Княжна II

Бригада
Гет
Завершён
NC-17
Княжна II
holyshsmy
автор
Описание
Экстренно выступить в роли переводчика в переговорах двух криминальных группировок и стать звеном, связующим безжалостного наркобарона и бригаду Белова – это ещё цветочки. Впереди Анну, уже Пчёлкину, ждут куда большие испытания; цена за спокойствие постоянно меняется, ставки бесконечно растут в водовороте интриг и договоров, подписываемых чуть ли не кровью. Что Аня будет готова поставить на кон? Мечты? Карьеру? Может, любовь? А что насчёт жизней – своей и парочки чужих?..
Примечания
❗Это ВТОРАЯ часть истории Ани Князевой и Вити Пчёлкина; события, описанные в этой работе, имеют огромную предысторию, изложенную здесь: ~~Приквел: https://ficbook.net/readfic/11804494 Если вы хотите понять характеры главных героев, их мотивы и историю, ход которой привёл Витанну к событиям 1994 года, то очень советую ознакомиться с первой частью ❣️ ❗ Attention - автор вписывал в фанфик реальные исторические события. Но встречается изменение хролоногических рамок (± полгода максимум) событий реальной истории и/или действий в каноне Бригады для соответствия идеи фика с определенными моментами. Автор не претендует на историческую точность и не планирует оскорблять чьи-то чувства своим «незнанием»; - в каноне фанфика: нежный, внимательный и любящий Пчёлкин. Если вы искали фанфик, где Витя бегает за каждой юбкой, то вам явно не ко мне. Здесь такого не будет; - Витя уважает Ольгу, но не более того. Чувств Пчёлы к Суриковой, присутствующих в сериале, в фанфике нет. ~~ТГ-канал автора: https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli - буду рада видеть всех читателей не только на фикбуке, но и в телеграме 💗 С 20-23.10.22 - #1 в «Популярном» по фандому. Не забывайте оставлять лайки, нажимать на кнопочку «Жду продолжение» и писать комментарии!!
Посвящение
Все ещё молодому Павлу Майкову и всем читающим 💓
Поделиться
Содержание Вперед

1999. Глава 3.

      Она вернулась, когда диктор объявил об окончании подсчёта голосов последнего участка.              Витя не сразу смог даже оглянуться; будто все нервные клетки, волокна, окончания от напряжения задубели, отказавшись согнуться — Каверин лидировал с разницей в пару десятых процента. И, чем ближе был финал, тем сильнее Пчёла заходился в ознобе, разбивающим изнутри на куски.              А Анна замерла у порога гостиной. Не став времени тратить даже на то, чтоб сапоги снять, она плечом подпирала дверной косяк и смотрела за супругом, который что днём, что вечером сидел, будто даже не шелохнувшись ни разу, так и сидел перед электронным прямоугольником, чуточку отличавшимся от квадрата.              Она знала. Пришла не потому, что Карла устала, или, что домой вернулся Кристиан, и ей места в гостиной Спиридонова больше не осталось. Просто фрау Вагнер, в какой-то момент устав от тишины, которую прерывала собственными разговорами о самочувствии, желании скорей сына на руки взять, принялась щёлкать каналы телевизора.              Немецкие новости сменились каким-то немецким фильмом, а тот спустя пару щелчков пульта — русскими новостями.              Совпадений сделалось слишком много уже тогда, а когда Анна, чужим голосом попросив Карлу «фоном» оставить именно «Первый», взглянула на экран и увидела там ролик, агитирующий идти на выборы и голосовать за «человека из народа, верного мужа и любящего отца, Александра Белова», то совпадением произошедшее было бы назвать просто глупо.              Она словила себя на мысли, что всё равно бы догадалась. Рано или поздно, с помощью пропагандистского ролика или без него, но додумалась бы. А сразу, как смекнула, что не просто так Пчёла принялся искать ниточки, его способные связать с Москвой, то и сидеть, дальше выслушивать волнения и желания Карлы не смогла.              Ушла, одеваясь практически на ходу. Забыв о существовании общественного транспорта и такси, она пешком шла по улицам, на которых в преддверии Рождества стало многолюднее, чем в любой другой будний и праздничный день.              Когда где-то вдалеке звучал чей-то смех, она смеялась тоже.              Будто бы со всеми. Но над тем, о чем мало бы с кем захотела делиться. Даже спустя года.              