
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Романтика
AU
Нецензурная лексика
Алкоголь
Неторопливое повествование
Отклонения от канона
Серая мораль
Хороший плохой финал
Курение
Упоминания наркотиков
ОЖП
Смерть основных персонажей
Преступный мир
Fix-it
Россия
Здоровые отношения
Дружба
ER
Становление героя
1990-е годы
Предательство
Русреал
Описание
Экстренно выступить в роли переводчика в переговорах двух криминальных группировок и стать звеном, связующим безжалостного наркобарона и бригаду Белова – это ещё цветочки. Впереди Анну, уже Пчёлкину, ждут куда большие испытания; цена за спокойствие постоянно меняется, ставки бесконечно растут в водовороте интриг и договоров, подписываемых чуть ли не кровью.
Что Аня будет готова поставить на кон? Мечты? Карьеру? Может, любовь?
А что насчёт жизней – своей и парочки чужих?..
Примечания
❗Это ВТОРАЯ часть истории Ани Князевой и Вити Пчёлкина; события, описанные в этой работе, имеют огромную предысторию, изложенную здесь:
~~Приквел: https://ficbook.net/readfic/11804494
Если вы хотите понять характеры главных героев, их мотивы и историю, ход которой привёл Витанну к событиям 1994 года, то очень советую ознакомиться с первой частью ❣️
❗ Attention
- автор вписывал в фанфик реальные исторические события. Но встречается изменение хролоногических рамок (± полгода максимум) событий реальной истории и/или действий в каноне Бригады для соответствия идеи фика с определенными моментами. Автор не претендует на историческую точность и не планирует оскорблять чьи-то чувства своим «незнанием»;
- в каноне фанфика: нежный, внимательный и любящий Пчёлкин. Если вы искали фанфик, где Витя бегает за каждой юбкой, то вам явно не ко мне. Здесь такого не будет;
- Витя уважает Ольгу, но не более того. Чувств Пчёлы к Суриковой, присутствующих в сериале, в фанфике нет.
~~ТГ-канал автора: https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli - буду рада видеть всех читателей не только на фикбуке, но и в телеграме 💗
С 20-23.10.22 - #1 в «Популярном» по фандому.
Не забывайте оставлять лайки, нажимать на кнопочку «Жду продолжение» и писать комментарии!!
Посвящение
Все ещё молодому Павлу Майкову и всем читающим 💓
1999. Глава 5.
09 августа 2023, 12:00
…Сказать, что Анна боялась дышать — это значит промолчать. Значит сильно всё преуменьшить.
Ксюша спать не хотела, а у Штейман уже руки дрожали от нервов, от попыток улыбаться дочери, спокойно убеждать, что с папой всё хорошо, он просто очень занят. Едва удалось девочку уложить, но Анна была почти уверена — сейчас Ксюня не видела сны.
Она прислушивалась к папиным крикам. Как и её мама.
Пчёлкина себя чувствовала ледяной статуей, тающей от бешеного стука сердца в груди, но то ничуть не было хорошо. Будто отгороженная от всего стеной, но в то же время имеющая сквозную щель для подслушивания, Анна стояла у двери Витиного кабинета, рискуя в любой момент, от любого услышанного слова потерять равновесие и перекинуться через перила.
Она знала, что они были мертвы. Кто — не так важно. Просто: убили. И без того страшное слово, стискивающее руки на горле, в тот раз оно звучало особенно жутко. Жутко тем, что Анна боялась, и её страхи, которые позорно для себя не смогла озвучить, росли, крепли с каждым проведённым в тишине часом.
Она знала, что Пчёлкин думает. И знала, что к моменту звонка Вагнера никаких сомнений у него не осталось.
Так и случилось. В какой-то момент, когда холод уже сковал ступни и ладони, окропил спину ледяным потом, а сердцу стоило остановиться хотя бы из-за усталости, из-за двери послышались шаги.
Анна успела только со всей своей жалостью, страхом и яростью обратиться к Господу, когда Витя открыл дверь.
Бог на неё обиделся, видать, за долгие годы без веры, и решил отыграться.
Пчёла на жену даже не взглянул. Метнулся в спальню стрелой.
— Что ты делаешь? — успела она воскликнуть ему вслед, но ответа не последовало.
Сердце ухнуло, разбежалось и выпрыгнуло из груди через перила, когда Пчёлкина услышала стук колёс и корпуса чемодана по внутренним стенкам шкафа.
Все нервные окончания разом заискрились, как проводка. Анна исключила все шансы их восстановления, когда стремглав бросилась вслед за мужем, как никогда за ним не бегала, и прикрыла двери спальни.
Семейное ложе превратилось в гладиаторскую арену, когда Витя распластал на кровати раскрытый чемодан. Туда летело всё, что Пчёле попадалось под руку — рубашки, галстуки и пиджаки, майки и нижнее белье с носками, брюки с измявшимися в тесном шкафу стрелками.
Жена оторопела лишь на миг. Когда Витя, бросив в багаж какую-то тряпку из чёрной дорогущей ткани, зарылся рукой в волосы и развернулся к комоду, где лежали их документы, Анна кинулась ему на перерез.
— Хватит! — приказала она кричащим шепотом, чтоб Ксюша не услышала, если не всей ссоры, то хотя бы конкретных крепких слов, для которых её ушки ещё не окрепли.
Витя замер. Под этим взором Анна не загорелась, не окаменела и не обернулась в ледяную статую, нет. Она впервые в жизни напугалась.
По-хорошему было бы поджать заячий хвостик и отступить в сторону.
Штейман затряслась мелко, но шагу в сторону не сделала.
— Уйди, — хриплым, будто пьяным голосом в ответ ей указал Пчёла. Анна стояла на месте. Сердце же из груди рвалось в стороны, отчего кололось, болело, схватывало остро. Терпела, закусив губы.
Сейчас отступать нельзя.
— Ты в Москву собрался, — проговорила она вопросом, утверждением и укором сразу. Последнее, вероятно, больше всего походило на правду, а вкупе с её голосом, дрожащим, как занавески на ветру, и взглядом, походящим на камень, о который бьются волны, так всё и оказалось.
Анна его в самом деле стыдила. Будто Москва была чем-то вроде нового Амстердама с его кварталом красных фонарей, будто это стремление его было чем-то таким, что заслуживало бы общественного порицания.
Пчёла захотел её взвалить себе на плечо, бросить на кресло и продолжить вещи собирать, до того стянув запястья и голени супруги парой-тройкой ремней.
Чтоб не мешалась сейчас, когда отступать нельзя.
— Аня.
