разу не пожалел: такая красивая малышка… — он потупил взгляд, — Мои криминальные похождения постепенно переросли в работу. Фальшивомонетничество, контрабанда, работорговля… До сих пор с содроганием вспоминаю студенчество, ведь, чтоб умело корчить из себя доктора, скромно подрабатывающего в ночную смену для преступного мира, утром — хорошего студента, а днём — примерного отца, я, если повезёт, спал часа по два… — Мори хихикнул, обратив взгляд за плечо Фукудзавы, и в глазах видно было мелькающую киноленту прошлого, — Помню, как-то раз она принесла домой щенка, гордо заявив, что избила палкой мальчишек, которые таскали его за уши и смеялись. — он расплылся в улыбке, тоскливой и гордой, — Моя девочка… Я до сих пор ношу с собой её фотографию, — нервное дребезжание голоса словно не принадлежало Мори, — чёрно-белую, к сожалению, но… Он чуть отстраняется, чтоб залезть во внутренний карман пальто. На фотографии Элис. Совсем такая же, к какой они все привыкли. С той лишь разницей, что это вовсе не фальшивка. Юкичи нервно сглотнул, понимая, что фото, которое он видел в больнице, стоящим в рамке на его столе, которое лежало у Огая в бумажнике и то, которое он всегда носил под сердцем в кармашке пальто всегда были слишком… Настоящими. На него словно рухнуло шестнадцатиэтажное здание: настолько огромным показался этот кенотаф по чужой почившей дочери. — А как ты устроился? — Мори вздрогнул, когда услышал наконец голос Фукудзавы — от несвойственной ему хрипоты невольно напрашивалась ассоциация с крошением засохшего куска хлеба. — Полезные друзья… — он хмыкает: у него когда-то были друзья, — Чем-то госпиталь смахивал на церковь: люди заходили туда без шлейфа своих идеологий, хотя без инцидентов не обходилось… Впрочем, тебе ли не знать, — он прокашлялся, поняв, что ненароком перевёл тему, и вернулся к первоначальной, — Элис, которую ты ласково зовёшь маленьким чудовищем, не сразу стала такой: сначала у неё даже постоянного облика не было, да и имени тоже… Моя Элис была такой славной девочкой, Фукудзава… — объятия Юкичи, сострадательные, стали крепче, — Ей было всего лишь шесть, но её… — Я понял, — прервал беловолосый, — я понял. — Это были люди из Мафии, — всё равно продолжил Огай, — когда я добрался до дома, нашёл на полу её и её мать. Матери лишь выбили глаз, а ей… — Мори, — Фукудзава снова перебил его, — тебе не обязательно мучить себя. — Нет, подожди, — тон мафиози вдруг стал жёстче, — я говорю о том, что когда мы встретились, ты меня спас. Помог пережить горе, о котором даже понятия не имел. — он рассмеялся вовсе невесело, уткнувшись лбом в плечо Юкичи, — Представляешь? Посыл монолога Мори Фукудзава наконец понял: когда-то тот, сам того не сознавая, помог ему, а теперь Огай предлагает своё плечо. И наконец он благодарно принимает эту помощь, не в силах больше играть в человека небывалой душевной силы. — Прости, но я… — Не смей извиняться. — Огай провёл рукой по вздрагивающей спине, — То, что ты чувствуешь — это по-людски. Самурай спрятал лицо в чужой шее и затих, содрогаясь в беззвучном плаче. От его боли Мори и самому спёрло глотку. Они стали одним целым в этих крепких и отчаянных объятиях, единым комком скорби. Они оба стремительно теряли всё, что вообще у них было.***
— Ань. — Володь, просто молчи, — она разлила водку по рюмкам, — я не могу. — Аня. Она не обратила на его второй оклик внимание, лишь выдохнула, чтоб резко опрокинуть в себя рюмку, немного посидела, пытаясь не кривиться от поганого вкуса любимого трупом, утром снятым Набоковым с люстры, пойла, и опустила взгляд: — Аня, Аня, — шепчет Ахматова нараспев, — моя родная, выходи, да подарки принеси… Совсем как в считалочке, помнишь? — женщина царапает руки в приступе тщательно подавляемой истерики, и смотрит теперь куда-то сквозь, в воспоминания, — Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять… — Можно всё пересчитать, сосчитать, измерить, взвесить, — подхватил Есенин из омута её памяти с улыбкой, — сколько в комнате углов… — Сколько ног у воробьёв, — её глаза на краткий миг, непозволительно маленький, вспыхнули, стали смахивать на те, какие у неё были в детстве, — сколько пальцев на ногах, — она повертела ступнями, по-детски так, баловливо, и глядела тогда, слишком давно, чтоб это было правдой, на мрачного Маяковского, что был уже не в силах скрыться за привычной серьёзностью. Друзья тогда выжидающе просверлили дыру в глубокой морщине на его лбу, и Владимир, тяжело вздохнув, пробубнел: — Сколько в садике скамеек… — он помнит, как лично пересчитывал камеры наблюдения, делая вид, будто проговаривает считалочку, — Сколько в пятачке копеек. — Копеек… — шепчет Ахматова тихо и тут же наливает ещё, — Мы тогда были детьми. — она не поднимает взгляд, и Владимиру кажется, что говорят не с ним, а с ещё не отошедшим в мир иной Есениным, — У нас была вера в будущее, — Ахматова задыхается от всхлипа, — но нас у будущего не было. Ты помнишь считалочку, Володя?.. — Помню. Ань, послушай меня… — Он нас предал, Володь. — Он не вынес того, что с нами произошло. — Я по ночам вижу их, Володь… — её осоловелый от боли и алкоголя взгляд не цеплялся ни за один предмет в несуразных изломах пространства, — Они все стоят над кроватью, все шестнадцать… А Серёжа стал семнадцатым. — Поэтому ты всё же позволила Марине и Владимиру уйти? Не хотела, чтоб их стало девятнадцать? Ахматова словно не услышала его, уронив голову на руки, зарывшись в собственные волосы, и шмыгнула забитым носом, приоткрыв рот, где под горящим после выпитого языком затерялся её истошный вопль: — Мы исправим всё, что натворили, — её глаза безумно заблестели, — Мафия будет нашей, и мы станем выкупать этих несчастных мальчишек и девчонок, мы дадим им работу, билет в жизнь… — Ань, — голос Маяковского мягок, — я понимаю, что ты ищешь покоя… — Покой?! — Ахматова вскинула взгляд и рассмеялась, — Покой… — её плечи содрогались, словно она не смеялась, а билась в предсмертных конвульсиях, — Покой, Володя, это про мёртвых. А нам, живым, покой не!.. — Замолчи. — резко осёк мужчина, — Прошу, подумай ещё раз. Анна затихла. Посмотрела куда-то в сторону. — Это нам, живым, должно просить покоя у мёртвых… — Пора заканчивать это безобразие. — устало выдохнул Маяковский и взглянул на нож, но его руки, ставшие вмиг практически свинцовыми, так и не смогли проползти дальше по столу, — Иначе… Стул под ним резко пропал, а Ахматова нацелилась на него из невесть откуда взявшегося пистолета. Ему на секунду привиделась совсем маленькая Аня, из тех лоскутов памяти, где она была всего-то В0566, и эти огромные испуганные глаза смотрели на него с ужасом и болью, как тогда, в детстве, где было пятнадцать трупов, где задохнулся под его рукой шестнадцатый, где она ещё была… Родной. Лиля Брик появилась позади неё, схватила за руку, но когда Анна вскрикнула от боли, Маяковский крикнул: — Не трожь! — Брик взглянула на него по-волчьи, не торопясь ослаблять хватку, под которой, казалось, вот-вот хрустнут кости, — Лиля. Брик не шевелилась. Маяковский сглотнул: она знает его мысли, как знает думы Набокова Лолита, Элис — Мори, как Чёрный Человек знал… Он колеблется: одно только слово, и этот кошмар кончится. А он останется в Сурибачи, доживать свой век, что можно будет измерить щелчком секундомера. Один. Навсегда.Коль гореть, так уж гореть сгорая, И недаром в липовую цветь Вынул я кольцо у попугая — Знак того, что вместе нам сгореть.
