
Метки
Описание
Людям при рождении достается демон или ангел-хранитель или вообще никто. Чаще всего никто: ангела или демона удостаиваются лишь 20 процентов человечества. По десять на Рай и Ад. Хранители должны воспитывать людей, конечно... Делать их жизнь хуже или лучше. Заставлять своих подопечных сходить с ума или оставлять их лучиками солнца... Но вот только... Иногда в штаб приходят слухи о том, что хранители не справляются. Причем очень сильно. И тогда начальству приходится спускаться на землю...
Примечания
У этого фанфика экзистенциальный кризис: он становится то слэшем, то дженом (подходит и то, и другое).
Работа была переписана, хоть и с довольно незначительными изменениями сюжетно.
Ах да! Не советую искать здесь параллели с каноничными ангелами. Тут все авторское.
Посвящение
Найту)))) и читателям
4
18 июля 2024, 09:00
…Белые стены выжигают глаза. Скользкая стерильность без следа от грязных ботинок…
У него и так плохое зрение, а теперь объекты потеряли четкость напрочь. Все мерцает и колышется. Он сжимает веки, и темнота размывается плывущими неоновыми пятнами. Жмет на глазные яблоки пальцами, и пятна сгорают, вспыхивая разок напоследок и исчезая.
Сначала он рвется внутрь – теперь рвется прочь. Внутри у него переключатель, и кто-то вмазал по нему не глядя, и теперь все выворачивается наизнанку. Губами он ловит остывший воздух. Его трясет. Холодная одежда шлепает об пол, когда он поскальзывается на бахилах и падает. Его кто-то ловит, кричит (тихо и сердито) «молодой человек!», и что-то в голове откликается: «МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК, молодой человек, молодой человек»… Он прикусывает губу и ворошит волосы. Сжимает руками челку, тянет от себя, хрустит зубами. Женщина, мужчина, медсестра или, может, доктор рядом ахает и отпускает его. Он грохается об стену, бесполезно елозя ногами по полу, пытаясь удержать баланс.
Кто-то его узнает и (испуганно): «Эррор!»
Кто-то узнает его и (нахмурено): «Таблетки?»
Ему протягивают леденцы, как в кабинете у стоматолога, и, знакомым, тихонько журчащим в уши баритоном, говорят, что все будет хорошо. Волос касается чужая рука, сминает их и гладит, как грязную шерсть у взъерошенного котенка, выкинутого на улицу… Котенку уже без разницы, хотя обычно он шугается прикосновений. Лишь пара исключений. Одно. Один.
Чужих рук он сейчас не чувствует.
Он чувствует лишь чужие носилки, визг колесиков, писк – всем телом. Писк у него в волосах и пальцах, которыми он тянет за челку. Носилки у него в трясущихся руках. Визг – в ушах и ногах, скрученных, вывернутых.
– Она шла на поправку… Вчера же все было хорошо… – он хрипит, сипит, резко перекачиваясь с одной октавы на другую. Как на качелях. Его тошнит.
(«Думай о качелях, Эррор. Как в детстве…»
У него спирает дыхание…
Качели застывают в воздухе на долю секунды. И рухают вниз.
Он изо всех сил вцепляется в холодные цепочки-крепления, которые то и дело защемляют кожу. Он жмурится, чувствует, как слетает с седушки, как ветер развевает его детскую курточку, как торчащие ноги еле касаются земли. Он резко их поджимает, от чего качели пролетают еще с секунду и снова застывают. Теперь ветер бьет его уже в спину. Он распахивает глаза, выпячивает грудь. Глядит на землю, на которую он, кажется, вот-вот упадет. Вдыхает резкий воздух, и…
И качели снова падают и взмывают в воздух, как кораблик на волнах.
Мать сидит на скамейке и, кажется, что-то читает. В последнее время они часто гуляют. Она иногда поглядывает на сына и улыбается…
Ему не больше пяти.)
Холодный пол режет даже сквозь старую джинсу. Желчь, засевшая комом в горле, отнимает все его внимание. Эхом в голове расходится обострение, форсмажор, мы сделали, что смогли… С ней все будет хорошо, Эррор, пульс уже восстановили. Его хлопают по спине. Он уже на ногах.
( – С тобой все хорошо? – мать смотрит на него испугано. Хмурит брови. И будто ничего не видит. А он ей указывает на асфальт. По нему кто-то прошелся цветными мелками. Зеленый, синий, красный. Ему тоже хотелось бы мелков. Он знает, что если очень вежливо попросить, мама ему их купит.