Её имя прозвучало, как удар хлыста. Она вздрогнула, но больше от взгляда, каким Пчёлкин наградил жену, каким сопроводил ещё один свой указ:
— Уйди. Христа ради.
— Не смей, — указала она ему в ответ и не заметила, как часто и мелко из стороны в сторону закачалась её голова. Не заметила, как повторила: — Не смей, не смей, Витя, не лети туда, не смей…
Пчёлкину — как мёртвому припарка. Всё по боку. Он на таран пошёл, плечами, грудью смещая жену в сторону стены и принялся резко, как вор, подгоняемый сигнализацией, искать в документах свои паспорта, виды на жительство, визы — всё, что могло ему потребоваться, чтоб в ближайший же самолёт сесть…
Анна руками с пальцами-клешнями вцепилась в его руку, в ламинированные бумажки, бросаясь на него со спины:
— Я сказала, не смей!..
Пчёла указов терпеть не мог. Даже от неё. А в тот раз слова её были самым настоящим указом, а не просьбой — до которой тоже не стало никакого дела.
Он только зубами высек искры, хватаясь за её запястья, вырывая из женских пальцев-спичек неясные документы.
Анна вцепилась намертво. На их ладонях — белые следы пальцев друг друга, которые, краснея, напоминали аллергическую сыпь.
Что-то вроде побочного эффекта, проступившего спустя долгое время, за которое забылось любое их прикосновение. Особенно такое крепкое. Такое злое.
— Убери руки, — шипел ей Пчёла, понимая, что себя держать долго не сможет, что терпения у него осталось на фразу-другую. А после — черта, за которой он за себя ручаться уже не сможет.
Потому, что мысли будут о другом. О ближайшем рейсе в Москву, где он обязан быть.
Анна за плечо его пыталась ухватить, развернуть. Сил в теле хрупком осталось мало, но огонь под рёбрами дал девушке преимуществ.
Глаза её впервые за долгое время перед Витей предстали забытыми лазерами.
— Не уберу, пока ты не образумишься.
— Аня, я со стеной, что ли, разговариваю? — огрызнулся он ей в ответ и руки жены, в какие она вцепилась, с силой отбросил от себя.
По инерции Анна совершила шаг назад, но шаг этот оказался длинною в пропасть, какую теперь бы перепрыгнуть не смогли, даже если б разбежались.
Новоявленный Штейман смотрел на неё. Ссориться с Пчёлкиной он хотел так же «сильно», как и ей уступать. А уступать Витя ей не планировал — не в этот раз. И скандалить, ночи проводить в разных углах большого дома, сцены устраивать на глазах дочери, не хотел…
Потому, что какой бы сукой не сделалась Анна, она продолжала оставаться его женой. И матерью ребёнка. А, значит, человеком первостепенной важности.
Но человек первостепенной важности сейчас себя вёл так глупо, эгоистично, так… что Пчёла хотел с ней поссориться.
В щепки. В труху. В разорванные барабанные перепонки и трещины на потолке.
У Анны горели натёртые запястья, а глаза щипало слезами, что жгли слизистые целые сутки, но так и не скользнули по щекам дорожкой терпкого яда. Лицо её было изрезанным шёлком, когда голос — камнем посреди Арктики:
— Остановись, — указала она тоном, который крайний раз звучал в стенах «Софитов» — причём, московских.
Витя бы не остановился. Горя, он не обугливался, и пламя набирало обороты, сжирая нервы, думы, силы, вместо того выбрасывая тонны энергии. Анна только качала мелко головой, как болванчиком:
— Ты не в том состоянии, чтобы принимать такое решение, Витя, одумайся.
— А в каком я состоянии? — он не спрашивал, он почти было шипел. Развёл руки, подавшись вперёд, как распятый на кресте безумец, Витя к ней наклонился. — В каком, а? Скажи! Ну, псих я, скажи!..
— Псих, — не стала отрицать Анна. Сердце по рёбрам билось так, что в скором времени должно было обернуться кашей. Если б прежде не разорвалось. — Псих. Ничего не исправить сейчас, а своим присутствием в Москве ты время не обернёшь, подумай!..
Ему времени не хватало, чтоб думать, потому, что каждая секунда отмерялась часами со звуком, с каким падали золотые монетки. И Пчёла не собирался растрачивать время на то, чтоб переубедить ту, чьё мнение в корне не сходилось с его позицией.
Только руки с силой вцепились в её плечи так, что она ахнула, выставила ладони вперёд, защищаясь от Вити.
Впервые за… сколько? Месяц, год? Всю жизнь?
Наверно…
— Нет, это ты подумай, дорогая! — он в лицо ей почти прокричал, и «дорогая» ни разу не согрело. Анна только содрогнулась, а после, как ещё две секунды-монетки канули в небытие, выставила сильно вперёд локоть, упёрлась им мужу в грудь.
— Ты просто представь, что твоих друзей больше нет! — гаркнул Пчёла. Анна будто бы посерела, но руки, какими она била по груди, плечам, по щекам, до которых едва дотягивалась, остались такими же твёрдыми. Вите придало сил. — Почти всех! Что кишки выпустили наружу и глотки распороли тем людям, которые с тобой по медным трубам лазили! Представь! Красиво, здорово?! А мне и представлять не надо! Потому, что Макс, Кос, Фил сейчас трупами в морге лежат, их чешут, моют, к похоронам готовят! И нет их больше, нет и не будет! Представила теперь?!
Штейман ничего не сказала, что можно было бы даже подумать, будто у неё внутри что-то щёлкнуло, лопаясь и гнилью заражая кровь. Будто бы Анна от слов Витиных вместе с ним и умирала.
Было больно. Очень. Но не насмерть.
Глаза её были настоящей горой малахита, что давила не по-детски.
Пчёла под этими глазами умирать не хотел, хотя и мог — когда-то давно, будто бы в прошлой жизни.
Она себя переборола. Проглотила свои соболезнования, что сейчас ни ей, ни Вите не были нужны. И проговорила, делая всё, чтоб огонь из сердца не перекинулся на голову — это было бы полное фиаско:
— И чем ты им сможешь помочь, если улетишь?
Витя от услышанного замер. А потом руки до невозможности зачесались, чтоб Анну запереть в ванной, ключ от межкомнатной двери забрав с собой, в Москву.
Она мешалась, она раздражала, она… неимоверно бесила тем, как была равнодушна, как глупа в том, что требовала объяснений вещей, что, как Пчёла знал, объяснений не требовало.
Она ведь всё понимает, просто придуривается… Знает, что такое, когда умирают близкие, что такое их не проводить!!!