Он стиснул зубы: — Лиля, отпусти. Способность, устало вздохнув, оттолкнула руку Ахматовой, чтоб пистолет не целился во Владимира, и исчезла. Маяковский зло взглянул на неё: — Поиграла мускулами? Довольна? — Потерпи немного, Володь. — Заканчивай, — повторил он, поднявшись, — ведь я убью тебя, Ань. — Знаю, Володь, — она нашла его ладонь, тяжёлую в её руке, и сжала, словно пытаясь его поддержать, — знаю. — И не смей… — Я не трону Набокова и Марину. Обещаю. Маяковский выдернул руку из её хватки и ушёл прочь.***
— Надо ж было тебе так попасться, да? Возвести в абсолют способность обнуления дара! — Огай искренне расхохотался, — Что ж, вот и пришёл твой час. Мори придвинул табуретку к пленнику и сел напротив. Его голосу вторило бормотание переводчика: — Пока что я предлагаю, — он подчёркнуто-то дружелюбно ощерился, — всё рассказать. — Бросьте, я и так знаю, — подхватил за ним переводчик, — что живым мне отсюда не выйти. — Верно, не выйти, — Глава снисходительно улыбнулся, — но ведь ты можешь прекратить всё быстро, — он тряхнул рукавом, выбрасывая скальпель прямо в цепкие пальцы, — всего лишь расскажи нам всё: где штаб, чем промышляли раннее, точное количество работников… Мужчина промолчал, попытавшись размять затёкшие плечи, так что мафиози вкрадчиво продолжил: — Послушай, никому не нужна эта морока. Сэкономь нам всем время: и мне, — он стал фальшиво-беспечно загибать пальцы на руке, поигрывая скальпелем, — и тебе, и палачу, и несчастному уборщику, который будет отдраивать то, что от тебя останется, насладись быстрой и, я обещаю, безболезненной смертью… — Боюсь, вы меня не так поняли, — пленный ухмыльнулся окровавленными, но пока целыми, зубами, — я всё равно умру, но молча. — Молча, значит… — Мори присвистнул и спрятал скальпель, — Что ж, ты свой выбор сделал. Озаки, дальше он твой, но не мучьте до смерти. Пусть с ним встретится Фукудзава. — Решил подарить ему сладкую месть? — Коё прикрыла улыбку рукавом, но Огай выпад горделиво проигнорировал и вышел, оставив её наедине с бывшим оперативником.***
— Теперь понятно, почему у Ацуши была истерика, — пробормотал Акутагава, глядя в гроб. Огай и Накахара согласно кивнули, — ему отрубило голову прямо на его глазах. — Дрянная смерть. — фыркнул Чуя и нахмурился, вспомнив перекошенное горем лицо Дазая. Огай молча смотрит на почти белое лицо. Сколько ж их было, этих несчастных, расфасованных по пакетам и деревянным коробкам — своим последним пристанищам, на манер супового набора? Столько бестолковых, непомерно талантливых, добрых, злых, искренних и подлых людей, а все заканчивают почти одинаково. В Мафии по большей части погибают от взрывов, отравлений, выстрелов, что не труп — решето; старики в больницах скошены целым калейдоскопом болезней: инфарктами, инсультами, самые везучие — простой старостью; некрологи людей моложе опорочены заключениями о суициде, раке, передозе, инфекциях самого широкого спектра… А что до разделённого надвое тела перед ними? Храбро пал, защищая товарищей? Ненароком напоролся собственной забитой идеалами головой на чужую способность? Мори фыркнул. Чего гадать теперь, если агонизирующие в скорби умы его сослуживцев додумают ему великую цель? А ведь он просто бежал и не сумел увернуться перед финишем, не больше. Бежал за жизнью, не заметив, что смерть давно обвила сведённые судорогой ноги. Да, пожалуй, так. — Думаю, гроб должен быть закрыт прежде, чем они его увидят. — Босс холодно окинул Доппо взглядом в последний раз и развернулся на каблуках, — Я скажу Фукудзаве. В течение часа мы его кремируем. После обсудим дальнейшие действия. — Да, Босс.***
— Мы закончили, — женщина торопливо вошла в кабинет Босса и остановилась на середине помещения, встретившись взглядом с нервно расхаживающим с папками документов Накахарой, что, очевидно, создавал вид активной деятельности, хотя они с Мори до этого, вероятно, вели беседу. — Через сколько ногтей заговорил? — тон у Мори будничный, о пытках он спрашивает, даже не оторвав взгляд от бумаг. — Через три, — заключила спокойно Коё, — и несколько сломанных ребёр, — она начала деловито загибать пальцы, — если не считать простого битья, угроз и развлечений с плоскогубцами, заговорил он, когда мы уже пятки собрались прижигать… Однако своих он не сдал, но когда замучился получать по лицу, попросил залезть в карман. Здесь адрес. Бродского. Огай забыл вдохнуть воздуха, едва не показав захлестнувшую его волнительную надежду. — А говорил, умрёт, но ничего не скажет… — Глава хихикнул, — Славно, жду отчёт. — Что, даже не спросишь про своего карманного самурая? — Мой карманный самурай едва уместится в соседнем кресле, не подгибая ноги, — Мори снисходительно улыбнулся, — пускай выпустит на нём пар, пока на людей бросаться не стал. А теперь, если мы закончили обмен любезностями, оставь меня наедине с рапортом. — Как скажете, — процедила она саркастично, — Босс. Она вышла из кабинета, позволив Огаю отложить бумаги и уронить голову на руки: сложившаяся ситуация заставляла скрежетать зубами, скрывая их, скрипящие, за застывшей расслабленной гримасой, но Мори чувствовал, что нервы начинают сдавать. Чуя тоскливо коснулся его плеча, словно сын, неловко поддерживающий горюющего отца, такой же отвратительно-беспокойный, как и Мори.***
Фукудзава молчал, прислонившись к двери, вот уже пятую минуту, заставляя пленного нервно елозить на стуле, размазывая уже остывшую кровь по подлокотникам. Собравшись с мыслями, Юкичи молча подошёл к врагу, и боле себя не узнавал: давно не посещавшая обычно трезвый взор пелена застелила глаза. Они с жертвой одновременно повернули головы в сторону лежащей на столе газовой горелки. Чаша чистейшей ненависти переполнилась, хлынула внутрь сердца, пропитав своим ядом аорту. У человека перед ним не было больше права так называться, у него не было имени, не было чувств и эмоций, кроме агонии. Не было, потому что он их не заслужил. Юкичи понимал, что в глазах некоторых людей он выглядел также, просто настигнуть его никто не сумел бы. А вот он в силах вершить свою месть, и он её вершит, когда паяльник опаляет окровавленные волосы узника. Тело, страдальчески извивающееся под холодными пальцами, неестественно выгнуло спину и обмякло: Блок предчувствовал свою смерть, но она не приходила и не приходила, даже когда от болевого шока он потерял сознание. Агония то и дело перебивалась животным ужасом, ведь рассудок, как бы ни хотелось, неизменно возвращался. Когда он открыл глаза вновь, горелку уже зажгли по новой. «Это больше не человек, — подумал кто-то, отдалённо напоминавший Фукудзаву, прижигая отпечатки пальцев по-свиньи визжащего пленного, — сдохнешь как собака, и никто не вспомнит даже, как тебя звали. У тебя нет имени, — повторил он для самого себя, когда отбросил перегретый прибор и просунул палец меж уже беззубых челюстей, заставляя его открыть рот пошире, — и голоса у тебя теперь нет». На столе, куда была брошена горелка, лежал уже окровавленный нож. Мори как-то раз показывал ему, как добраться до голосовых связок ещё живого человека, но точно Юкичи схему не помнил, а оттого лез лезвием наугад, слушая, как протестующий рык сменяется слабым хрипом, жутким бульканьем, но он уже даже не способен на скулёж. Человек истерически дёргается, онемевший, но его держат крепко, до синяков на челюсти. Фукудзава отпускает его лишь затем, чтоб он сплюнул красноту перерезанных капилляров. Пленный сгибается напополам и открывает рот, наблюдая осоловелыми глазами за тем, как кровь, слюна и частицы застрявшей в горле рвоты стекают вниз. Ему недолго осталось, ещё немного, и он умрёт от потери крови, если прослывший суровым, но невероятно добрым, директор не облегчит его страдания. Юкичи не был большим любителем принципа: «Зуб за зуб, глаз за глаз»: он всегда умел урегулировать конфликты бескровно, умел прощать ошибки и не лезть на рожон, но только не в этот раз. Фукудзава, стоящий сейчас перед полумёртвым пленником, за зуб берёт втридорога. Вроде как его молили о пощаде, но что такое пощада для человека, который лишил его сразу двух близких людей? Мори сравнивал смерть с чем-то, что ловко