
Пэйринг и персонажи
Описание
франция, ревущие двадцатые: перечеркнутые тексты, конный спорт, дела сердечные.
II
09 марта 2024, 11:21
II
солнце день за днём оставляет на бледной коже шестнадцатилетних подростков жгучие ожоги, бабушкины альстромерии за огромными окнами продолжают рождать собой медово-пряный аромат, а ренджун, раскинувшись на своей неудобной кровати, по-прежнему без конца грезит о том, как бы взять да покорить целую галактику. в его руках потрепанная книга мопассана, давным-давно ставшая главным и едва ли неотъемлемым аксессуаром к его одежде (болотный свитер поверх рубашки в светлый голубой и какие-нибудь серые слаксы, залежавшиеся в шкафу): не зря всегда и везде ютится в сумке, что на плече. он накрывает лицо пожелтевшими страницами, прикрывает глаза и с наслаждением вдыхает хорошо выдержанный книжный аромат, — запах уважаемой старости бывает отнюдь не у одного лишь вина, — предаваясь представлениям о том, как по его сосудам текут обрывками слова, после быстротечно превращаясь в не до конца связанные меж собой предложения. чужие стихи не отпускают даже после прочитанных семидесяти семи страниц флобера, книги, подаренной ренджуну сыльги в честь первого дня весны. март — ренджунов месяц. когда его сознание возвращается в болезненную реальность, солнечный свет больше не сочится сквозь стекло деревянных окон. открыв глаза, он торопливо приподнимается, опираясь на локти. бросает взгляд к настенным часам. без двадцати минут восемь. утра или вечера. стрелки циферблата «окидывают» лицо его кипятком. паркетная доска предательски выдает до жути знакомые ренджуну шаги, отдающиеся мигренью по вискам из соседней комнаты — пренеприятный скрип, далее — шелест страниц и пара тяжелых вздохов. перед его глазами на чужих губах всплывает медленная лёгкая улыбка — такая, какая может быть лишь у того, кто души не чает в том, чтобы колесить часами напролет по соседским дворам, у того, кто при неудачном приземлении на прилично нагретый весенним солнцем асфальт (итог: кровь, выступающая почти сразу же) первым же делом заливается беззаботным смехом, хохочет во всё горло над собственной же нелепостью. — думал, дома никого, — чужие руки ныряют в портмоне за книгами. — сынван позвала? — ага, — отвечает ренджун, стоя в дверном проёме: стоит и отчаянно ждет приглашения присесть на край чужой кровати — неторопливо, осторожно, так, как садятся лишь самые робкие гости. тёмные волосы небрежно падают на джеминов лоб, а сам он весь с головы до пят — сплошная беззаботность, плюс двадцать восемь по цельсию в какой-нибудь итальянской гуще, сладостно-солнечный, практически всегда «сам для себя». его слабость — шоколадные конфеты с кофейным послевкусием и, конечно, вечно поломанные напополам сигареты, вечно заполняющие табаком своим карманы его светлых брюк. а ренджун — нет. к сожалению или к не, он отнюдь не такой и не похож на джемина нисколько, ведь вечное: «а что понесет за собой людская революция?» ни за что на свете не стояло (и не будет, ведь не желает) рядом с бесполезными погонями за футбольным мячом с дворовыми мальчишками на пару, такими не до конца причесанными, в невзрачных запятнанных шортах, со странными улыбками на слащавых лицах. такими, как джемин. раз уж пальцы мои взялись описывать ренджунову натуру, то и быть мне предельно честной. неоспоримый факт в том, что ему, ренджуну, нравятся лишь два месяца в году: март и август. но лишь потому, что март пахнет зарождением новых жизней, а август, увы, первыми дождями и мокрой бумагой. они, эти двое, навеки в контрасте, ведь марту же присуща вечная нежность: в нём даже морозы, можно сказать, тёплые. и красив он божественно и несказáнно, особенно под самый конец — ренджунов день рождения. совпадение? а с августом всё (не)много по-другому: ведь тянет большие свои ладони осеннему дыханию, пусть и такой же божественно и несказанно красивый, пусть и с широкой улыбкой на устах. пусть и вновь совпадение с месяцем рождения. с джеминовым. — раз пришел, помоги с математикой, — старший раскрывает серую потрепаную тетрадку и листает страницы в поисках чего-то очень нужного. — завалили упражнениям. не хочу ничего делать. — а ты мне что? поджать губы — вот и весь джеминов ответ. — а чего ты ждешь? — внезапная широкая улыбка, оголённые клыки. — вкусных эклеров? ренджун хмурится, а джемин, очевидно, догадывается о негодовании старшего, потому и продолжает самодовольно тянуть ухмылку. увидь хуан сейчас джемина таким, каким был он двумя годами ранее, пожал бы плечами — и все дела. яро излюбленная отцовская рубаха на плечах в небесный голубой, местами, конечно, в