— Ты знаешь, что я не могу не приехать на похороны. Это последний путь.
Он её отпустил. Плечевой пояс у Анны будто обернулся в пыль, но теперь жена вцепилась в него так, словно это не она, не она, а кто-то другой только что бил по груди, шее слабыми кулаками. И пресловутая гордость обернулась волнением, в обоснованности которого сомневалась всё сильнее, когда Пчёлкина сжала пальцы в рубашку его:
— Их пути уже подошли к концу, даже последние. И нет необходимости туда лететь, как ты не понимаешь, кто тебя к этому принуждает?!..
Пчёла развернулся так, что она снова попятилась к стенке.
Витя перед ней стоял совершенно чужой. Бешеный. Разбитый и больной тем, что стоял, дышал, существовал, когда остальные его друзья ничего из вышеперечисленного сделать не могли.
И, Боже, видать, стала дурой, что Пчёлу ей ужасно хотелось пожалеть. Прижать к себе, успокоить и самой расплакаться от того, что муж чувствовал. Сердце болело в требовании рухнуть на колени и зарыдать по Косу, который в первую очередь всё равно запомнился хорошим, по Филу, без чьего плеча осталась Тома и два ребёнка. Зарыдать, как за саму себя.
Но сдержалась; цепями окутал самый натуральный страх.
Витя сказал так, что оковы потяжелели на пару центнеров:
— Я себя принуждаю.
— Псих, — Анна шептала, уверенная, что не сможет сдвинуться с места, но вздрогнула, когда Пчёла резко выхватил из открытого отсека комода свои документы.
Они на дно чемодана полетели. Штейман на кровать бросилась, надеясь выхватить паспорт. Но Витя её поймал.
Под ногами не стало земли. И дело даже не в том, что муж схватил поперёк талии и прибил обратно, к стенке шкафа.
— Возвращаться в Москву, особенно сейчас, это самоубийство, и я не верю, что ты этого не понимаешь! — воскликнула Штейман; почти потухшая, она напомнила факел, который обмотали новой пропитанной керосином тряпкой. Рука опять взмыла и хлестнула по локтю наотмашь.
Она перешла на крик, заметив то, лишь когда в цоколях загудели лампочки:
— Всё же, как на ладони: Космос, Валера… Ещё и Максим. Да тут только тупица не поймёт, что весь ближний круг Белова в зоне риска. Не исключено, что и Саша сейчас не жилец, чёрт знает, что с ним там происходит, может, и за ним кто пришёл, а ты тут, увалень здоровый, живёшь, как у Христа за пазухой, но всё куда-то рвёшься, всё «проститься»… С кем проститься?! Или ты уже забыл, что тебя эти люди чуть было в решето не превратили?!
Витя не понял, когда его рука сжала Анино лицо. Четыре пальца уткнулись в одну скулу, острую, как лист бумаги, большой — в другую, такую же острую. Её «ах» вышел сдавленным, когда Пчёла пустил короткие ногти ей под кожу.
Сердце клокотало, булькая кровью почти в горле:
— Рот закрой.
Под пальцами у Вити прямо-таки прощупывались напряженные мышцы женского лица, которое он этими самыми пальцами ни раз гладил, которое оцеловывал в любви, нежности и похоти. Они, мышцы, чуть было не щёлкали, разрываясь, когда Пчёлкина, дав себе позорные секунды на промедление, так же ответно вцепилась в его запястье.
Чуть сильнее вонзи — и струйки крови потекут по локтю.
Анна вырвалась так горячо, что держать её Витя не смог — обожгла бы ему все руки.
Хотя, можно подумать, что это самое страшное, особенно сейчас…
Пчёла отпустил. Анна одурела — грудью кинулась на амбразуру вместо того, чтоб разумно отойти в сторону.
— Ты просто не хочешь меня понять, — проговорила Пчёлкина, кнут сменяя пряником на каждой фразе, и её руки схватили Витю за локти, за плечи, за пальцы так, что, возьми она его так чуть раньше, — годом до того, месяцем, днём раньше!.. — и он бы простил ей всё — все свои мысли, недоверия, страхи.
Тогда Штейману было не до ласк. Даже таких отчаянных.
— Это самоубийство… Не смей, Господи, не смей этого делать, пожалуйста, Витя, это былое, мне жаль, Боже, правда, жаль, что так всё кончилось, это ужасно, больно, но, милый, Боже…
— Это боль, — не стал отрицать Витя. Будь день — и он бы об этом на весь Берлин прокричал, хотя минутой до того Пчёлу поздний час не останавливал.
— Но это — моя боль. И я не заставляю тебя от неё страдать. Потому пусти.
Вместе с кровью у Анны по телу циркулировал гной, кажется, который заражал всё. Так, что хотелось вопить и плакать. Пчёлкина почти прекратила держаться, когда в эмоциях снова замахнулась по Витиной щеке.
Он только дёрнулся однажды.
— «Твоя» боль и моя тоже, — голос из камня сделался бурными морскими волнами, которые этот самый камень, умирая, обтачивали. — Не могу, если ты ещё не понял, думать, жить отдельно от тебя!..
— А ты попробуй, — качнул он головой, словно возле двух его ушей жужжали мухи. — Я на три, пять дней максимум. Как раз тебе хватит, чтоб абстрагироваться.
Анна, до того посеревшая, теперь сделалась ужасно белой, что на миг у Вити в голове проскочила мысль: нужна скорая. Причём срочно; чуть прозевает — и жену будет уже не спасти.
В следующий же миг Штейман так его ударила в грудь, как, бывает, не каждый дефибриллятор заводит стихшее сердце. Но ударила единожды, хотя Пчёла и ждал серии ударов.
Промеж ребёр саднило. Анна горела и гасла, покрывалась коркой льда и трескалась прямо перед ним, а Витя и знать не мог, как её не замечать, как складывать чемодан, если жена лупила отчаянно, как в крайний раз, стоило ему только дёрнуться с места.
А дёргаться Пчёле было надо. Позарез надо…
— Чёрта с два, — вдруг выплюнула Анна и сама развернулась к шкафу.
И, блять, это было верхом наивности, но в какой-то миг Пчёла почти было поверил, что смог. Что Анна, так старательно притворявшаяся воплощением равнодушия, поняла, что перед ним оказалась его Аня.
Понимающая. Чуткая. Покорная, но вместе с тем и делающая себя недостижимой.
На его паспорт упала вешалка с Аниной юбкой.
Сердце у Пчёлы упало, разрываясь, замирая, разбиваясь в полёте в пустоту, и осколки обернулись стеклянной пылью, когда жена поверх бросила небрежно и какую-то чёрную блузу.