Анна стояла у двери. Витя на неё так и не обернулся, и Пчёлкиной, новоявленной Штейман было даже странно рассуждать, думать, будто бы муж её не услышал, не увидел тени, отброшенной на ковёр.              Он знал, в этом не сомневалась. Знал и молчал, как Деточкин, на месте угона пойманный Подберёзовиковым.              — Какой счёт? — бросила в какой-то момент Анна, кончик языка прижав сильно к нёбу.              Прошлась чуть вглубь гостиной, каждым монотонным ударом каблука отмеряя по секунде и паре ударов сердца, что подскочило к горлу, а то и выше, и вытеснило мозги, пульсом принявшись отдавать в виски. Штейман яду в голос добавила, хмыкая и вглядываясь в одну и ту же картинку на экране:              — Кто ведёт? Знатоки, телезрители?              Пчёла попался с поличным. И права на спор, на отговорки более у него не осталось — только одна единая колкость.              Витя, разучившийся дышать, не стал оттягивать момент, когда эта самая колкость ещё могла быть использована:              — Ничья.              Перед Штейманом на расстоянии каких-то десяти сантиметров пролетела Анина сумка. Если б он сидел, сгорбившись и ссутулившись, то ремешок бы точно хлестнул Витю по лицу.              — Ты специально это сделал.              — Что именно? — поднял на неё глаза Витя. Голубые, в полумраке гостиной они походили на стеклянные, и в этих полу-зеркалах прекрасно виделся экран телевизора.              Анна поймала себя на мысли, что ей хотелось Вите надавать со всей силы по плечам, забыв про давнишний шрам, операцию, хотелось лицо расцарапать — вот как её злили эти бессмысленные вопросы.              — Не прикидывайся, — и, едва удержавшись от ругательства, пальцем указала за свою спину. — Я про это.              — Это — специально, — не стал Пчёла отрицать очевидного — просто так российский канал на немецкой приставке не появился бы. Взгляд от Аниного лица в тот миг стало до невозможного опасно, но Витя рискнул.              Столбики кандидатов не изменились.              — Но остальное — не специально.              — Что «остальное»?              — Я не знаю, — признался вдруг Витя и, хлопнув перед лицом ладонями, поднялся с места. Анне голову пришлось запрокинуть, чтоб в глаза ему посмотреть — вот как близко он оказался за пару шагов.              Одинаково унизительно было и взглядом уткнуться в ключицы ему, и шею запрокинуть. Она почти было горела.              — Так вышло, Ань, — заговорил Пчёла тише. Так доверительно и честно, впервые за долгое время Анна услышала ту интонацию, тот тон, которым не могла не верить до того, и будто даже в груди сделалось тесно и тепло на время, на какие-то секунды…              Она качнула головой, наваждение сбрасывая. Глаза защипало.              Штейман держалась, пока могла.              — Что вышло?              — Не мог я не думать о том, что раньше было, — выпалил Пчёлкин жарче, чем требовалось от него. Будто из себя выведенный тем, что одного его шепота не хватило, чтоб Ане происходящее с ним, в его голове, объяснить, он за виски взялся.              — Не мог, понимаешь? Там вся жизнь моя прошла, с этими людьми, в этом городе, не смог я за месяц-другой двадцать с хреном лет из памяти вычеркнуть. Ну, не смог, понимаешь?              Тонкое стекло статуэтки, стоящей на стенке, мелко задрожало, что это можно было услышать. Или это внутри уже дрожало, после пары-тройки фраз?..              Анна понимала, но признавать того не хотела. Знала прекрасно, что, будь на месте Пчёлы, держи её в Москве долгая дружба длинной в несколько десятков лет, отказаться бы не смогла.              По крайней мере, не так быстро.              Но её не держало.              Потому, что вошло в привычку оставлять людей, города, что после Анны будто покрывались ядерным пеплом, или оборачивались в кладбища. Так всегда было: и с Ригой, в девяносто первом году ставшей «ареной» для протестных движений, и с югом Ставрополья, где снова зашумели канонады, и с Москвой, откуда уезжая на учёбу, навсегда попрощалась с крёстным, во многом ей заменившим отца.              