комбинировало в себе ничтожность и красоту. Сдавленный хрип, последний и жалкий, не мелодия: это страшно. Тело, распластанное перед ним, напоминает раскуроченный в ворох замок после взлома: это мерзко. Он сам, пытающийся отдышаться, слышащий лишь, как шумит в ушах, не осознающий, то ли его кровь стекает с рук, то ли чужая, отвратителен. Юкичи открывает дверь и замирает, позволяя нарушать повисшую тишину только звуку кровавой капели с заляпанных пальцев. Мори, стоящий до этого в некотором подобии изумления (не видел он, чтоб Фукудзава опускался до подобных зверств), первым заводит разговор: — Месть нередко называют проявлением слабости… — задумчиво протянул он, — Говорят, что сильные должны уметь прощать. Но есть у меня подозрение, что так сказал тот, кто очень и очень боялся мести… — Нет, месть — удел слабых. — Тогда добро пожаловать в скромный клуб слабаков, — Огай улыбнулся и поманил его за собой, — пойдём, отмоешь руки и переоденешься. Обстоятельства смерти пленника я никому не сообщу. Юкичи неровной поступью двинулся за Мори, не оглянувшись на дверь, за которой лежало несколько частей чего-то, бывшего когда-то человеком, и лишь прошептал: — Спасибо. В Агентстве меня бы не поняли. — Совсем наоборот. Отдал бы я его им на растерзание — его муки длились бы пару суток: денно и нощно его рассудок ломался постоянными мучениями и оживлениями, а когда добрые ребята из Детективного Агентства наигрались вдоволь — в оставшемся нам месиве едва ли узнавался бы пленный, — мафиози улыбнулся и коротко погладил чужое плечо, — так что ты себя ещё сдержал. Было в Фукудзаве что-то от отца, который искренне и безоговорочно верил в невинную чистоту своих бесноватых детей, когда Мори, тем временем, вытаскивал подопечных из грязи и бросал в новое болото, из которого, однако, нечасто хотели вылезать. — Фукудзава, — отчего-то шёпотом позвал Мори, когда мужчина смыл с себя кровь, — это подобрали на поле боя, возьми. В руки смотрящего сейчас на лицо мафиози Юкичи вкладывают нечто не слишком увесистое, прямоугольное, и от первой же догадки сердце до противного болезненно сжимается. Самурай медленно опускает голову: в его ладонях — заляпанный кровью блокнот. Пальцы вздрагивают, едва не выпустив из рук вещь Куникиды, и в следующую секунду Фукудзава чувствует, как дёрнувшийся в его сторону Мори держит похолодевшие руки. Огай положил руку ему на плечо и наклонился к его уху: — Если я понадоблюсь — постучи в дверь. Фукудзава не понял, как оказался в просторной белой комнате крематория, словно он сюда телепортировался. На деле же его сознание уже рассыпалось обрывками, когда он, не слишком адекватный, просил Мори дать ему попрощаться. А Огай, скрипя зубами, отвёл его в комнату к трупу. И исчез даже раньше, чем до тормозящего от горя сознания дойдёт звук увядающих шагов. Он остаётся в комнате один на один с Куникидой. И это — первый раз, когда его совсем не радует общество подчинённого. Мори опёрся на стену подле двери, скрестил руки на груди и напряг слух, будто боясь пропустить стук в металлическую дверь, который наверняка эхом разнесётся по коридору, а он даже не шевелился, чтоб точно суметь его уловить. Абсурд, идиотизм, стыд. Не просто так Коё в последнее время заметно обнаглела: чувствует, что Босс даёт слабину. Огай хмыкает: надо бы поставить её на место, пока она не вообразила себя всесильной. Пока не взяла ситуацию в свои руки и не разрушила всё, что долгие годы кропотливо сохранял и Мори, и Фукудзава. Юкичи прикусил щёку, когда впервые увидел обескровленное лицо Доппо. Тело не гримировали, просто доставили и ждали распоряжений, а оттого труп выглядел, как он есть: бело, страшно, безэмоционально. Самурай положил ладонь на стенку гроба и вцепился ногтями в картон, тихо шикнув от того, как предательски сдавило горло. Он предполагал, что прощание будет выглядеть примерно так, как и у всех: наклонится к уху покойного и будет шептать сорванным голосом, что Куникида теперь в лучшем мире, что тот был отличным детективом, что Юкичи обязательно будет скучать… Но Фукудзава стоит и молчит, напрочь забывши о возможности говорить. Он стоит, терпя распирающую его пустоту и вспоминает, как встретил Куникиду, как устроил в Агентство, как ясно увидел в нём своего преемника и не хочет видеть в нём сейчас мертвеца. Скоро явятся люди, чтоб закрыть гроб, и как только спокойное лицо Доппо скроется за крышкой, поток воспоминаний прервётся. Подкосит колени, выбьет воздух из лёгких. Он наконец поймёт, каково быть горюющим отцом. Фукудзава взял себя в руки довольно быстро: когда он вышел к Мори, Огай узнал в нём почти забытый образ Серебряного Волка, глядящий своей непроницаемой сталью откуда-то из обрывков памяти. Они сперва притаились за дверью. Мори привалился к стене, неторопливо потягивая виски и слушая, как переговариваются члены Агентства. Фукудзава прикусил щёку, не до конца понимая, на кой чёрт его сюда притащили, но тоже прислушался, встав подле мафиози. В комнате то смеялись, вспоминая выходки Куникиды, то надолго замолкали, не в силах подобрать слов без слёз на глазах, и как только очередное скорбное молчание прервало тоскливое хихиканье, смешанное с ностальгирующим тоном Йосано, Огай понял: пора. Он положил ладонь на плечо Юкичи и настойчиво подтолкнул его к дверному проёму: — Я тебе сейчас ни к чему. Побудь с ними. — Сейчас нам нужно… — Сидеть и не высовываться, — он забрал у Фукудзавы пустой стакан и отдал ему свой, — позволь мне заняться дальнейшими планами. Подумав немного, подался вперёд, чтоб обнять самурая напоследок, как родители обнимают нерешительных детей, и ушёл, не позволив Юкичи отступить. — Не стоит плакать, дорогие мои, — Акико грустно улыбнулась и встала в позу, будто она — великий оратор, только такой ломотой отдавалось каждое её движение, что, если б все присутствующие не хотели сейчас лечь на пол и обессиленно взвыть, они бы непременно позволили женщине не прятаться за воспоминаниями о покойнике, — думаю, он бы отходил нас по жопам отчётами за то, что мы расселись тут, как на лавке, и рыдаем в три ручья. Они засмеялись синхронно, с такой доброй тоской в надломленных голосах и теплом в заплаканных глазах, что на них смотришь и понимаешь: семья. — А помните, как эта сволочь меня… — Йосано тут же прервалась, заметив движение со стороны дверей. Все замерли, а после почтительно поклонились вошедшему. — Прекратите, не обращайте на меня внимание, — голос у него сломанный, но в нём есть нечто… Тёплое? — могу я посидеть с вами? — Нам не хватало только вас, — Дазай по-доброму улыбнулся и отодвинулся на диване, освободив место для Директора, — но мы не знали, как вас позвать.***
Мори и сам не знает, как так вышло, что все они, не сговариваясь, пришли в его кабинет: он, Чуя и Акутагава стояли сейчас перед панорамными окнами и только тихо вздыхали, не зная, как нарушить сдавившую плечи тишину. Говорить о смерти человека, который ни для одного из них ничего не значил? Подискутировать на больную голову о будущем организаций? Или… Накахара повернул голову к собеседникам: — Дазай… — он прикусил губу, — Херово, но получше, чем после смерти Оды. Акутагава тут же поймал тему разговора: — С Ацуши случилась истерика, мне пришлось позвать Дазая, чтоб мы смогли его угомонить. — Что до Директора… — устало выдохнул Огай и посмотрел на носки своих сапог, — Я его таким никогда не видел. — Возможно, — снова подал голос Чуя, — нам следует быть с ними? — Нет, — Мори по-отечески ухмыльнулся, — это — потеря члена их семьи, мы там лишние. — Вы правы… — рыжий сделал шаг назад, — Тогда подождите немного, я сейчас вернусь. Когда хлопнула дверь, снова повисла гробовая тишина. — Пошёл за вином? — не отрывая взгляда от окна, спросил Рюноскэ у Главы через полминуты. — Видимо, да. Оба одновременно хмыкнули. Вернулся Чуя довольно скоро, с бутылкой Chateau Petrus 1990 года и нарезанными сырами на тарелке, шустро набранными им в холодильнике. — Эм… Босс, — Чуя торопливо зашагал к Главе, намекая, чтоб он забрал телефон, что рыжий прижимал плечом к уху, ведь руки были заняты закуской и бутылкой, — мне агент позвонил. В городе