— Я с тобой.
Витя закрыл чемодан так, как обычно закрывали крышку гроба. Анне этого должно было хватить, но она слишком разогналась, чтоб вот так сейчас замереть, вздохнуть, выдохнуть. Она прорвалась к кровати, к замкам багажа, и не сразу даже почувствовала боль в плечах, когда Пчёла её попёр прочь от чемодана.
Стало больно, только когда она осознала — пальцы мужа впились в те же места, что и минуту до того. Ещё не зажило.
Штейман ей сказал, как будто выписал лечебную оплеуху:
— Здесь остаёшься, — но Анна оттого не успокоилась ничуть.
Как каплей воды попали в чан с горячей кислотой, и прогремел почти натуральный взрыв, но такой, от которого все разом оглохли, но остальными органами чувств осознали масштаб надвигающейся трагедии.
Она сказала, как будто этой самой кислотой плюнула:
— Не остаюсь.
— Остаёшься, — вернул ей Витя так, что, будь они зверями, подчиняющимся лишь инстинктам, то Анна, поскуливая, была вынуждена от страха одного подчиниться.
А ей, даже будучи человеком, было страшно. Очень, Господи, было страшно — в Москву рваться всё равно, что голову совать в пасть тигра, всё равно, что играть в русскую рулетку с пятью живыми игроками, стрелявшими до неё.
Но Пчёлкина знала: останься она одна — и было бы страшнее. Защитная реакция у Анны сменилась на один лишь раз; нападая, только чтоб защититься, она почти прошипела:
— С чего бы вдруг? Что, в Москве уже не так безопасно, раз мне туда нельзя?
Пчёла вздохнул, а на выдохе стукнул кулаком по стене за Аниной спиной.
Чудом не посыпалась с потолка штукатурка. Пчёлкина дёрнулась сильно, так, что почувствовала, как нервные окончания в висках взорвались, как посыпанные тротилом искорки, и на спине выступила сразу испарина.
Но больше — ничего.
Одно сердце выдавало. Штейман не нашла слов, чтоб отругать себя за бешеный пульс больше ста тридцати ударов точно.
Она только вздохнула, чувствуя в спальне запах гари. Витя перед ней стоял, потупив взгляд куда-то в пол между их ногами. Выдохнула.
Только тогда Анна осознала, как нехорошо кружилась голова.
Вдруг стало тихо. Но ни разу не конец битвы. Затишье перед новым раундом.
Пчёла, взяв на себя, как и подобает мужчине, право, ответственность принять решение об окончании паузы, тогда признался:
— Мне нужна причина, чтоб вернуться домой, Аня, — а потом вдруг почти было проскулил так, что у девушки аорта обернулась одной острой, жесткой иглой, колющей всё, через что проходила:
— Господи, стань ею, Ань… Останься тут. Хотя бы для того, чтоб я хотел вернуться.
Когда его голова внезапно рухнула на грудь Ане, она забыла все слова: какие только что сказала, какие услышала, какие могли быть произнесены или им, или ей. Витя не шевелился, в плечах ссутулившись, и Анна, что ростом была ниже, вдруг почувствовала себя такой важной, такой… Ресницы сомкнулись, а когда разомкнулись, то перед глазами образовалась пелена. Та, за которую Анна снова не смогла себя наругать. Как не смогла отчитать и руки, бившие Витю по лицу, груди, но принявшиеся вдруг гладить Пчёлу по голове. Почти испуганно. Как впервые.
И голос её зазвучал иначе, вот видит Бог, иначе, когда Штейман, себя ненавидя, его ненавидя и ситуацию, в которой оказались, проговорила коротко:
— Не могу…
Второй раунд начался прямо тогда. Витя отскочил от неё, как от прокаженной, а пропитанная горючим тряпка, заменившая сердце, снова вспыхнула с дымом копоти.
А Пчёле будто в душу плюнули. Слов было мало, чтоб выразить хоть долю негодования, и слишком мало, чтоб вообще сказать хоть что-то.
Её тряпки полетели на пол, когда Анна, только что боявшаяся лишний раз вздохнуть, всколыхнуть лежащую на её груди голову, метнулась не к кровати, а к шкафу. Восклицание её прозвучало, как молитва:
— Да хватит цирка, Витя! Хватит, всё!..
— Цирка? — переспросил Пчёла почти бешено, почти бросившись на неё с цепкими руками, готовыми выцарапать глаза, но вместо того бросил вешалку с брюками в чемодан.
Штанины пролетели у Ани пред лицом чёрным флагом — знаком, что ни будет ни примирения, ни пощады, ни сдачи в плен.
— Тебе, может быть, ещё смешно?
Он прошёлся к чемодану с пиджаком, который ему бы навряд ли пригодился в короткой поездке, но Пчёла не смотрел, что складывал. Как и Анна не смотрела, за какие его шмотки хваталась.
— Не смешно, конечно, но, Вить, в самом деле, я уже не знаю, как тебе объяснить, что не нужно туда лететь! Это опасно, этот твой альтруизм никому легче не сделает, а себе ты уже всё доказал.
Она умудрилась на кулак намотать рукав, как обычно наматывали волосы, и не дала ему бросить пиджак в почти пустой чемодан.
Её лицо оказалось близко. Мысль о том, чтоб Аню поцеловать, появилась только после того, как рёбра затрещали от желания запечатать ей рот собственной ладонью.
— Витя! — вскрикнула она так, будто её резанули скальпелем, когда Пчёла с силой дёрнул жакет из тонкой руки. — Ты не в том возрасте, пойми, и не в том положении, чтоб так просто всё бросать из-за одного желания провести Космоса и Фила в последний путь! У тебя работа, целый театр, у тебя дочь маленькая, опомнись, ну!..
Он вскинул палец. Черный камень драгоценности на перстне был галактикой с обилием чёрных дыр, каждая из которых хотела затянуть в себя и оттого рвала на части; голова — в одну пустоту, нога — в другую.
— Вот ради неё, — у Вити от святости аж задрожал голос, а с ним — и палец. Анна смотрела затравленно, как зверь, лишенный конечности, но готовящийся к прыжку через пропасть. — Я и вернусь.
— Лучше ты ради неё останься.
Он схватился за рубашку. Она тоже. Рубашка была обычная, каких у Пчёлы было полно, но в тот раз Витя особенно сильно вскипел. Потому, что, видать, дошёл до края.
Уже бесповоротно; знакомые слова, какие он слышал от Вагнера, ядом капнули на открытые переломы, срастающиеся криво — вот как стало больно.