Она привыкла не оставлять за собой «якорей», её способных удержать на месте. Потому, что себе запретила привязываться к городам.              Они, в конце концов, просто города, которые спокойно стояли и будут стоять и без неё.              Анна сильнее приподняла голову. Шея болела. Она терпела, как терпела многое.              — А я смогла, — сказала и сама не заметила, как в голосе появилась твёрдость золота, каким обычно отливали на свете ордена.              Пчёла в её словах не видел особого повода для гордости. Наоборот считал, что Ане следовало бы того пристыдиться — человек, лишенный корней, по его мнению, был опасен потому, что этого человека ничто не могло удержать. Этому человеку было некуда вернуться.              Она сама такая была. И его пыталась таким же сделать.              Её послушать, так и подумать можно было, что в голове у неё вместо живого мозга был мёртвый компьютер, запрограммированный на форматирование определенных моментов и чувств.       — Умница, — махнул головой бригадир, почти откровенно зубоскалясь. — Ты смогла, а я вот не смог. У меня там жизнь вся прошла, слышишь, на улицах, во дворах. Не то, что у тебя, затворницы со стажем — пока ты перебежками из библиотеки домой и в школу ходила, я иногда забывал, как моя комната выглядит. Потому тебе и проще — книги что в Москве, что в Риге, что в Берлине одинаковые. Какая разница, где торчать?              На щёку будто бы пришлась пощёчина — вот как щипало и горело лицо. Слова стали ударом, который пришёлся одновременно на спину и грудь, и Пчёлкина просто не знала, как себя защитить.              Да и не смогла бы — слишком задели, слишком за «живое»; потому, что Витя знал, чем для неё было одиночество, какое убивала книгами. Не выбор, а данность.              Она оглянулась себе за спину. Столбики продолжали оставаться неподвижными, а нервы лица натягивались и сразу же расслаблялись, конвульсивно дёргаясь. Аню будто током било; горло скрутилось узлом, что ничего сказать ровным голосом бы не смогла — как бы не старалась.              — Ты слаб, — в ответ плюнула ядом Штейман, стараясь не столько даже задеть, оскорбить, возмутить, сколько просто отвлечь внимание от влаги, что в глазах ясно заблестела. — Ты так о прошлом своём думаешь, будто бы существует машина времени, и забываешь, что сейчас у тебя уже жизнь другая, где прошлому места нет.              Пчёла ничего не сказал. Только крепко взглядом впёрся в телевизор; уже и голос Ани, и собственные мысли начинали звучать тихо, как из-под толстого слоя льда, и чёрт один только знал, что бы Витя сделал в первую очередь, если б та самая машина времени оказалась в его полном распоряжении.              Что бы первым делом изменил?..              Раздался писк из динамиков.              Они, лицом стоявшие к экрану, тогда, как по гудку городской сирены, вскинулись: Анна от испуга, Витя — от страха результата, неугодного в любом случае. И сердца принялись стучать часто, мягко, оттого и утомляюще до ужаса. Пчёла, чуть не запнувшись на оставленной Ксюшей игрушке, сел обратно на диван, когда покрытый линолеумом пол под ногами стал растворяться.              «Господи, спаси, сохрани…»              — Завершился подсчёт голосов. С минимальным преимуществом в сорок два голоса и две десятых процента, Александр Николаевич Белов выигрывает голосование и обходит Владимира Евгеньевича Каверина в борьбе за депутатский мандат! — проговорил голос из динамиков.              Вите показалось, что рухнуло соседнее здание. Он будто бы на время оглох. И, вообще, перестал ориентироваться в пространстве — всё стало чужим. И былые переживания, и предыдущие надежды со страхами. И гостиная его дома, пол которой был усыпан игрушками его дочери, и его жена — всё сделалось незнакомым.              Пчёла даже сам себя забыл в тот миг. Как дышать, как на ногах стоять, как думать, и о чём думать теперь, когда его бывший брат из бандитских кругов пересел в думское кресло? Причём, кресло такое, сидушка и спинка которого могли быть под отказ забиты порохом.              Он не был рад. Он не был опечален. Он вообще ничего не чувствовал. Только тонул.              