сальто-мортале

Neo Culture Technology (NCT) aespa (æspa)
Фемслэш
В процессе
NC-17
сальто-мортале
iancurtis
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
франция, ревущие двадцатые: перечеркнутые тексты, конный спорт, дела сердечные.
Поделиться
Содержание Вперед

I

I

«une victoire sur soi est la plus grande des victoires».

сильные руки почти мужчины — высокого, властного — по-свойски, в точности как в полноправной собственности своей покоятся на хрупкой женской талии; строгий взгляд с грубейшими нотками недовольства предательски сверлит куда-то в губы; угольно-чёрные волосы по-джентельменски уложены гелем, пахнущим пеной для бритья совершенно невпопад — всё это не может не отбрасывать прочь на десятки тысяч нескончаемых миль. от него неприятно тянет дорогостоящим безвкусным парфюмом — излюбленная фишка, хоть и столь ненавистная для многих. а она, безусловно, та еще актриса немого кинематографа, ведь умеет как никто другой в этом чертовом зале — ни единого слова, ни малейшего звука. и когда начинает зарождаться хоть какое-то подобие американского танца, он, самодовольный и амфиболичный, ведет её за собой в энергичном фокстроте, уверенно направляет, продолжая к себе приклеивать — просто, непринужденно. чужие холодные пальцы сквозь белоснежную сеть кружевных перчаток не могут не обжигать остроконечным льдом мужские ладони, её взгляд — выйти без грамма одежды на теле в мертвую арктическую пустыню январской ночью. за две минуты танца она теряет собственную душу дважды; в притворной кривой улыбке рождает традиционный дамский поклон, тем самым выражая мнимое уважение в сторону того, с кем разделяла столь «незабываемый» момент жизни ещё ровно секунду назад. — прогуляемся? — небрежно; низкий голос, будто насквозь пропитанный девяносто пяти процентным спиртом, режет чужой слух вдоль и поперек — утомительно, пренеприятно. и не получив в ответ ни звука, — старт раздражения изнутри, — пытается ухватить тонкое запястье, попутно бросая грозный взгляд в глаза, что напротив. она же — холодное спокойствие, непоколебимое эго, еле заметно ловко отдергивает кисть руки так, будто его ладонь — нечисть. — хорошо, — она цедит сквозь зубы согласие, без конца клонит голову куда-то вбок и еле слышно вздыхает — немой жест — будто старается сказать-рассказать в живом увлечении о том, как же ей глубоко плевать на злого, хоть и столь статного принца, плевать на каждое его словечко, так отчаянно старающееся из раза в раза намеренно надавить, подорвать, расстрелять. ладони невольно клеятся к собственным плечам, когда он вновь заводит сверлящий виски разговор о деньгах, далее — о кошмарных подарках судьбы, так незаслуженно упавших на его голову. статный принц закуривает сигару показушно настолько, насколько только умеет. свободной кистью руки ныряет в глубокие карманы строгих чёрных брюк. и смотрит, смотрит на неторопливо ложащееся за горизонт солнце. его пальцы — сотни раз изрезанные страницами «финансового капитала» гильфердинга, раритетом среди десятка других книг, литературным золотом покоящихся на книжной полке в его личной комнате, — крепко сжимают курево, губы неспешно выпускают клубы сигаретного дыма, лакированные оксфорды нарочно притаптывают опавшие наземь жёлтые лепестки харизантем. быстрый взгляд заскальзывает в чужие глаза: как и прежде нечитаемы. — это платье тебе к лицу, — он старается растянуть губы в искреннюю улыбку. — спасибо, — еле слышно отзывается она, пряча оголённые плечи под ситцевой тканью палерины. языки вечерней апрельской прохлады брежно бегают по коже оттенка молока с нежнейшей пенкой, женский стан почти облегает платье в «шахматную клетку», ткань которого в ключевые цвета — изысканный золотой и аттический серебряный, на плечах трепетно сидящая белоснежная пелерина, «особенный» заказ для кутюрье, и, несомненно, выполненный точно-в-срок. на лице её «отпечатан» ярчайший след под величайшим названием «освобождение женщины»: ресницы, над которыми вела работу кремовая тушь в чёрный, косметический тональный крем и оттенок бургунди на столь привлекательных губах. в его голове всплывают воспоминания сроком в три года: тонущее солнце за майским горизонтом, платье цвета свежей травы, морские волны, торопливо обволакивающие прохладой две пары людских стоп. парижский монмартр — кладезь рабочих рук, — и вот почему: левый берег сены, несомненно, сказочно красив и совершенно точно необъятен — пристанище двух-трех десятков людей тончайшей натуры: поглощенные рождением новых вселенных писатели, туда же — художники. пальцы, во всю пишущие холсты на деревянных мольбертах, по сути своей разные и даже слишком (и по звучанию на бумаге, и по намерениям в «создать-родить»); ни для кого не секрет, что руки любого творца — художника, писателя, не важно — подобны рукам шахтера, работающего сутки напролет в глубоких шахтах до изнеможения без перчаток. и таких рук на монмартре, огрубелых и неухоженных, здесь сотня. что отличает истинного француза от любого другого? прежде всего берет (далее — воспитанность и прочее): всеми известный факт: подлинные французы носят аккуратные (или не очень) фалюши совершенно разных цветов; но чёрный, разумеется, отвечает за истинную классику, потому неустанно и ютится на голове той, что без конца прикрывает глаза, несмело подставив белоснежного оттенка лицо под палящее солнце. её слух приятно ласкают едва различимые людские разговоры, что доносятся откуда-то на пару этажей выше, на балконах, сплошь украшенных живыми цветами. он просит прочесть ему вслух стихи, но она — непоколебимый айсберг; и тогда он, тяжело сглотнув, берёт в руки старую книжицу, — сборник стихов луи арагона, — и хриплым голосом, почти полушёпотом читает: «в глубинах глаз твоих, где я блаженство пью, все миллиарды звёзд купаются, как в море. там обретало смерть безвыходное горе. там память навсегда я затерял свою…» подняв глаза, он с горечью лицезреет чужой взгляд, отведенный куда-то в сторону исписанных холстов, покоящихся на деревянных мольбертах, к искусственному морскому песку, к искусственным остроконечным камням, к искусственным пенящимся волнам. скверно, ведь нескончаемо далеки они друг от друга: как тремя годами ранее, так и сейчас, в родительских садах в мареве июльского вечера утопают в нежном цветочном запахе, в губительных водах молчания. но вдруг: — мы не виделись очень долго. я… страстно скучал и она в ответ на чужое жаркое признание застывает в полуулыбке-ухмылке, сминая пальцами подол дорогого наряда, прошитого вдоль и поперек золотыми нитями. от услышанного её почти тошнит, почти тело сводит, почти бросает в дрожь. его внимание ей невыносимо, взгляды — ненавистны, мимолетные касания — брыдки. вечернее выступление птиц где-то в самой низине отцовской лиственницы срывает шелест травы — чья-то фигура; горизонт окончательно проглатывает сонное янтарное солнце. отныне вечер двадцать девятого апреля обволакивают спустившиеся наземь сумерки. — минджон, поговорим? на некогда покусанных в кровь губах (на левой стороне верхней — красуется не до конца успевшая зажить рана) помада цвета испанской сангрии, аккуратные брови невольно хмурятся, в руках — блокнот, больше похожий на личный дневник, в нём же и перьевая ручка, гордо занимающая своё драгоценное место среди множества исписанных страниц безобразным почерком. минджон, конечно, делает короткий кивок головой — немой положительный ответ, уголки её губ слегка подрагивают — едва ли заметная улыбка, ладонь скользит по приятной ткани на плечах. — джено… — обращает взгляд на физиономию высокого почти мужчины. — не мог бы ты оставить нас, пожалуйста? он — ни слова; губы в кривую нить. они обе его здесь явно нисколько не почитают, совершенно ни разу. и заслуженно ли это? его утро начинается с хорошо сваренного кофе, в обязательном порядке прошедшего естественный отбор, только так и не иначе; простояв достаточное количество времени у идеально вычищенного зеркала (процесс самолюбования, безусловно, для него неизбежность приятная), он с искрой в глазах принимается за чтение финансовой литературы — и неужто зря всё это? похож ли на шута он, хорошо приглаженный-уложенный, отнюдь всегда и везде одетый с иголочки красавец? и разве шуты желают так отчаянно завладеть всем этим миром, всячески подчинив его себе? одно из двух: он либо всеми непризнанный гений, идеальный с головы до пят, либо просто глупец. склонив голову и удаляясь прочь, будто в жесточайшем позоре, он невольно отдаёт себя рукам мыслей, то и дело разъедающих и удушающих. мать минджон каждую весну подряд — он неустанно помнит — велит садовницам украшать семейные поля нежными хризантемами в солнечный жёлтый и аристократичный голубой. джено желает цветам драмы — пожара. а минджон — отнюдь не мнимой, отнюдь не придуманной улыбки на бледном лице ниннин, стоящей у садовой ограды да набравшей в лёгкие цветочного аромата сполна; десятью секундами погодя, она томно выдыхает, прикусив нижнюю губу. минджон бережно проводит кончиками двух пальцев по чужому плечу, говоря о преданной любви без всяких слов, ведь по-прежнему актриса немого кинематографа в главной роли. — где ты была? — вслед за сказанным она едва ли касается руки, крепко сжимающей в ладони тот самый блокнот, больше похожий на личный дневник и коротко указывает на покорно стоящую деревянную скамью у старого фонаря. ниннин в ответ на вопрос лишь устало потирает покрасневшие от нескончаемых текстов глаза и нервно смеётся, касаясь пальцами шеи. свесив ноги с высокого