И он хотел одного — сделать так же больно в ответ.
— Вспомнила, значит, о дочери, — вернул ей Пчёла, хмыкнув. Заклокотало в висках, в подвздошной вене, везде, где Витя ещё мог чувствовать пульс, особенно в жгущем адреналине нутре.
У Анны нутро тоже жгло, и гневный жар отдавал в лицо, грудь и руки, когда она, горя щеками, проговорила, каждый слог отделяя:
— Я о ней не забывала. Никогда.
Воздух стал плотнее. Из-за них двоих. Витя дёрнул на себя рубашку. Анна не дала себе уступить.
Точка невозврата осталась за спиной, когда он одной рукой схватился за одежду, а второй — за локоть супруги и на себя её дернул, рыча в острое лицо, горевшее в злости и тухнущее в страхе:
— Хватит врать, Пчёлкина. Хва-тит врать, кому ты тут, блять, вешаешь?
Она, к удивлению, ничего не ответила. Только посмотрела так, что на каждом из плеч у Вити выросло по горе, по паре Воробьевых холмов, когда Анна оказалась близко.
Кровь тлела в густую плазму, пока Штейман говорил, говорил, говорил:
— Кого ты сейчас пытаешься убедить в своём неравнодушии к ней, а? Меня? Себя? Не утруждайся, я тебе не поверю, а себя ты уже наобманывала так, что сейчас не разбираешься, где правда, а где — твой пиздёж. Но ты Ксюшу любишь ничуть не сильнее, чем должна любить. А то и меньше. Это видно, Аня, это глаза режет, жрёт, понимаешь? Потому, что она для тебя — как обуза. И всё, о чём ты мечтаешь сейчас — так это жить той жизнью, которая у тебя была до рождения Ксюни.
У Анны дрожала челюсть, когда она приказала:
— Заткнись, — да и вся она дрожала, как выгнанная на мороз мерзляка. Витя смотрел, а лёгкие, что до того момента кололись больно, будто стали шире. И Витя не мог надышаться, как и не мог остановиться.
Он высказывал тогда всё, что в себе давил с полгода:
— Что, фрау Штейман, тебе правда глаза режет?
Не дожидаясь ответа, дёрнул рукав. Анна подалась, как марионетка, промокшая и потяжелевшая от воды, что в ней скопилась. Потом попятилась назад, снова начав вырываться и с собой вырывая из рук мужа рубашку.
Витя сжал кулак и не побрезговал наклониться к горячему лицу, чтоб прошептать со всеми чувствами, что его самого грызли заживо:
— Ты просто снова хочешь быть в центре всеобщего внимания. Хочешь всем, а скорее, даже себе самой, доказать, что без тебя не работает нихрена, не крутится, не вертится, что никто ничего делать не умеет. Но это не так — «Софиты» без тебя уже как два, даже три года, а то и больше. И ничего, стоят, работают. И ты знаешь, что без тебя ничего не рухнуло. Оттого и бесишься, и злость всю срываешь на дочери. Только вот я тебе секрет открою: она в твоих амбициях не виновата.
В глазах Анны лопались, как фейерверками, капилляры, а зрачки блестели, напоминая лужи нефти. И не дай Бог уронить спичку.
Но поздно; она уже полыхала — пока ещё тихо, всё ещё тихо. Потому, что в себе держала, дым глотая в одиночку.
Било, трясло и колотило что-то, что Пчёлкина не могла понять. Она смотрела только, молча, на мужа, не в состоянии проиграть в этом противоборстве, проигрыш в котором сулил поражение во всём их споре, всей войне. Смотрела и ненавидела. Себя и его разом.
Его — за то, что он так хорошо её понял, что своё «понимание» обернул против самой Анны. А себя — за то, что она дала себя понять, что дала ему использовать свои страхи, желания и стремления не в собственную защиту, а в Витино нападение.
Без того Пчёлкина защищаться могла слабо. Откуда-то из грудной клетки поднялась волна, и в горле стало туго, когда она ограничилась лишь глупым, таким глупым, почти что оскорблённым:
— Что ты такое несёшь?!..
Витя ответа не заставил ждать:
— То, что давно должен был тебе сказать.
Тяжесть на его душе стала легче, и несмотря на необходимость быстрее собираться, быстрее брать вещи и мчаться с паспортом к столичному аэропорту, Пчёла тянул время, смотря на жену, что для него тогда стала самым непобедимым спорщиком.
И переспорить её, в угол загнать — настоящая победа и торжество, какое Витя был готов отмечать богато и, что самое главное, долго.
Как легко стало, Господи… Будто давний груз кинул в пасть крематория, а тот пеплом развеялся…
Анна дрожала голосом, как кристально-прозрачное стекло, когда проговорила, мелко качая головой:
— Вот, значит, что ты обо мне думаешь…
— Не просто так же ты Ксюшу хочешь побыстрее спихнуть в ясли, — Пчёла не повёлся.
Она вздохнула. Выдохнула. Руки ослабли, и в чемодан полетела рубашка, за ней ещё что-то, — что, Анна уже не разбиралась. Стараясь не слышать ущемленной гордости, добитой обидой и злостью, она мысленно пыталась обернуться кругом и через тернии вернуться на тропинку, с которой сошла, поддавшись эмоциям.
Скандалы не приведут ни к чему, не приведут, без толку сейчас что-то кричать ему, он ранен, болен, скорбен, ему нужна рациональность, а не новые бзики…
Пчёла спешно складывал чемодан. Анна заговорила, когда прошли самые долгие семь секунд в её жизни:
— Витя. Перестань. Не говори и не делай глупостей, Боже, пожалуйста, — но рациональности хватило только на одно его имя. Кто-то предательски местами Ане поменял мозги и сердце, и сильно забило по вискам, когда она воскликнула, всплескивая руками, напоминающими лебединые изломанные крылья:
— Кто потом будет расхлебывать все последствия, кто, как ты думаешь?
— Ух, как я тебя обидел, надо же, — хмыкнул Пчёла, и не думая даже чуточку замедляться, чтоб Анну послушать, чтоб в ушах не свистело.
Тогда она остановила его сама.
Кровь внутрь черепной коробки ударила так, что её встряхнуло сильно, и Анна, подскочив к Штейману, вдруг выписала ему такую пощечину, на какую бы её не хватило ни секунду назад, никогда в принципе.
Ладонь онемела сразу от мириады мелких иголочек, воткнутых в руку, но сил хватило, чтоб Пчёлкина схватилась за очередную рубашку, количество которых себя явно не оправдывало.