мелких дырах, паре тройке ничем несводимых пятнах (на то ведь она и «излюбленная»), шорты до колен серого цвета, звонкий смех. и так было до тех пор, пока в его жизни перманентно не появилась приехавшая откуда-то из испанской деревушки его кровная старшая сестра, сынван. — шучу, — он проходится ладонями по собственным бедрам. — обещаю, что стащу для тебя парочку художественных книг у сестры. — спятил? не нужно ничего стаскивать, — цедит сквозь зубы усаживающийся за письменный стол ренджун. он, ренджун, бережет собственные книги на полке как зеницу ока, пусть и пыльные, со сладостно-пряным ароматом глубоко почтённой старости, те, что тоненькие, на пятьдесят страниц, и те толстенные, на тысячу, а то и две: нет ничего хуже остаться без книг тогда, когда начинаешь понимать, чтó это такое. из литературы ему открывались и любви понимание (пусть и примерное, теоретическое), и история человеческая, и описание в подробностях войн людских, бесполезных, никчемных. его глаза — проясневший декабрьский сумрак, почти что всегда красноватые от недостатка сна, ведь точно всему виной — бессонные ночи, проводимые за нескончаемыми раздумьями о том да о сем. и не назвать ведь его ярым фанатом астрономии, преподаваемой прескучным учителем в мальчишеской академии, но, к примеру, недавно увиденное в дедушкином телескопе созвездие андромеды вызвало хоровод фейерверков в его взгляде: всяко забавно лицезреть нисхождение звезд с высочайших небес к земле, к мальчишечьим глазам. на дворе весна раскинулась июльским цельсием, а на аккуратных ренджуновых плечах, разумеется, ютится шерстяной свитер, с безграничной любовью связанный бабушкиными руками. малейший луч солнца — и тянется к оконным занавесам, желает спрятать спину в объятиях теней. чужие губы дуют в затылок подобно южному тёплому ветру. ему хочется вздрогнуть, обернуться… зарядить звонкую пощечину. ренджун кажется старшему до посинения в глазах странным — и вот почему: после бодрящего холодного душа джемин по традиции увлажняет шею (черт его побрал, в первую очередь именно только её) каким-нибудь маслом, непонятно почему пахнущим сладковатым кокосом. ему семнадцать, и ренджун не в силах не смотреть совсем на чужой оголенный торс, когда старший уверенно вертится у зеркала по четверть часа, с удовольствием любуясь своим телом. его пальцы проходятся по грудной клетке, медленно спускаясь к области паха; намотав так круга три-четыре, послушно возвращаются к кадыку, бережно пробежав по нему ровно дважды. младший не засматривается: почти незаметен, но джемин будет куда повнимательнее — каждый раз отмечает про себя самое что ни на есть главное: у ренджуна странные вкусы на тела людей. на тела парней. — вчера видел, как сыльги у нашего цветочного, что за углом, целовала сынван, — джемин трогает ясным взглядом белоснежный потолок. — представляешь? — не может быть такого, — бурчит под нос ренджун, складывая из сложных математических уравнений дважды два. — серьезно, — уголки чужих губ слегка подрагивают в слабой улыбке. а ведь уж очень строгие взгляды вряд ли позволили бы губам сжимать в своих же зубах тлеющую сигарету: чёрство, нечеловечно, безбожно. другое совсем дело — некрепкий алкоголь наподобие вермута раз в неделю. затёртое до дыр кресло, завешанное старым тряпьем окно, бесконечная книжная волокита вперемешку с уходами в глубокие мысли, стирающие напрочь грань между необъяснимыми снами и глухой реальностью. ночная мертвая стужа нескончаемо много отнимает и сил жизненных, и творческую натуру разбивает вдребезги, и всё полощет слюну свою дабы в самый нежданный момент взять и сплюнуть, сорвать трёхочковый. в один из таких январских ночей ренджун всё слышал собственными ушами: страшные ругательства (какими только ругаются лишь подлинные творцы) и то, каков на звук и ощущения звон битого о стену стекла — всё это, безусловно, заставляло ренджуновы пальцы сильнее сжимать плед из овечьей шерсти, ещё по утру предоставленный ему сынван. под утро то ли чудится ему, то ли в самом деле сыльги, упав коленями в пол, мычит себе под нос молитву. с восходом солнца, потирая покрасневшие от недосыпа глаза, он украдкой лицезрел за обеденным столом чужую физиономию, чьи глаза практически безотрывно бегали по строчкам какой-нибудь книги бальзака. — ага, — выкидывает ренджун, выводя числа на бумаге джеминовой перьевой ручкой. — верю. — ну и дурак, — джемин вскидывает одну бровь, плюхаясь затылком на мягкую подушку. — сам увидишь. — мешаешь, — окидывает недовольным взглядом чужое самодовольное лицо. хоть и выдумали невесть что о чужих поцелуях джеминовы