беспорядки. Мори захлопнул забранную раскладушку: — По поводу? — Мелкие группировки получили распоряжение… — он вздохнул, — Мол, Мафия препятствует расцвету города, сохраняя Агентство. Они должны поднять бунт, если в течение двух суток не будет уничтожен Фукудзава. Начались междуусобицы сторонников Мафии и Ante Lucem. Акутагава напрягся. Они оба глядели на Главу, что оставался молчалив и почти что спокоен. Огай хмыкнул: — Знаете, какими были последние слова предыдущего Босса? — его глаза жутковато блеснули, что две капли крови в лучах света, — «Убейте всех. Всех, кто мешает Мафии, до заката! Убейте, убейте…» — Огай хмыкнул, видя, как округляются глаза его подчинённых, — И я выполнил приказ. — Мори прикусил щёку, оставшийся таким непреклонным, словно не его сердце сейчас разорвётся сотней мелких клочков, — Что я говорил тебе, Чуя? Ты помнишь? — Глава организации является её полноправным владельцем и рабом… — Накахара выглядел несколько растерянно, — И он пожертвует любым из подчинённых, если так будет выгодно для блага организации. Мори кивнул. Они уважительно склонили головы. Он пожертвует любым из подчинённых. И даже собой. Физически останется жить, но вырвет своё сердце и возложит к подножию одного из небоскрёбов. Чуя, отмерев, наконец, поставил бутылку и тарелку на стол, постоял немного, пытаясь понять, в чём дело и отчего у него странное ощущение, будто он что-то забыл, провёл взглядом по выпивке, снова по закуске и наконец огорчённо шикнул: — Чёрт, я забыл бокалы. Развернувшемуся было Чуе вдруг положили руку на плечо: — Сегодня можем сделать вид, будто пьём не что-то элитное, — Огай по-отцовски улыбнулся и откупорил бутылку, — обычно так пьют родственники… Вспышка света. Всполох красного — Чуя, ругнувшись, пытается схватить Босса за рукав. Лента Расёмона натыкается на луч, но прошивает его насквозь. Их взгляды, сперва непонимающие и гневные, встречаются. А после замирают сердца. Где-то в здании раздался отчаянный, детский почти крик Рампо. Он понял всё.***
— Ну что ж, многоуважаемый Фукудзава. Наше с вами время прошло. — Рассчитываешь умереть вместе со мной? Огай выбрасывает скальпель из рукава отточенным движением: — Я ни на что не рассчитываю. Юкичи принимает стойку и вытягивает оружие из ножен. Кажется, вот-вот бросится, но стоит недвижим, как и обманчиво-спокойный Мори. Они смотрят друг на друга, и по глазам видно: прощаются. Бессловесно, не тактильно, а всё ж понимают. Понимают, ведь сейчас у них одна на двоих душа, одно чувство: беспросветная, чёрная от некроза тревога. — Фукудзава. — Да? — Ты прощаешь меня? — Я не виню тебя, — Юкичи отвёл взгляд, — а ты прощаешь меня? Мори улыбается: — Я не виню тебя. С трудом, царапая тяжёлые веки, едва налезая на искажённые от горя лица, они натягивают свои потресканные маски: друг перед другом боле не стоят Фукудзава Юкичи и Огай Мори, отныне это Директор Вооружённого Детективного Агентства и Босс Портовой Мафии. Самурай первым заносит меч. И тут же его опускает. — Я не стану. — Не смей, Фукудзава, — голос Мори железно звенит перед ним, — у тебя слишком жертвенный тон. Первый удар Огай наносит вполсилы, злясь на себя самого за то, как непослушны его руки, и злится только больше, когда Фукудзава пропускает возможность для ответной атаки, отпрыгивая назад. — Чтоб тебя, Фукудзава! — мафиози злобно сплёвывает слова себе под ноги, — Не смей меня… — Босс выдохнул, вздрагивая, — Жалеть. Лицо Фукудзавы поменялось. Что-то среднее между тем, как смотрит человек, стоящий у стены перед расстрелом… И тем, как смотрит солдат, держащий в руках автомат. Мори чувствует, как от удара у него раскрошился зуб, но не может разомкнуть парализованные болью челюсти, чтобы сплюнуть. Его невыносимо злит то, что Фукудзава даёт ему подняться, что Юкичи, по сути, не сопротивляется, а играет в поддавки. Им всегда было трудно драться друг с другом: читая каждое движение противника, они превращали битву в самооборону, так что их обычная тактика боя менялась по ходу действия: Мори любил поддавать силу для броска разворотом, так что того, что он пригнётся, Юкичи не ожидает. Ему так казалось. Огай знает, что Фукудзава моментально сообразит и отразит удар, нападая сверху, и оттого хитрит: отпускает скальпель влево, ему в бок. Только вот Юкичи уворачивается, пируэтом обходя Огая, наотмашь резанув по чужому плечу, прекрасно понимающий, что от Мори можно и нужно ждать чего угодно. Какая бестолковая драка. Очередной скальпель стонет, скользя по лезвию катаны, когда противник (дьявол, какой же это противник?) отбивает его снова. Мори выбрасывает руку в сторону, перехватывая в воздухе новое лезвие. Губы жестоки, сжаты в тонкую линию, но глаза… В эти глаза Юкичи предпочитает не смотреть. Фукудзава перехватывает катану поудобнее, и, гортанно рыча, бросается вперёд с такой скоростью, что мафиози с трудом успевает припасть к земле, позволяя телу самурая, занёсшему меч в прыжке, пролететь над ним. И вдруг он мечет скальпелем по его ногам. Серебряный волк вскрикивает и падает, тут же рефлекторно перевернувшись на спину, чтоб защитить себя. Туманный взгляд Мори бежит по распластавшемуся на земле противнику: скальпель торчит из сведённой судорогой голени, и Огаю от такого зрелища впервые мерзко. Он не с первого раза поднимается, зажимая рану на плече, и запускает руку в карман. Скальпели кончились. Фукудзава валится с ног. Мафиози снова сплёвывает кровь, шатается и запускает руку под пальто. Юкичи грязно ругается, выдёргивает оружие Мори из ноги и силится встать, даже кое-как приподнимается на дрожащих от напряжения руках, шипя на манер кота с оторванным хвостом. Огай по-джентльменски ждёт, сжимая руку на рукояти пистолета, покорно ждущего своего часа в кобуре. Фукудзава выпрямляется, и они снова смотрят друг на друга молча, готовые вовсе не драться, а бросить оружие и уйти восвояси. Они ушли бы, но на кону не только организации, а весь город, и личным интересам не место в кровоточащих ранах. Босс Мафии в очередной раз закашливается, да так, что сгибается напополам, отняв руку от оружия, чтоб рефлекторно схватиться за разрываемое горло, но удара в спину он не боится: знает же, с каким человеком сошёлся в схватке. — Прошу простить за задержку, — Мори с отвращением стягивает пропитавшуюся кровью перчатку, — нам стоит поторопиться. — Мори… — Юкичи, — имя срывается с губ строго, но с такой болью, что Фукудзаву передёргивает, — мы знали, на что пошли. Самурай поднимает клинок — быстро для любого противника, но непозволительно медленно для Мори, да так и замирает, поражённый выстрелом в грудь. Пистолет подводит, косит в правую сторону, и вместо мгновенного убийства заставляет беловолосого ещё помучиться, когда он падает наземь. Огай остервенело жмёт на курок, но то был последний патрон. Дрянь. «Посмотрим… — звучит в голове набатом голос Фукудзавы, — Может, никому не придётся умирать». Мори прижимает Юкичи к земле отчаянно, стиснув зубы на куске прокушенной щеки, заставляя себя напирать до конца. Он приподнимает самурая и ударяет о землю, ещё раз, ещё, но сил мало, слишком мало, он никак не отключается. Боже, что он делает, нет! Рука Фукудзавы слепо шарит перед собой, ведь, понимая, что он проиграл, Серебряный Волк превращается в рефлексы и животное желание спастись, так что пальцы, слабые, силятся выдавить мафиози глаз. Само его естество дрожит, когда он упирается коленом в чужую грудь и поднимает сломанный напополам скальпель с пыльной земли подле себя. Внутренности перемешивает в кашу, когда Мори прижимает всем весом слабое тело под собой, предпочитая не смотреть в побелевшие в агонии глаза. Когда-то такие родные. Он склоняет перекошенное в гримасе скорби лицо, словно напоследок кланяется ему, равному себе, и не знает, прошептал вслух, или лишь где-то в сознании ему хватило духу просипеть: — Прости. — Мори? Огай несколько раз нетрезво моргнул: — Ох, извини. Задумался. — Глупый вопрос задавать? — Да, Фукудзава. Именно об этом я и подумал. Юкичи пытается проглотить ком в горле: их выбросило в иллюзию, Мори нашёл себя на улице перед зданием Агентства, сжимающим бутылку