Вите почудилось, что ему снесли челюсть. Но, прижав язык тесно к нёбу в борьбе с болью в лице, он сдержался уже в который раз, чтоб не занести над матерью его дочери руку.
Ебейший пульс в ушах диктовал другое.
— Кончай эту канитель, Пчёлкин, — процедила Анна так, словно в ладони у неё был не рукав рубашки, а пара-тройка поводков, на которых держала цепных бультерьеров. — С тебя на сегодня хватит; ты уже много чего наговорил. Начиная от бригадиров и кончая Ксюшей.
Указ заткнуться для Вити оказался увесистее оплеухи; на больную от ударов щёку будто бы пришёлся литр горячей воды, варящий кожу прямо на нём, и Пчёла, как существо с нервными клетками и рефлексами, терпеть боли не стал.
Как существо с человеческой — что было равнозначно подлой — натурой, он захотел тогда сделать больно в ответ.
И сделал.
— А чего ты вообще вдруг так вспомнила о нашей дочери, а? — гаркнул он, вырывая к себе рубашку. Анна не далась, только сильно вдруг выступила на её виске вена. — Или думаешь, что рычаг давления нашла? Кому врёшь, дура?! Тебе-то какая разница, что с ней, что со мной там будет?!
— Мне есть разница! — хлёстко в ответ вернула Аня, что задрожали стёкла в рамах, а руки её сильно на себя дёрнули несчастную ткань. Витя тоже не уступил.
Только вот Пчёлкина крикнула:
— Я не хочу, чтоб моя дочь росла, как и я, безотцовщиной!!!
И ткань с треском, оказавшимся в стократ сильнее воплей, порвалась в их руках напополам. У Ани — рукав, у Вити — всё остальное в руках. Но до рубашки не сделалось никакого дела. Потому, что они так и замерли друг напротив друга, как выведенные из транса убийцы, и смотрели, как впервые.
Пчёлкина прикрыла глаза. По щеке её потекла слеза, не сопровождавшаяся ни всхлипом, ни стоном.
Витя на жену смотрел; в груди, будто выпотрошенной, зияла, свистя, болезная пустота.
Тишина после признания взрывала вакуумом барабанные перепонки.
Пчёла, недавно только радовавшийся появившейся на душе лёгкости, стоял и чувствовал себя не мёртвым, не убитым, а серьёзно раненным — так, что секунда-другая, и наконец ослепит белый свет.
И, Боже, предложи ему такой конец двадцать, десять минут назад — он бы согласился, мало думая. Только для того, чтоб боль в душе наконец пропала, а по плечам его хлопнули те люди, на которых обижаться за что-либо сделалось бессмысленным.
А теперь думать о том, что было бы проще умереть, стало… так стыдно. Господи, стыдно, в самом деле.
Пчёла стоял на ногах, уверенный ещё миг назад, что нижние конечности через мгновение-другое атрофируются, и смотрел на жену. На женщину, которая в нём породила жрущую злость, но которая сейчас одной своей фразой эту самую злость обернула против него же самого.
Анна тихо плакала, продолжая в руках держать рукав порванной рубашки, и только грудь её высоко поднималась в тяжелом дыхании.
Пчёла хотел, чтоб она на него разозлилась. Снова дала пощёчину, снова ударила, накричала, порвала в клочья весь его шкаф, вырвала с корнем язык. За то, что он ей наговорил, за то, что думал.
Голос прозвучал жалобно; из Вити будто силой выдавили жалкое:
— Ань…
Она не шелохнулась — чёртова статуя мадам Тюссо. Даже грудь перестала подниматься под тяжестью её дыхания, и только слеза скользнула по худой щеке, сорвавшись, как со скалы, на пол.
Витя себя чувствовал этой её слезой — разбился. Насмерть. В тот же миг, когда стало тихо.
Пчёле рёбра сломавшиеся проткнули сердце, когда он с места сорвался. Сделать успел только шаг. А потом снова замер, так и не почувствовав под ступнёй пола, когда со стороны двери раздалось гнусавое:
— Ма-ама-а!..
Ксюша.
Он ещё никогда не чувствовал такого страха — думал раньше, что душа почти покинула тело, когда на него всей Москвой устроили охоту, а теперь, стоя перед плачущей женой, плачущей дочерью, понял, что вот тогда действительно ему было страшно.
Страшно что-то говорить. Что-то делать.
Дочка, маленькая, макушкой не достающая даже до середины дверного косяка, обнимала стены и мягкую игрушку, с которой пришла на крик, и выглядела так, что нутро крошилось в осколки. Она захлебывалась слезами своего испуга, лицо у Ксюни сильно покраснело, но выглядела дочь так взросло в тот миг, стоя в стороне.
От взрослой её отличало только то, что она, скуля, звала маму.
А мама замерла. Как и папа. Смотря на Витю, но не видя его, Анна пыталась проморгаться; застывшие на ресницах слёзы сбежали вниз по щекам.
— Мама-а!.. — рыдала Ксюша и затопала к ним ножками.
Мама мельком тогда смахнула слёзы со щёк, так, что, не смотри на неё беспрерывно — и можно было бы подумать, что Аня и вовсе не плакала.
Пчёла мог поклясться, что открылось внутреннее кровотечение, отчего сердце облилось кровью.
Он почти протянул руки к дочке, чтоб её взять к себе, но не смог шевельнуть и пальцем.
Блядство, Господи, какое блядство!..
Штейман убрала в раскрытые створки шкафа оторванный рукав, пряча его, как в ближайшие года-два начнёт прятать от Ксюши подарки от Санты — или Деда Мороза, они с Витей ещё не решили, какую предпраздничную лапшу будут вешать на уши их дочери.
Витя не мог не заметить, как стукнулись друг о друга вешалки от её неаккуратного прикосновения дрожавших рук.
Малышка к ним топала на коротеньких ножках, оглушающее скуля, и рёв её становился громче с каждой секундой тишины. У зайца, с которым Ксюша засыпала, конечности волоклись по полу, и голова качалась, когда Аня развернулась:
— Солнышко, — шепнула она успокаивающе, наклоняясь, беря её на руки вопреки собственным указам прекращать носить девочку.
Делая вид, будто ничего не случилось, будто крика не было, будто доченьке приснилось, что стены дрожали, а с потолка сыпалась от вопля побелка, Анна с ней двинулась в детскую.
Витя стоял на месте лишь миг, блядский миг, в который развернулась целая война, и бросился за женой, за дочерью сразу же после того, как их тени мелькнули на дверном косяке.