Он радостно сообщает матери, что там написано. Она бледнеет.
– Никогда не произноси эти слова! Они очень некрасивые!
Голос у нее похож на росу: он легкий и совсем незаметный, сливающийся с полем вокруг. Колышется вместе травинкой, трясется, пока в глазах отражается весь мир… А он сидит в траве на корточках и пристально наблюдает за каплями. Он может сидеть так часами, пока его не окликают и не ведут домой.
Он помнит, как похожие слова говорил матери отец, после чего та хватала книгу, его, и они шли гулять…)
– Это сынок Креи Войс?
– Да.
– Это из-за нее его так?
– Да.
Он зыркает на докторов, обсуждающих его. Одна смотрит на него недовольно, второй – с беспокойством. Но он не обращает внимания – скользит на бахилах, как по тонкому льду, до выхода из больницы. Боится провалиться. Сдирает с себя промокшие насквозь, потяжелевшие куски полиэтилена, кидает их в мусорку, не целясь – с отвращением протирает руки о куртку. Оглядывается назад в последний раз и выметается из больницы, чуть не споткнувшись о выступ перед дверью…
Белобрысый парень с темными очками на тонких дужках из-за чего глаза его кажутся черными, стоящий неподалеку в белом халате, которого он ловит самым краем глаза перед тем, как ступить на холод, смотрит ему в спину, и, кажется, задумчиво вытягивает губы трубочкой. Он хмурится и ретируется назад, больно пафосно развевая халатом.
Выйдя на улицу, Эррор передергивает плечами от холода. Давно стемнело, а потому ему не видно ни черта, только мерцающие лужи, подсвеченные фарами мелькающих мимо машин. В уши будто залили воды, через которую пробивается эхо оставленной позади больницы: вздохи и охи, тихие разговоры, какая-то разгневанная женщина и плачь ее годовалого ребенка в очереди…
(«Думай о качелях, Эррор…»
Мать прижимает его к себе и гладит по черной макушке.
«Думай о качелях…»
Он зажимает уши, и изо рта у него вырываются тусклые стоны и завывания, пока из глаз льются слезы, а во рту кисло. Она шепчет, шепчет, шепчет… А он боится сказать ей, чтоб она перестала, потому что эхо невыносимо громкое и у него болит голова. Она высматривает отца из-под ресниц, и он не хочет ее отвлекать…)
– Алло?
Телефон валится из рук, но он набирает номер Инка и, через обыденные долгие гудки, дожидается ответа.
– Эррор, я тут… Учу… Всякое, – виновато щебечет в трубку художник, скорее всего нервно перекатывая ручку между пальцев, поглядывая на незаконченный рисунок. – Снег, кстати, пошел опять, ты видел?
На лице у него будто расходятся швы: рот раскрывается, издается судорожный вздох. Он поднимает взгляд и ловит носом снежинку. Снежинки больно ложатся на горящие лихорадочным румянцем щеки.
– Привет, – произносит он, надсадно сипя. – Да. Вижу.
– Ага! – легко отвечает Инк и, тут же опомнившись, спрашивает: – А ты в порядке?
– В полном.
– Да? А то звучишь ты как-то… М-м-м…
– Поговори со мной, – он не дает художнику закончить.
…Инк замолкает.
Он сжимает зубы и ждет отказа. Пытается не дышать в трубку.
– …Конечно, – оживает Инк через пару секунд. – Хочешь, расскажу билет? Семь же твое любимое число, да?
Они говорят еще час. Снежинки намертво прилипают к мокрым щекам. Они тают, и щеки становятся мокрее… Инк то тараторит в трубку, то говорит тихо и медленно. Путает имена и разглагольствует уже про другой билет. Двенадцатый и двадцатый век меняются местами, и пока Инк пытается вспомнить, когда именно на запад Киевской Руси вторглись германские княжества, как именно была поделена Италия, и несет какой-то бред, он плетется по темным улицам, сжимая телефон то одной, то другой рукой.
Выключая на звонке звук, чтобы Инк не услышал тяжелого, усталого дыхания, он замечает сообщения от отца. Они не блещут грамотой, лишь злобой и желчью. Оставляет их на прочитанном.
Он так устал. Его выдули, словно воздушный шарик, и теперь, пытаясь обратно надуть уже обычным воздухом, удивляются, почему он не летит. Сквозь синеватые губы он дышит на свои покрасневшие ладони. Каждое теплое дуновение отдается в них колкой болью, будто он на секунду опускает в горячую воду. И он рад, потому что знает, что это лучше, чем не чувствовать их от слова совсем.