вина. Фукудзава отыскал себя в собственном кабинете, за столом, и резко подскочил в блеклой надежде, что всё было поганым сном, а он сейчас распахнёт дверь, и… И встретится лицом к лицу с Мори. Какие тёмные у него стали глаза… И вся эта боль в уголках искривлённых в привычной ухмылке губ, вся усталость в нарочито-гордой осанке делали из него что-то такое вечное, какими бывают только мраморные памятники. Там, где надгробие, должна быть могила — простой закон гармонии в постоянном симбиозе всего и вся. И потому Мори так потерянно глядел в чужие глаза: они казались Огаю слишком белёсыми, какие бывают, разве что, у трупов. Если он труп, то Мори — его могильный камень. Вездесущие взаимосвязи. Сломать бы этот закон, остаться в живых, но вся власть Мори вмиг обесценилась: душа однажды уводит в пропасть, и тело, опоясанное дороговизной, привыкшее купаться в своём всесилии, оказывается таким маленьким и ничтожным… Юкичи начал несмело, оборвав бесконечный поток чужих мыслей: — Скажи, Мори… — Нет, это всё не сон, Фукудзава. На улице совершенно пусто, и это при населении в почти четыре миллиона. — он помолчал, но не выдержал давления тишины на собственные плечи, — Значит, мы в иллюзии… — по нему было понятно, что Мори этой новостью нисколечко не удивлён. Он кивнул собственным мыслям, глядя одновременно на мужчину и сквозь него, — раз здесь всё ненастоящее… — мафиози протянул к нему руку, — Реален ли ты? Юкичи бесцветно хмыкнул и подал Огаю ладонь. Мори огладил костяшки большим пальцем, всё как прежде — родное, знакомое, тёплое и грубоватое. Но иллюзии хитры. Хитры, ведь выдуманы людьми. — Хорошо, тогда устроим стандартную, киношную проверку: скажи что-то, о чём может знать лишь мой Фукудзава. Юкичи над ответом не думал: — Когда мы долго не виделись, эта твоя малолетняя засранка проходила ко мне в кабинет и действовала на нервы, мол, Ринтаро там скучает, дурак ты бесчувственный, иди к нему… — сказанное недавно откровение Мори об Элис заставило его прикусить язык, и он устало уронил лоб на руку. Голова раскалывается. — Не извиняйся, Фукудзава. — Я промолчал. — Это в твоей манере — молча ругаться, молча просить прощения. Всё в порядке, жил же как-то, — его щека подрагивала от болезности улыбки, — продолжай. — …После она оставляла записку с местом, куда она собиралась тебя потащить. — Так вот почему мы встретились около кинотеатра… Юкичи усмехнулся: — Хороший был день. — Все они были хорошими. Спустя недолгую паузу, Мори прокашлялся: — А меня спрашивать не будешь? — Нет… — Фукудзава поднёс к губам его пальцы и оставил на них лёгкий поцелуй. Мори вздрогнул. Как и всегда. — Я уже всё понял. Юкичи обожал то, как Огай каждый раз мелко вздрагивает, и лишь в эти моменты улыбка на его лице на краткий миг начинает отдавать смущением. Интимность, которая повисала между ними всякий раз, когда самурай легко целовал подушечки его пальцев, была глубже простого влечения тел. Глубже, потому что ни с кем боле Мори не позволял себе отвести взгляд. Но чем больше самурай смотрел, тем меньше хотелось улыбаться. Как же Мори сильно постарел, даже несколько седых волос пробилось сквозь врановые пряди, а Фукудзава заметил это лишь сейчас, впервые за столько времени будучи в состоянии просто посмотреть на него. Ему стыдно и больно, и он тянет руку, скорее неосознанно, поддавшись порыву, чтоб погладить чужую щёку. Огай улыбается грустно, не в силах разжечь искренние огоньки в усталых глазах. Два призрака, пытающиеся припасть друг к другу, минуя нематериальное. Юкичи обнимают так внезапно, что он даже не сразу понимает исчезновение тепла от чужой щеки на своей ладони. Куда-то сквозь заволокшую глаза пелену пробивается хриплый шёпот Мори: — Пойдём домой. — У нас его нет. — Мой дом — твой дом. Они видели друг друга. Не глазами вовсе — чем-то большим, чем грани физического. Видели полностью. Они едва ли вспомнят, как дошли до квартиры Мори, не смея нарушить молчания впервые совершенно пустых йокогамских улиц — ни чужих голосов, ни трели птиц, только дыхание рядом и звуки их шагов. Щелчок ключа в дверном замке, сброшенная обувь, и тишина-тишина-тишина. Мори казалось, что он сойдёт с ума за считанные мгновения. Он встал перед панорамой окон, устало опёршись плечом на плечо Фукудзавы. — Раз уж так случилось, — Глава Мафии тоскливо глядит сквозь собеседника, — какие цветы любишь? — У меня нет любимого цветка, — Фукудзава оглядывает давно знакомую квартиру, будто бы впервые, — а у тебя это, наверное, пионы. — Ненавижу их и люблю одновременно, — он сжал пальцы на собственном плече, сложно надеясь потрогать лепестки, — думаю, почему — ты понимаешь… Теперь ты знаешь, что таскать мне на могилу, если вдруг что… На твою буду приносить белые лилии. — Посмотрим. Может, никому не придётся умирать. Мафиози чуть не подавился горестным смешком, ощутив, как похолодело в груди от чувства дежавю: — Не смеши. Как он хочет, чтоб это было одной из идиотских шуток, тех, которые произносились шёпотом в ночи, когда двоим не давало уснуть отчаянное желание отдать другому как можно больше себя: души, тела, светлых мыслей и содержимого гнойных нарывов. Они тогда смеялись искренне, чувствуя, что им не скоро придётся сойтись в схватке насмерть. Шуткам пришёл конец. — Ненавижу букеты, — вдруг сказал Мори, — слишком много смерти ради красоты. — Мне тоже всегда нравились живые цветы. — Правда? — Да. Огай рассмеялся, упёрся лбом в чужое плечо, едва не срываясь на каркающий всхлип. И вдруг затих. Фукудзава задал вопрос так, словно заранее знал ответ, но жутко боялся его получить: — Чего смеёшься? — Я совсем тебя не знаю, Юкичи. Их взгляды встретились. Следом переплелись пальцы. Голос Фукудзавы был уверенным и звучным: — Мы выберемся. Ты выберешься. — Ты правда готов умереть? Руки Мори, ледяная, едва согревалась в тепле широкой ладони, когда Юкичи поднёс их руки к груди Огая: — Я же сказал «мы выберемся», даже если я умру. Мафиози прижал их руки покрепче к сердцу, наклонил голову и поцеловал костяшки пальцев Юкичи, словно закрепляя клятву: есть лишь одно место, откуда Фукудзава не исчезнет никогда. Он поглядел на шкаф, прищурился и удивлённо хмыкнул. Полки не хватает. — Надо же… — Что? — Квартира. Почти точная копия, — Мори удивлённо взметнул брови, — она… Была здесь. Эти поганцы разнюхивали всё уже давно. Они расцепили руки, но лишь затем, чтоб прильнуть друг к другу, опоясав напряжённые тела в объятиях. Мори вдохнул поглубже такого родного запаха, что теперь словно бы стал слаще, каким становится аромат гниения. Огай уткнулся скулой в острую ключицу и смешливо пробормотал: — Смерть для меня всегда была издержками профессии. Когда я ещё только начинал свою полукриминальную карьеру информатора, я работал в обычной больнице, — зашёл Мори издалека, — и после долгого лечения одного мужчины осознал, что не только я, но и он сам понимаем, что ему осталось жить совсем немного. И у меня не получилось его оставить наедине с его ужасом. Не знаю, почему. — Ты сидел с ним? — До победного. Мы долго беседовали, он всё пытался наставить меня на путь истинный… А потом я дал ему шприц с ударной дозой тиопентала натрия. — О чём беседовали? — О нём. Как жил, о чём мечтал, про что жалеет… — Огай потупил взгляд, — Жил он сомнительно: впрочем, это и так ясно, раз он попал ко мне, — он хохотнул, — мечтал о покое, жалел о том, что не смог себя убить, когда похоронил жену. — мафиози вдруг грустно посмеялся и взглянул на Фукудзаву, — Он сказал мне, пока вертел шприц в руках: «Вы хороший человек, доктор Мори. Никогда ни о чём не жалейте. Желаю, чтоб если вам не посчастливится искренне взаимно любить, вы умерли в объятиях этого человека одновременно с ним». — Мори. — Да? — О чём ты мечтал? Безобидный вопрос бьёт под дых, взрываясь на концах нервов противной щекоткой, что катится вверх, к искажённому фальшивой улыбкой лицу. Мори прикрывает глаза: — Тебе правдиво, но слащаво, или наврать? — Я согласен сегодня потерпеть сопли. — Я мечтал… — Огай запнулся, задушенный словами, которые не хочет произносить, — О том, что мы сможем приходить по вечерам домой, и дом этот будет