Ксюша плакала, скулила, сопела, быстрыми горячими слезами делала мокрыми ушки плюшевого зайца, и с каждым её вздохом, переходящим почти что во хрип, Пчёла сам будто рыдал. Но рыдал в себя. Аня дочь похлопывала едва по спинке, словно пыталась ей помочь все свои страхи выплакать, выкрикнуть, чтоб уснуть после сном крепким, какой прервать не сможет ни одна их ссора. Похлопывала и причитала:
— Тише-тише, т-шш, тише… Что случилось, м? Что такое, зайчик?
Витя так замер у входа. Будто у порога, под ковром была насыпана дорога соли, не впускающая его внутрь, как того не позволялось демонам и прочей сущности в виде нечисти.
А, смотря на детскую спальню, заставленную шкафчиками с игрушками, с одёжкой, с детской колясочкой, в которую саму Ксюшу совсем недавно ещё можно было положить, а не её «бэбибона», он себя таким — нечистым, грязным, прокаженным — и чувствовал.
Ему места не было будто бы здесь. Нет права стоять за спиной у женщины, ему родившей дочь, нет возможности с её рук забрать единственную тяжесть, какую без зазрений совести позволял Ане носить, и самому успокоить Ксюшку. Нет места…
Ни здесь и, кажется, нигде.
Растрепанная, теплая ото сна, горячая от слёз, дочка ответила не сразу. Она продолжала плакать, словно боялась сказать вслух, как почти любой человек, уверенный в страхе встретиться с кошмаром лицом к лицу, только стоит его озвучить.
Витю — будто битой по рёбрам. Ни уйти не мог, ни подойти, так и стоял так и наблюдал.
Его персональная идиллия и пытка сразу рвала кожу, натянувшуюся на костяшках кулаков.
Ксюня только ручкой маленькой, но цепкой, сжала Аню за плечо, когда прогнусавила забившимся носом:
— Вы кличали!..
В тёплом свете ночника Анна побелела так, что, казалось, в следующий миг она упадёт в обморок. Глаза её на лице стали походить на две чёрные — точнее, чёрно-зелёные — дыры, что в себя засасывали все силы. И Пчёла тогда, не зная, откуда находил сил рисковать, почему ещё сердце продолжало колотить, причём, так, что должно было от ритма скерцо устать уже, подорвался к Анне.
Одной рукой он её схватил за талию так, что, попытайся их кто-то друг от друга оторвать — то пришлось бы в упор ему выстрелить, чтоб он расслабил хватку. Второй погладил Ксюшу, трясущуюся так сильно, не успокаивающуюся, по голове, по светлым волосам, торчащим в разные стороны.
Аня не отреагировала. Только приподняла дочку на руках, сама чуть ссутулилась в плечах и шее, чтоб заглянуть в мокрое, красное лицо Ксюни.
Так колокольчики не стучали, как она говорила, утешая дочь, а вместе с тем — пытаясь утешить и себя:
— Мы тебя напугали? — и она качнула головой так, что чуть было лбом с мамой не стукнулась. А Аня только смотрела на неё; льды, иногда Пчёле отнимающие конечности, в её взгляде плавились, таяли и закипали до температуры мягкого парного молока.
— Солнышко, что ты… Мы просто с папой говорили. Всё хорошо, всё хорошо…
Говорила Штейман с Ксюшей, как с ней и надо было разговаривать — как с ребёнком. Витя, слушая, думал, что говорили и с ним, но не как с ребёнком. А как с тупым. Дочка под его рукой колыхалась всё слабее, и дрожь, мандраж перешли в редкие вздрагивания; раз с три-четыре секунды, она, подвывая, шумно сглатывала густые солёные слёзы.
— Я тумала, что вы ссолитесь…
Кто-то невидимый Пчёле через шею перекинул удавку, и из него на выдохе вырвалось:
— Всё хорошо, Ксюнь, — и этот же кто-то невидимый Витю ткнул сильно в затылок, вынуждая нагнуться и на пухлой щеке оставить поцелуй. Ксюша, все ещё плачущая, дёрнулась, но, спрятавшись на плече у мамы, вытерла сырые дорожки под глазами.
Пчёла сказал не только дочери:
— Я маму люблю.
Анна не на него посмотрела. На стык двух стен и потолка. Глаза в свете ночника блестели недобро, и, видит Бог, Пчёлкин представить не смог даже близко, что она там чувствовала тогда. Облегчение? Боль? Ответную любовь? А, может, злилась, обижалась горячо, готовая в первую же возможность подальше от Ксюшиных ушей ему припомнить все слова, каких тому, кого любят, обычно не говорят?
Ксюша потупила взгляд в моську зайца. Аня погладила её опять по спине:
— А я папу люблю. Нам не за чем ссориться, солнышко!..
Пчёла прижал язык к нёбу, а на корне языка, кажется, был толстый слой пыли из стекла. Сразу стало больно, и захотелось закашляться, будто бы кровь горлом пошла, потекла по шее…
Витя на Аню взглянул мельком. Она плакала, но то от Ксюши спрятала, обняв так, чтоб своей щекой дочка прижалась к её щеке.
Зайка, брошенный хозяйкой, упал куда-то к одёжкам и пластиковым туфелькам красивых куколок «Барби». Штейман, всё к чёрту послав, обнял тогда их двоих. Насколько хватило его рук. И даже если б Анна стала вырываться… Он бы не пустил.
А Анна и не вырывалась. Но и осталась неподвижной; шея, напряженная, как стальной трос, держала голову, хотя могла и облокотиться на его плечо.
Пчёла себя в этом счёл виноватым. И не только в этом.
Ксюша на их руках, как быстро разволновалась, так спешно и успокоилась. В крайний раз утерев маленькими ручками щечки, она хлюпнула носом. Анна взяла с тумбочки носовой платок и помогла дочери отсморкаться, а глаза её, веки, как шторы, были опущены.
Вите не требовалось разворачивать жену резко к себе лицом, чтоб знать — мокроты из Аниных глаз не пропало.
Тикали часики с ярким циферблатом и нарисованными на толстых стрелках животных, когда младшая фрау Штейман, оттопырив губу в попытке не расплакаться снова, поднялась на маминых руках.
Ксюша посмотрела на Витю. Его же глазами.
— Не ссольтесь…
Анна отвела взгляд в сторону, мужа оставив один на один с дочерью. А он, если Ксюшу, на него смотрящую глазами голубыми, как, Господи, синева небес, морей и горных рассветов сразу, на руки взял, наверняка бы рухнул; сил не осталось никаких. Ни физических, ни моральных.
А стоит ещё лишь потому, что почти парализовало.