стула и заодно смирившись с отсутствием сестры, минджон отпивает чай (исключительно только-только собранная мята) из позолоченной чашечки, с любовью привезенной дедушкой из самой александрии, и лицезреет родителей, так усердно готовящихся к торжественному празднованию столь важной французской даты; мать с кухаркой на пару с самого восхода солнца горбатятся на кухне, отец (где он, там почти всегда и джено) старательно приводит скромнейший автопарк, занимающий своё законное место за домом огромных размеров, в божеский вид: ведь начистить автомобиль до блеска ещё уметь нужно. сегодняшним днём она, минджон, к сожалению или к не, старшей нигде не найдет безусловно, ведь спит ниннин сном крепким или не очень (а, возможно, отнюдь и нет) в комнате, на стене которой гордо красуется самый что ни на есть живой пейзаж — величайшая работа ивана шишкина. и застанет она всеми потерянную физиономию здесь, в необъятных человеческим глазом садах, до одури привычную, вечно ушедшую в глубокие свои мысли (как-то эри признавалась в том, что день ото дня сдерживает себя дабы не написать портрет такой ниннин, если бы, конечно, не запреты со стороны); и о чём только вечно она думает, иногда задается вопросом минджон, ведь невыносимо же — думать нескончаемо и безгранично. — женитьбы требует? — как бы невзначай спрашивает ниннин, ладонью ныряя в глубокие карманы своей поношенной сумки. минджон усмехается, разглядывая аккуратные ногти на своих длинных пальцах; чувствует, как руки скучают по музыке, мелодиям, сочиненным обнаженным собственным сердцем, и почти сразу же перед глазами всплывает самодовольный джено, внимательно следящий за тем, как чужие пальцы перебегают с клавиши на клавишу: старается прочесть минджон словно очередную бизнес-книгу, потому она невольно и жмёт на клавиши фортепиано сильнее обычного, превращая чувственную «времена года: зима» вивальди в нечто грубовато-сухое, в нечто сравнимое с не до конца выдержанным вином. наверное, зима обязана быть такой, какой её рисует минджон в те моменты. и вырывается несдержанное: — я всё равно не выйду за него. — какой же он всё-таки русский, ей богу, — посмеивается ниннин, поднося к губам сигарету. спичкой чиркает о коробок. затяжка — выдох, затяжка — выдох. — какие у тебя новости, литературный гений? — минджон тянет улыбку такую, какую обычно дарят родные сёстры друг другу — сомнительно искреннюю. о новостях старшей задаваться вопросами — хорошо, но касаться «грубыми» руками самого нежного и сокрытого, переплетенного сотни раз стальными цепями — табу. — четвертого мая начало олимпийских игр, — и снова затяжка, после — выдох. — слышала? — слышала. — ко мне приезжает моя очень давняя приятельница, — пальцы роняют пачку сигарет на пару с коробком обратно в сумку. — будет представлять францию. минджон вновь опускает глаза на бледные ногти на собственных пальцах и широко улыбается, предаваясь представлениям самых что ни на есть «типичных» спортсменов: самодовольные, усатые мужички, бесспорно, прилично большой весовой категории с выпирающими венами на сильных, мускулистых руках, к ним же — низкорослые, грубоватые женщины, гордый взгляд которых зачастую кличут орлиным. руки каждого человека, страстно пылающего любовью к спорту, покрыты сплошь мозолями и мелкими ссадинами, что, безусловно, прямиком с порога выдаёт всю их простейшую, как думается минджон, сущность. и способность мыслить у них самая, конечно же, примитивная, ведь до сути вещей они обычно не докапываются (и если всё же копать начинают, сдаются быстро). короче говоря, в черепной коробке спортсменов основным содержимым является лишь груда без конца сокращающихся-расслабляющихся мышц — и совершенно всё равно, что в реалиях это чистой воды бред. — прекрасно, — минджон, чуть улыбнувшись, подавляет желание зевнуть. — надеюсь, она не будет набиваться мне в друзья. на этот раз тянет широкую улыбку ниннин, искренне забавляясь с чужой реакции. на дворе «ревущие» двадцатые, а она, её во всём изощренная младшая, бесконечно далека от них; ей бы отмотать время на полвека назад и оставить там в свои восемнадцать навечно: сидящую у старенького рояля и замирающую с пятью килограммов искр в глазах; на раскинувшимся среди летней травы белоснежном покрывале среди множества цветов и деревьев вдыхающую сладостный аромат нежности и беззаботной жизни, с энтузиазмом разглядывающую бабушкины книги под частым названием: «revue de la mode», на страницах которых гордо красуются аристократичных кровей барышни недосягаемой для минджон красоты; томно дышащую у губ того, в кого она была бы беспамятно влюблена. — к тебе невозможно не набиваться в друзья, минджон. — почему? — очевидно, почему, — ниннин тушит сигарету о каблук своих черных туфель.
Вперед