одним и тем же — нашим. А ты? Фукудзава смотрит на него долго и молчаливо, едва заметно прикусив щёку. Он опускает глаза, открывает рот, снова закрывает и продолжает игру в молчанку. Мори выпрямляется: — Тоже самое, да? Самурай кивнул так отрывисто, как кивают провинившиеся мальчишки пред осуждающим взором строгих родителей, когда обещают, что никогда в жизни больше даже не глянут в сторону сигарет. Мори обошёл его спереди, позволив себе устало уронить непрерывно гудящую голову на острую ключицу: — О чём жалеешь? Юкичи прокашливается: — Ни о чём. — Прямо-таки? — Да. А ты? — Всё как завещал тот пациент: я совсем не жалею о том, что мы натворили. Жизнь была… — Замечательной. Мори тепло улыбнулся: — Согласен. Когда Огай поднял голову, чтоб заглянуть в глаза Фукудзавы, на его губах оставили лёгкий поцелуй. Юкичи почти что силой заставил себя взглянуть в такие родные очи: — Мне жаль. — Не жалей меня. — Тебе придётся долго восстанавливать равновесие в городе. — Брось, Коё здорово даст мне пинка… Недавно ураганом носилась по моему кабинету, кричала, а я делал вид, что внимательно слушаю. Юкичи остался, казалось, непроницаемым, но Мори ясно увидел в чужих глазах тоскливое удивление. Огай хмыкнул: — Это так забавно, ты не находишь? Ты спас ей жизнь на поле боя, а она плевала в меня ядом и едва не приказывала тебя убить. — Приказывала? Тебе? — Меня тоже насмешило, — хмыкнул Мори, — но так как я хорошо знаю Коё и её реакцию на некоторые мои запреты… На тебя случаем, кхм, не покушались накануне? — Нет. — Тогда, — он грустно улыбнулся, — будь осторожнее. Поганую шутку беловолосый оценил, кивнув. Он не произносил ни слова, раздавленный спёршим горло спазмом, и даже взгляд поднимать на (боже, каким это слово стало стыдным и страшным!) любимого ему было физически тяжко. Деланно-расслабленный тон Мори вырвал его из цепких лап тоски: — Сегодняшний вечер только наш. Представляешь? — он повернулся к самураю, — Мы столько лет ждали этот момент, хоть и втайне, а чтоб желание сбылось — платим собственными шкурами… — он перешёл на смеющийся шёпот, — За один вечер. — Никогда ещё время не бежало так быстро. — Если выбросить часы, наступление рассвета не остановить… — Мори по-кошачьи потёрся виском о разлёт чужих ключиц, таких твёрдых и острых, и если раньше он ворчал на то, как неудобно лежать на Фукудзаве, сейчас готов был отдать всё лишь за то, чтоб это мгновение растянулось в вечность, — Я был уверен, что больше не окажусь на этой стороне. — Какой стороне? — Твоей, — со смешком прошептал он, — людей вроде тебя, справедливых, всегда захлёстывает что-то неизбежное. А я, с точки зрения морали, не справедливый, но всё равно вляпался… — он поднял глаза, налитые кровью от усталости и горя, — Так в чём подвох? Фукудзава помедлил, но не потому что не знал, что ответить, а потому что не мог сглотнуть ком в глотке: — Мы одинаковые. Они молчат, долго и тягомотно, слыша лишь, как разрывается сотнями голосов нарастающий гул их воспоминаний. Они отходили все дороги, коснулись каждого уголка души, смотрели друг на друга и… Видели. Видели, как есть. За эту блажь рано или поздно последовала бы расплата. Кто ж знал, что прошлое явится за Фукудзавой. Прошлое… А что у них прошлого? Саднящие, словно свежие, шрамы? Когда-то алебастровая кожа Мори на спине, что теперь исписана хитросплетением красок? Фукудзава без таких жутких морщин вокруг глаз? Постоянная боль за рёбрами от понимания неотвратимости их судеб, оттого, что они добровольно подписали себе смертный приговор, стали непримиримыми друзьями, самоотверженными противниками? Тревога и бессилие, взгляды, за которыми, надменными и пренебрежительными, таилось то, о чём нельзя сказать вслух, только бы никто не услышал — вот и всё, что у них было. И немного, самую малость — тепла. Мори вздрагивает, словно его ударило током, когда обнаруживает свою ладонь под губами Юкичи. Серебряный Волк усмехается, поцеловав ещё раз — вот он, его Мори. Мужчина мягко поглаживает его пальцы и прислоняется к чужой руке щекой, а Мори разворачивает ладонь и кладёт её на его лицо. Словно бы Фукудзава был большим котом, просящим ласки. Слова выбираются из глотки с трудом: — Фукудзава, я так хотел тебя спасти… — Ты сделал для этого всё, — Юкичи очертил пальцами острый подбородок, только сейчас поняв, что тот дрожит, как бы Мори ни пытался сохранять лицо, — Мори… — Это была моя самая крупная не сыгравшая ставка. Я злой человек, Фукудзава, но ты почему-то мне это прощал. — Возможно, не в злобности дело. В винного цвета глазах отпечатывается какое-то подобие удивления, когда он позволяет Юкичи разглядеть его лицо без следа фальши и притворства. Это зрелище само сжимает губы тонкой напряжённой линией. — У нас ещё есть время. — Ненавижу бессилие, — хрипло выдохнул Мори, — нам остаётся только надеяться на Чую и Дазая. Они сейчас занимаются беспорядком, учинённом в городе, и… — Могу я тебя попросить? — Что угодно. — его дрожь стала ощутимее, — Я сошлю их подальше, Фукудзава, — торопливо поклялся Мори, — не нарушу слово, не посмею оставить Йосано в организации, если ты об это… — Нет. Позволь себе сегодня просто любить меня. Огай молча потупил взгляд. И впрямь, все их лишения закрутил единый дерьмоворот, чья зловонная воронка смыкалась в одной крохотной, девственно-чистой точке — миге их единения. Всего лишь миге, за который взят аванс из множества жизней, и который будет полностью оплачен одним из них. Какая идиотская, смешная досада. Когда Фукудзава ощущает, как его рук коснулись тёплые губы, от неожиданности он вздрагивает, поняв в полной мере, как забавно себя всегда ощущал Мори. Хочется смеяться, срываясь на крик и полубезумный скулёж: как мало они знают друг о друге, как непозволительно мало у них было времени. Юкичи мягко проводит ладонью по чужим волосам и притягивает Огая к себе. Это их вечер. И вся ночь. Каждый поцелуй сродни удару плетью, каждое жадное прикосновение: электрическому разряду. Им обоим нестерпимо больно от тени неизбежности за спинами и умопомрачительно хорошо друг от друга. Будто всё произошло в первый раз. Будто у них впереди ещё множество таких встреч. Фукудзава рвано выдыхает, в очередной раз видя в любовнике давно спящего дракона: он был весь восхитительно-змеиный, настолько контрастный в самом своём естестве, что Юкичи смотрел бы на него и смотрел, тайно мечтая управлять временем, чтоб запечатать этот момент в веках. От его аккуратности и чрезмерного порою трепета хотелось потерять сознание, ведь не было никого, кто касался бы его так. Так жарко, так осторожно, до зубного скрежета от жажды большего, и вместе с тем так непотребно-пошло. Сладкая истома, разливающаяся по телу, такая желанная и трепетная, что когда Огай осознаёт, насколько велика значимость этого последнего тепла, почти со стыдом понимает: защипало глаза. Юкичи прячет лицо, порывисто целуя чужую шею, хотя едва может дышать от спёршей горло тревоги, и слушает, слушает сбитое дыхание любовника, пока может. Пока им ещё можно дышать. Мори несильно тянет его за волосы к себе, но не позволяет сократить расстояние между губами, и долго смотрит ему в глаза, прежде чем сможет низко просипеть: — Фукудзава. Самурай поднимает взгляд: — Да? — Я тебя люблю. Бледные губы обоих растягиваются в болезненных усмешках, напоминая, скорее, трещины. Юкичи не замечает, как дрожит рука, которой он бережно стирает влагу на чужих веках: — Я тебя тоже. Слова, которые они никогда не стеснялись говорить друг другу, сейчас страшнее самого ядовитого ругательства. Фукудзава удерживает это мгновение ещё несколько секунд и немного приподнимается, чтоб было удобнее стиснуть Мори в объятиях. Пальцы хватаются за горячую кожу с таким рвением, будто прямо сейчас самурай рассыплется в прах, и слёзы, разъедающие красноватые веки, наконец срываются вниз. Первый всхлип смахивает на задушенный приступом астмы кашель, второй — на звучащий сквозь подушку крик заметавшейся жертвы. Юкичи гладит дрожащую спину, игнорируя собственную влагу на глазах. Как же он устал. Как же они устали. Ни один из них никогда не был слабее или сильнее другого, ни