Зная, что следующими словами хоть частично, но соврёт, соврёт во благо, — как минимум, сейчас — Витя её поцеловал в лоб:
— Не будем, — и слился до того, как Ксюша с него взяла клятву, какую бы он уже нарушить не смел бы ни за что: — Давай спать. Мы тебя уложим с мамой. Да, мама?
Она не ответила. Только поцеловала Ксюшу в щёку, в ответ на что девочка, взвизгнув весело, словно и не произошло только что ничего, обхватила туго маму за шею. Будто душила.
Анна не хрипнула даже.
Пчёла поклялся, что сразу, как нальёт себе стакан коньяка, разрыдается. От всего, что его сейчас рвало, резало, взрывало и кололо под рёбрами. А сейчас… надо держаться. Хотя бы для дочери.
Они втроем очутились на маленькой кровати. Ксюша — под одеялом. Анна — у изголовья, положив себе угол подушки на колени, сидела и рукой вела в ласке по голове дочери. Витя садиться не стал. На колени сел в ногах постели, ладонью сжимая чуть ли не полностью ногу Ксюни. А она даже о зайце думать тогда забыла…
Ксюша прикрыла глаза.
Анне ремнём кто-то стянул горло так, что невозможным сделалось сглотнуть без боли, и она тогда только сдержалась, чтоб не вздохнуть в лишний раз.
Витя на неё смотрел. На эту немую боль, разливавшуюся по всему телу, концентрировавшуюся в груди и вырывающейся из горла подавленным всхлипом.
Анна ненавидела при нём плакать. В тот раз, когда под боком была дочь, когда крайний десяток минут ознаменовался рвущим перепонки и душу скандалом, она боялась, как и много лет назад, как бы эти её эмоции Пчёлкин не счёл за попытку разжалобить, подкупить, переубедить…
Видит Бог — она бы при таком раскладе сама бы ему билет на ближайший рейс до Москвы купила.
Но Витя не видел корыстной слабости. Он видел отчаяние, которое жрало Анну заживо — видать, сильнее даже, чем его. Видел свинцовую, тяжелую до ужаса паранойю, он видел страх. Такой, который у Пчёлкина в ушах гудел эхом, церковными колоколами…
«Я не хочу, чтоб моя дочь росла, как и я, безотцовщиной!!!»
Ценить начинают, только когда потеряют — это самое жестокое наказание судьбы, из которого она тайны не делает, но люди уже сотни, тысячи, десятки тысяч лет наступают на одни и те же грабли, набивая шишки на одних и тех же местах.
А Ане повезло. Она ценила, не теряя. Она ценила, боясь потерять, зная, что последует, если потеряет, и потому ценила, берегла, готовая вокруг себя, него и Ксюши возвести стены, способные по всем параметрам дать фору Великой Китайской, только б спасло…
И Вите повезло. То, что он осознал, едва не лишившись. Прошли какие-то минуты от их с Аней ссоры, сотрясшей, наверно, весь Берлин, но теперь это казалось пережитком прошлого. Такого, которое уже пылью покрылось, чей слой не хотелось смахивать, чтоб заново не вздрагивать от ужаса.
Витя себя чувствовал, как поймавший равновесие канатоходец: сердце в груди билось, как на последний «бис», и руки дрожали на пару с ногами.
А идти прямо, без оплошностей, было надо.
Анна глотала стоны, страхи так, что, не смотри Витя на неё тогда, — в детской, в изголовье кровати дочери, в свете ночника — то подумал бы, что Штейман уснула вместе с дочерью. А Ксюша в самом деле уже спала…
Пчёле доломали двести шестую кость, когда он шепнул:
— Я не врал, — и какая-то из костей срослась, чтоб снова разломаться в пыль, когда Анна опустила голову и провела пальчиком по мочке Ксюшиного уха.
Сколько бы он отдал за то, чтоб в любой другой день стоять и обнимать двух своих девочек? Чего бы сделал, чтоб чувствовать боком Анну, рукой — дочь? Да всё, Господи…
Силы, чтоб сказать, где именно он не врал, Витю покинули предательски в тот самый момент, когда он набрал в лёгкие побольше воздуха. Анна только прислушалась к дыханию дочери — такое тихое, что, совпадая с ходом стрелки часов, оно становилось беззвучным.
Гладя дочь по ладошке, уже расслабившейся и раскрывшейся во сне, как и полагается матери, девушка ласку дарила. Но голос её сделался таким твёрдым, что не хватило бы и жара Везувия, чтоб растопить ледяную глыбу, которой обернулась голова фрау Штейман:
— Я поеду с тобой. Или ты останешься здесь.
— Аня.
Она отсекла до того, как связки в предательстве, уже не раз втыкавшим ей нож в собственную спину, задрожали снова:
— Я не знаю, что ты ещё думаешь обо мне: что, может, я только о себе пекусь, или мне нет дела ни до тебя, ни до Ксении… Твоё право. Но моё право тогда — всё, что начали вместе, закончить тоже вместе. Из Москвы не ты один бежал.
— Там опасно.
Анна ничего не ответила. Только провела крайний раз по лицу Ксюши ладошкой, и её пальцы обдало тёплым дыханием дочери, когда она поднялась аккуратно с кровати на ноги.
А Витя не шевелился. Только смотрел на жену; в косом стене, падающим снизу, она стала казаться такой худой, что не должно было остаться сил на себе нести скелет.
Он знал, что её молчание — не согласие. Не попятная. Её молчание — не жаркий спор.
Её молчание — точка, которую Анна ставит, даже если после неё во всю глотку орёт мир.
Росток злобы, даже некоторой ненависти к жене, оказался чьим-то ботинком раздавлен в кашу. Пчёла Аню только взглядом проводил. Она скрылась, почти бесшумно ступая, за дверью детской, и Витя даже представить не мог, чем Штейман занималась за соседней стеной.
Возвращала его вещи в шкаф? Или, напротив, паковала общий их чемодан? Пришивала рукав порванной рубашки, или ножницами резала все его документы на ламинированные треугольники?
Штейман не знал… Сидел на коленях, перед кроватью дочери, готовый, как сторожевой пёс, всю ночь нести караул и охранять Ксюшу от кошмаров. Сидел на коленях, готовый не сейчас, так через миг рвануть за Анной, вжать её крепко в себя, расцеловать, в ноги ей упасть, только б обняла в ответ.
Сидел на коленях, думая, сколько будут стоить билеты до Москвы.
Витя был в кромешной тьме. Два луча не могли прогнать смог и ночь. Наверно, только потому, что были не светом в конце тонелля. Были двумя мелкими пробоинами, показывающими, что выход есть. Но так высоко…
Часы равнодушно показали полночь.