губы, младший, несомненно, продолжит слушать их, пусть и с малейшей долей удовольствия. и, кстати, музыка виниловых пластинок, по которым невзначай проходились пальцы старшего, сердца ренджуна ни разу не коснулась. может, лишь на раз-два, и то — с гулким звуком отскочив на сотни километров. к сожалению или к не, с джемином у ренджуна всё несколько так. не то, что с сыльги — мальчик-паинька. сыльги двадцать два и всего-то, а по ощущениям ренджуна — все сорок пять. возможно, всему виной стертая до дыр долгими годами рубашка грязного древесного цвета тут и там, или, быть может, вечные-бесконечные советы (не к месту, ренджун готов поклясться), привычка повсеместно «носить на голове узковатую корону», привычка требовать. привычка командовать. над ренджуном. и над джухен тоже. скромное мнение младшего брата совершенно секретно — и вот почему: у сыльги с ней, с джухен, вообще всё немного странновато и несколько размыто. ренджуну не под силу понять, почему. по крайней мере, сейчас. ренджун впервые узнал, какова человеческая боль на звуки ещё будучи восьмилетним отпрыском: в один из зимних месяцев с широко разинутым ртом он лицезрел громко кричащего падающего наземь бездомного, ошибочно подстреленного местной полицией. чужая боль напомнила о себе и в его юные шестнадцать: майский февраль, в котором сыльги подливает в фарфоровую чашечку джухен кенийский чай с кусочками спелой клубники, заканчивается в холодном февральском апреле, в нём же рассыпается и безвозвратно исчезает.***
итак, просыпается ниннин, насколько уже известно, лишь к обеду (ночь, вновь проведенная без сна); «утренний» приём пищи — полстакана воды и размазанные тексты на вырванных листах собственного дневника (второе, безусловно, к святому лешему полетит прямиком к огненным языкам, живущим в родительском камине); её почерк на бумаге красотой, а тем более уж ровностью и аккуратностью своей не отличается точно, ведь кривые-косые буквы, так старательно выведенные «детской» рукой особого контраста от вечно танцующих предложений неудавшегося (к черту, конечно, любого!) творца на бумаге, безусловно, не имеют; зато писательский шарм присутствует в ней точно, ведь эти руки… руки, несущие за собой нескончаемые истории, собранные в один единый роман под тяжелейшим названием: «трагедия: вчера, сегодня, навсегда»; руки, сломавшие не один десяток карандашей в своих ладонях оттого, что не пишется ведь ни черта, нисколечки; руки, случайно-неслучайно измазанные фиолетовой краской — чернилами — по собственной неаккуратности, ведь мысли поголовно заняты тяжелейшей грудой камней, ещё — как это случается всегда — пятью минутами ранее бывавшими одним сплошным ничем. руки шахтера, работающего круглые сутки напролет без перчаток. всё это, безоговорочно вещает о том, что персона данная — писатель. или, как называет она, ниннин, себя сама, «скудное подобие писаки». — мемуары любовные небось пишешь? — джено, усевшись поудобнее на кресло-барселону, складывает утреннюю свежую газету пополам. в ответ она коротко кивает, поднимая на него мнимый задумчивый, насмешливый взгляд: — всё о тебе, милый. он лишь прикрывает глаза, превращая губы в геометрическую кривую, мол, если я хоть раз еще заговорю с тобой, то непременно пожелаю не проснуться следующим утром. в ночь на четверг она сидит и написывает в блокнот свой невесть что да невесть зачем, ведь в конечном итоге все тексты в любом случае будут сожжены в каком-нибудь парижском ларсенале, недалеко от прохладных вод. о подобном уничтожении своих работ не знает (возможно, и к лучшему) ни малейшая душа. даже минджон, желающая узнать-познать глубины сестринского «я». а вообще, каково это — потеть над текстами днями напролет, зная, что всё равно труды твои погублены будут? ниннин почти смеётся, стоя под утро на пристани и вдыхая ни с чем другим несравнимый речной запах сены. в сумке, что вечно болтается на плече, всё самое необходимое — исписанная безобразным почерком бумага, спички (всегдашняя традиция, не иначе). сцены длиной в один десяток минут выглядят трагично: огненное пламя поглощает собой бумажные крылья, далее всё остальное; бумажные горящие самолетики, безвозвратно летящие прямиком в объятия еле заметных волн. разделавшись с собственными текстами, она хватает в руки толстенную стопку перевязанных меж собой книг и незамедлительно, не теряя ни секунды, спускает её на дно. подносит к губам сигарету, второпях закуривает и уносится прочь. этой ночью речную воду сены благополучно разбавят чернилы, так отчаянно сочащиеся с уже утонувшего бумажного отныне лишь «месива», «откровения внутри откровения», святого псалты́ря.