морально, ни физически, а оттого и истощались они одинаково, как одинаково проливается алкоголь из двух случайно опрокинутых в пьяном угаре стаканов. Фукудзава знает: если он завтра умрёт — Мори всё равно погибнет вместе с ним. Оболочка встанет, уйдёт, зубами вырвет величие организации из лап тех, кто прижал их, считай, лицами к асфальту и отпустил лишь чтоб заставить драться, будто двух псов на маленьких подпольных аренах. Фукудзава знает: он уже убил Мори. Юкичи тоже всхлипывает и чувствует, как мягко целуют его взмокший висок. Он верит Огаю, целиком и полностью, и знает, что во что бы то ни стало он выполнит свой долг. С ними столько произошло за двенадцать с лишним лет… Слёзы в этих глазах он видит не впервые, но сейчас они пугают так, как не пугали никогда. Мори заглядывает в чужие раскрасневшиеся очи и хочет сказать что-то, но получается только гримасничать, выискивая где-то в складке перекошенных губ улыбку. Фукудзава целует его в лоб, шмыгает носом, пытается вдохнуть забитыми ноздрями и нервно хихикает, понимая, что нос слишком заложило, и он сейчас размажет сопли по врановым волосам. Огай ловит этот момент и тоже смеётся, хотя его руки прижимают к себе совсем невесело: отчаянно, болезненно. Какие-то минуты спустя они стоят в ванной, передают друг другу салфеточку, чтоб утереть носы, и только посмеиваются иногда оттого, какие трогательно-красные глаза напротив. Мори первым прочищает горло: — Мы с тобой такие смешные сейчас. — Как малые дети, — Фукудзава на редкость широко улыбнулся и приобнял мафиози за плечо, — я уже и забыл, когда такое было. Кроме… Сегодняшнего. — А я помню. — Просвети. — Мы тогда, как бы это сформулировать… Весьма недурно… — Мори щёлкнул пальцами, пытаясь подобрать формулировку, но из литературных слов нашёл только самое скучное, — Как бы сказать… Затрахались мы, в общем, на работе, и я пришёл к тебе ночью. Фукудзава вспомнил этот момент и ухмыльнулся: — А по какому поводу ревели? — Видите ли, Вы, многоуважаемый Фукудзава, нажрались тогда вместе со мной и внезапно вспомнили про то, что Вам посоветовали какую-то мелодраму. От неё мы, как два взрослых состоявшихся в жизни мужчины, рыдали полночи, гордо сморкаясь в рукава халатов. — Погоди, мы иногда бывали и трезвыми… Мори надолго замолчал, копаясь в памяти, а когда докопался-таки до её чертогов, тёплая улыбка растянула его губы: — Ты нашёл на улице котёнка со сломанными лапами. — Точно… — Ты тогда отнёс его к ветеринару, отдал уйму денег, чтоб его выходили, и плакал, будто родного сына отдаёшь, когда его согласилась забрать какая-то пара. А я не сдержал слёз от того, какой ты бываешь чувственный. — Идиоты. — Не быть же нам вечно грозными и устрашающими. Фукудзава утёр рукавом остатки влаги с потемневших глаз Мори, и по-кошачьи потёрся виском о его лоб. Его пальцы переползли на точёную челюсть, и, чуть помедлив, словно пытаясь забыть вид слёз в чужих глазах, он поцеловал мужчину снова, сперва невесомо, словно бы пообещав, что сегодня он не умрёт, а после, не теряя мягкости, но уже настойчивее, он прижался к нему устами, будто говоря, что смерть сейчас не имеет значения — вот он, живой, и пока есть в нём эта жизнь, пускай Мори заберёт её себе, и ласковые руки его, огладив одеревеневшие от затаённого ужаса плечи, умоляли не винить себя. В гостиной им приходится оторваться друг от друга, чтоб выпутать самурая из его же собственного кимоно. Совершенно раздетый Огай удовлетворённо наблюдал за тем, как Юкичи, тихо рыкнув, отбрасывал остатки одежды, ненароком вспомнив, как единственный раз в жизни он сумел втряхнуть самурая в свитер и джинсы. Зрелище было уморительным: шло ему безумно, но своим беспрерывным ворчанием он отпугивал всех людей в радиусе километра: то ногами шевелить неудобно, то воротник его душит, то «Хватит ржать, гадюка, я вообще-то страдаю!..», то итальянская кашемировая пряжа, видите ли, колется. Мори хихикнул, прикрыв лицо ладонью, и даже не заметил, как Фукудзава навис над ним, развеяв наваждение из прошлого: — Попробуй расслабиться. — Мне это говорит человек, который только что сморкался со мной в одну и ту же салфеточку? Юкичи хохотнул и припал щекой к ладони, которую Мори поднёс к его лицу, окончательно закрепляя в памяти мафиози его образ как огромного, белоснежного кота. Самурай видел перед собой нечто истинное. Образ самого важного, что было в недолгой жизни. Он видел перед собой какой-то воплощённый символизм, описать который не под силу ни одному писателю, поэту, художнику, скульптору, танцору… Описать который не способно даже собственное сердце. Они это запомнят. Запомнят, как первое прикосновение кожа к коже заставит на секунду поверить, что всё произошедшее — не более, чем кошмар. Что они наутро проснутся, прижавшись друг к другу излишне крепко, а отодвинутся нехотя только за тем, чтоб вдохнуть воздуха. Будто не было ни всех этих лет, ни этих лишений. Будто им приснился один и тот же увлекательный сон, о котором позже они напишут книгу. Обеспокоенный взгляд и шёпот Фукудзавы заставляют на секунду отвлечься от несбыточных фантазий: — Больно? «Тебе про моральную сторону ответить? — читает Юкичи в вишнёвых глазах, — Или физическую?» Мори изгибается, позволяя себе расслабленную усмешку, и отрицательно машет головой. Несмотря на это, ему всё равно приносят извинения поглаживающие пальцы и влажные губы.Мори сам не будет на своей стороне.
Это не просто секс: это — предпоследний аккорд, почти что кульминация истории, и это — их последнее признание. Признание друг друга, единения тел, ошмётков душ. Признание порочности и неправильности этих чувств, признание их привлекательной, саднящей за рёбрами сладости. Они оба допустили самую крупную ошибку в своей жизни, и оба знали: был бы шанс всё исправить, они б исправно похерили его, лишь затем, чтоб поскорее окунуться в пучину этой греховной привязанности. Снова, снова и снова, пока судьба не устанет давать им этот шанс. Фукудзава не может разобрать, что ему взахлёб шепчет Мори, будто он заговорил на мёртвом, а то и вовсе неизвестном, языке. Ближе к концу он может различить в переплетении своего имени и признаниях, утонувших в стоне, что ему едва ли не молитвенно-монотонно говорят о раскаянии, и с тихим рыком притягивает его к себе, чтоб отпечатать на губах любовника всё, что у него осталось: искреннюю, чистую беззлобность, что-то вроде… Прощения? Если Фукудзава кусается, это значит, что он уже на грани, делает это всегда рефлекторно, уподобившись ручному зверю, когда мало становится поцелуев, стонов и шёпота. Когда песнь нежности обращается в рык, а мягкие пальцы — в отчего-то желанные когти. Они заканчивают вместе, смешивая наслаждение со вспышкой сладостной боли, ведь Мори оттягивает зубами нижнюю губу любовника, прижимаясь как можно крепче, до хруста в усталой спине. Они дышат с трудом, будто воротились домой после изнурительного забега. Юкичи, едва отдышавшись, проводит кончиками пальцев вдоль линии челюсти лежащего неподвижно любовника. Мори тонет. Он умирает рядом с ним, захлебнувшись пониманием неизбежного, а Фукудзава, которого сегодня должны утопить, ничего не может с этим поделать. — Ты живой? Огай прыснул, ленно приоткрыв один глаз, и спрятался за беззаботной улыбкой: — Выражение «Трахаться как в последний раз» обрело совсем новый каламбурный смысл… — Мори смеётся, и Фукудзава подхватывает этот смех. Мафиози поворачивается, оставляя смазанный поцелуй на чужой влажной шее. Там, откуда когда-то торчал его скальпель. Юкичи обнимает его, с упоением вкушая тепло: — Есть ли в этом мире то место, где нас не могла найти ни Мафия, ни Агентство? Мори посерьёзнел: — Ты хочешь сделать это там? — Рано или поздно оно стало бы последним пристанищем… Для одного из нас. Какой абсурд. Они договариваются о том, где Фукудзава хочет умереть. Это омерзительно, это скребёт за скомканной болью глоткой, заламывает руки в молитвенном жесте, мол, сделаю что угодно, хоть всю Йокогаму перебейте, но оставьте его в живых. И тем не менее, Мори скорее отрубил бы себе кисти, чем взмолился о подобном. Он вдыхает чужой запах: сандал, томный и