Улицы сменяют друг друга. Фонари на них белые и тусклые: сюда никто никогда не заезжает. Он знает эту местность, как свои пять пальцев.
Слова Инка рассыпаются в голове пятиголосым эхом, все вокруг покрыто чернеющими пятнами. Он падает на землю, прислоняется головой к кирпичной стене. Порывается поставить звонок на громкую… На асфальте вокруг нарисованы четкие смеющиеся рожицы. Слишком четкие для ночи и для его зрения. Дети, видимо, постарались… Он подавляет в себе стон. Где-то на краю сознания пробегает мысль: он так долго пытался забыть о болезни, только чтобы она вернулась так резко. Но он не задерживается на ней слишком долго.
– Ты сейчас где? – звенит Инк, резко прервав свой рассказ, о чем бы он там ни был. Он давно потерял нить повествования…
Прижимая пальцы к кнопке включения звука на телефоне, он не чувствует ровным счетом ничего. Ему везет, что он не может видеть, какого пальцы цвета…
– Мушкина. Улица, – говорит он по памяти.
– А дом?
Кряхтя, он поднимается на ноги и оглядывается, замечая номерную табличку.
– Пятнадцатый.
– Got it.
– Что?
– Жди.
До того, как он успевает уточнить, чего именно ему ждать, Инк сбрасывает звонок. Неразумно.
Он снова опадает наземь. Конечности ломит. Остается лишь ждать… Он знает, что чтобы согреться, ему нужно двигаться. И он двигается. Мысленно. Если шахматы – тоже олимпийская игра, то и ниточки мыслей, за которые он тщетно пытается ухватиться – тоже движение.
Снег все так же идет. Конец ноября, как-никак…
И когда он засыпает, он думает о качелях.
***
Желтоватый свет фар мягче больничного. Это первое, что он помнит.
Мать Инка с силой хватает его. Запихивает в машину, накрывает тремя не самыми теплыми пледами, глядит на посиневшую кожу и достает аптечку. Шикает на него, когда он приоткрывает глаза.
– Лежи!
Он покорно откидывается на сидении, пока женщина колдует над его телом.
Инк сидит рядом и барабанит пальцами по ткани. Он смотрит на него широко распахнутыми глазами и сглатывает. Нервозно мотает ногами – момент шока уже прошел, он больше не неуязвимая гора без чувств. Хотел бы он сжать чужую ладонь, но, кинув взгляд на мать, лишь кусает кровоточащие губы и слизывает соленые капельки.
Машина выворачивает с улицы, а женщина в навигаторе сообщает про поворот налево. Инкин отец вжимает ногу в газ.
***
Его несут в ванную, наполненную горячей водой. Говорят заползать равномерно, чтобы… Чтобы что-то – он не запоминает. Инк на кухне кипятит воду на мятный – успокаивающий – чай, его мать выпытывает номер отца. Он еле шевелит губами, постоянно сглатывает, долго вспоминает последние две цифры. Его то и дело клонит в сон…
Окей, спасибо, понятно, повторяю, правильно, да, он у нас, да, да, конечно, что, не в коем случае, у нас, да, конечно, не за что, да…
Он не слушает, как женщина щебечет с его отцом. Брови у нее нахмурены. Виднеется глубокая складка. Когда она кладет трубку, она не уходит, а остается морщиной.
Ему стелют у Инка в комнате, тот уступает ему кровать. Его родители громко переговариваются за закрытой дверью. Инк поправляет его одеяло. Навострив уши, он вслушивается в приглушенную речь отца и звонкую матери. Постукивая пальцами по одеялу, наклоняется быстро целует, извиняясь за задержку, за то, что забыл вернуть ему шапку, и, зачем-то, за то, что не учил билеты. Видимо, авансом. Но Эррор этого уже не слышит.
Потом надо будет попросить денег на таблетки. У него тоже обострение. Прямо как у матери.
***
Демоны не дают комплиментов. Лишь отпускают скабрезные шуточки и саркастичные комментарии. Поэтому Киллер не верит ушам, когда слышит «прекрасная работа» от босса, всем телом надавившегося на трость, глядящего на высокое здание в районе ближе к центру.
Неплохо устроился, ангельский, думает Киллер мимолетом, когда в одном из окон под самым небом наконец-то тухнет свет.