сладкий, был раньше тем, что усыпляло его, заставляя расслабленно сопеть в когда-то раненную им шею. Сейчас сандал пугает. — Значит, уедем туда вместе. — Уедем? — Фукудзава скептично хмыкнул, — На твоём горбу? — У меня есть идея. Через полчаса они стояли перед автосалоном: Фукудзава, скрестив руки на груди, наблюдал за тем, как Мори прицеливается, чтоб воткнуть лом в дверную щель. Юкичи вздохнул: — Может, скажешь наконец, зачем мы тут стоим? — А разве же не очевидно? Угоняем машину! — Огай устало размял шею и взглянул на двери, — Ну, или скоро будем угонять машину… — Давай помогу. — Я уж думал, не предложишь… — Мори сдул со лба мешающую прядь и отступил на шаг в сторону, позволяя любовнику ему помочь. Они вдвоём приложились на воткнутый меж дверьми лом всем весом и, наконец, сумели открыть автосалон. Красная, словно кровь, Ferrari J50, напоминающая замершую перед броском лисицу, маняще отблёскивала хитрым прищуром фар. Фукудзава минималистично кивнул: — Симпатичная. — Восхитительная, — восторженно выдохнул Мори, — в этом мирке она стоит в автосалоне, но таких машин было всего десять, их все распродали ещё до того, как показали общественности. — Выходит, мир подбросил тебе то, чего ты страстно желал? — Думаю, что с моим желанием о твоём бессмертии это не сработает, но… — он погладил глянцевый капот, — Выходит, что да. Значит, и то самое место, где нас не нашли во время «Каннибализма» есть, если мы будем верить в него. — А если мы вообразим себе выход из этого мира? Вон там, за дверью. И они правда в него поверили. Открыли дверь. И встретили пустынные улицы. Веры, даже столь искренней, мало. Кроме веры у них больше ничего нет. Фукудзава ещё раз посмотрел на машину: столь же утончённая и хитрая, что Мори. Если бы он потребовал создать автомобиль по его образу и подобию, он бы выглядел именно так, обманчиво-хрупкий, но стремительный и крепкий, как холодная сталь, по которой Огай проводит пальцами. — Никогда не поверю, что ты мог не купить себе что-то, чего хочешь. — Я бы и сам не поверил, но это чистая правда! Мне вечно что-нибудь мешало: то у Мафии не лучшие времена, то машину не хотят выставлять на аукцион, то Элис внезапно хочет что-то, во что с трудом влезает семейный бюджет, а ей я отказать не могу, сам понимаешь… Да и не по статусу мне, я ведь должен соблюдать определённые этические нормы, а если буду рассекать на спорткаре, как мальчишка, меня могут счесть взбалмошным… — Какая глупость. — Верно. Какую страницу их биографий ни открой — сплошная глупость. — Ну что ж… — Мори запрыгнул за руль и открыл для Фукудзавы пассажирское сидение, — Вас подвезти? Машина ревела, рассекая путанные улочки Йокогамы, под ловким управлением Мори вписывая в каждый поворот с филигранной точностью. Они проехали вдоль порта, впервые тихого и мёртвого, по дороге, что там, в поганой реальности, зияла громадной воронкой от способности Цветаевой. Эта Йокогама была безукоризненна, ведь такой, нетронутой и чистой, они её помнили. Мори выжимает из машины побольше скорости. Фукудзава не протестует: расслабленно откидывает голову на сидение, позволив себе улыбку. Ни к чему думать о безопасности, когда за рулём Огай. Да и им что разбейся, что аккуратно едь, один хрен помирать, так почему не вдавить газ в пол? Они вдыхают прохладного воздуха, хлёстко врывающегося в машину через открытые окна. Как в груди на редкость свободно. Скольких визгливых девиц и смазливых пареньков Мори перекатал на своей первой машине по молодости, и все пугались одинаково, а Фукудзаве хоть бы хны: сидит себе с лицом, чей эмоциональный диапазон варьируется от кирпичного к цельнометаллическому, и только держится тихонько за ручку двери, чтоб хоть попробовать избежать страстного поцелуя с лобовым при резком торможении. Но Мори никогда не тормозил резко, если рядом сидит Фукудзава. И сегодняшний день был не исключением. Нацумэ в своё время оставил от этого их тайного места огромную воронку, но они помнили его живым, так что их встретили паутинки трещин на стёклах и усталое пристанище их истории. Приехали. Мори отцепился от руля и взглянул на Фукудзаву: — Отсюда мы выйдем уже не собой… — Директором и Боссом, да? — Да. Юкичи протянул ему руку: — Тогда посидим ещё. Огай переплёл их пальцы: — Посидим. Им ещё так много нужно сказать друг другу. Им бы впереди ещё годы и годы, в них ещё столько тепла, которое нужно отдать, им бы уйти вместе на покой, завести кота… Но времени уже почти нет. Они молчат и смотрят на свои руки, не желая понимать, что одной из ладоней суждено сегодня трупное окоченение. Когда-то они сидели здесь, на скамьях, окровавленные, но счастливые от того, что сумели выбраться из очередной передряги живыми. Их последнее общее задание, что перерезало их судьбы вездесущим словом: «Долг». Сейчас их не разделяло ничего, кроме нескольких сантиметров воздуха между плечами, когда они молча стояли перед разбитым окном, глядя на то, как наливается кровью полная луна. Их день прошёл. Мори обязан вернуться, чтоб взять в узду распоясавшихся бандитов, показав им, где их место. Фукудзава гладит его щёку, шепча что-то успокаивающее, осторожный, нежный, словно это ему нужно перерезать Мори горло. Юкичи знает: он бы не смог. Огай поднимает взгляд. Лезвие скальпеля отбивает кровавый свет луны. Юкичи ловит этот блеск и чувствует тепло: красный свет на лезвии так похож на глаза его Огая Мори. Мори криво улыбается. Серебро ещё не запятнавшегося клочка луны — стальные очи его Фукудзавы Юкичи. В конце-то концов, он приставляет скальпель к его горлу далеко не впервые, отчего ж руки ходят ходуном? Ущипнуть бы себя, развеять очередное наваждение, но сегодня всё взаправду, окончательно и бесповоротно. — Фукудзава. Палец Юкичи снова нежно проводит по его щеке: — Да, Мори? — Ты никогда не был самураем. — Спасибо, — Юкичи глубоко вдохнул запах его волос, — Ринтаро. Мори даже сквозь свою дрожь чувствует, как вздрагивают пальцы Фукудзавы. — Луна сегодня красивая, правда? На треклятую луну Фукудзава даже не взглянул: — Настолько, что не жалко умереть. Зубы снова раскроили и без того прокушенную щёку, и Огай всё прекратил. Звук вспарываемой глотки впервые вызывает отвращение. Тепло крови, брызнувшей в изуродованное болью лицо, не подогревает азарт.«Я тебя не виню».
История двух великих глав Йокогамы, длящаяся множество лет, кончилась всего за полдня. Мори не позволяет ему упасть, даже когда тело становится настолько тяжёлым, что ноги подкашиваются. Даже когда отчаянная цепкость объятий остаётся лишь фантомом на измученной спине. Безграничная пустошь вокруг: ни намёка на город, лишь тьма, лишь попытки понимать пространство. Он не верил, что тут есть кто-то кроме него и жертвы обстоятельств. Он вернулся к тому, откуда начал — к тени. Прощание с жертвой обстоятельств продлилось несколько часов. Сейчас стало так тихо. Глаза у сгинувшего решительные и беззлобные, даже когда начинают стекленеть. Под кожей, кажется Мори, чувствуется пульс, даже когда её опорочили трупные пятна. У убийцы коченеет сердце, отказывает мозг, лёгкие выворачивает на манер половой тряпки. Хочется вывернуть внутренности, раскрыть грудную клетку и поглядеть, есть ли следы разложения по длине рёбер. Нет. Пожалуйста, нет. Тошнота концентрируется не в желудке — в голове, а ярость — в холодеющих конечностях того, что никак не выбросит треклятый скальпель. Нет-нет-нет. Поцелуи в лоб, опаляющие губы трупным холодом, размазывают загустевшую кровь. Её металлический вкус — самое поганое, что он когда-нибудь пробовал. Мори проводит по заляпанным в крови волосам, бывшими когда-то пепельными, что заставляли неизменно отпускать шутки про старость Фукудзавы. Старость, которая никогда уже к нему не придёт. Это лицо… Нет, это не Фукудзава, его Фукудзава был совсем другим: он бы никогда не умер, сколько бы раз обстоятельства ни вынуждали их сойтись в схватке насмерть, и как только припадало земле, что усталый пёс, лезвие его катаны, он становился совсем простым и светлым… Это не он в его руках, нет, Мори на эту уловку не купится, это кто-то другой, его Фукудзава всегда был… Он был таким родным.