Кто-то из образовавшегося вокруг Вити вакуума, кто-то, говоривший голосом Ани и имевший очертания её остроугольной фигуры, хмыкнул и выразительно развёл руками в стороны:              — Вот, я ничуть даже не сомневалась, что так и выйдет!..              И, наверно, она была права. В самом деле, вряд ли бы что-то вышло против Сашиного желания, если уж он взялся за дело серьёзно.              Витя снова был ни разу той закономерности не рад.              Анне стало душно, плохо, когда она взглянула на столбики. Фамилия и инициалы, которые она из головы, памяти и сердца вычеркнула ещё в девяносто седьмом, на Кутузовском проспекте при разговоре с Беловым, теперь Пчёлкиной маячили красными флагами. Стоило бежать от них прочь; и без того с головой хватило внезапной «встречи» на политическом телеканале.              И она сбежала, как бы постыдно для неё такое слово и не звучало. Хотя, наверно, было глупо стыдным считать «побегом» уход к дочери.              Для Анны и стыд, и глупость были жуткими пороками.              Уходя, она обернулась. Представляя увидеть Пчёлу красным от её язвительного комментария, или, напротив, улыбающимся во все тридцать два, Анна заметила у Вити лишь отрешенность. Будто возле мужа возвели невидимый плотный купол, из-под которого не было ничего слышно или видно.              — Не забудь позвонить ему, поздравить, — бросила Анна до того, как решила, было ли это ей нужно в самом деле, и ушла окончательно, когда Пчёла услышал глухой хруст.              С таким бьётся стекло и кости.              А у Вити, кажется, тогда сломалось всё разом.              Жена ушла. Легче не стало. Пчёла так и сидел в пустой гостиной, где единственными его соседями были Ксюшины медведи, куклы и коляски, а сам смотрел на режущий глаза экран телевизора. Диктор молчал, столбики так и остались в победном для Белова положении.              У них там, на Петровке, — или где себе новоявленный депутат решил основать новую «контору»? — сейчас, наверно, шум стоит… Коньяк рекой, сигареты не тухнут, музыка орёт, под потолком конфетти из документов, бывавших важными до окончательной победы Сани, но сделавшиеся бесполезными после подсчёта голосов.              Радуются, это точно. И Пчёла тоже, по сути, радоваться должен — хотя бы потому, что, сложись жизнь иначе, был бы в окружении Беловских людей и в тот миг. Отзванивался бы Ане с радостными вестями, что её братан отныне и впредь депутат, и Ксюню бы попросил от него поцеловать. А может, если б совсем голову от радости потерял, пригласил бы жену с дочерью веселиться к ним.              Но Витя не радовался. Сидел перед телевизором в Германии, пока взвившаяся на него жена, ядом плещущая с опытом гадюки, убежала к дочери, какой предпочитала работу, и мирился с чувством болезной пустоты в грудине.              Саша выиграл. Звучало это так, будто бы было хорошо, на руку. Но Каверин проиграл. Это уже было огромным минусом.              И Пчёла не знал, стоило ли тому придавать серьёзное внимание. Знал только, что было ему не спокойно, и, как бы не сложились дальнейшие события, стоило сделать одно.              Витя встал и направился в свой кабинет, чтоб выпить. Ни за что и ни за кого. Для галочки.              Солнце в Берлине окончательно улеглось за горизонт.              

***

             Будь по соседству с Беловской конторой, за полгода переквалифицировавшейся из убежища криминального авторитета в приёмную кандидата в депутаты, какой-нибудь жилой дом, то на жалобы о шуме к Петровке бы съехалась вся ментура с Тверского района. Но, вероятно, мусора бы ограничились одним предупреждением — и то только в том случае, если б не побоялись говорить что-то поперёк хотелок новоявленного «думского кадра».              Белов одержал победу. Гуляли все, кто только мог себе позволить.              А позволить могли все.              Нанятые Саней два жирдяя, друг на друга похожие, как те болваны из сказки, что «двое из ларца, одинаковы с лица», может, и походили внешне на болванов, дело своё сделали без сучка и задоринки. Теперь могли себе позволить расслабиться в окружении бывалых головорезов и мафиозников — как бы Кос такое нарицательное не любил, иначе Беловскую бригаду назвать было нельзя. Этих двухяйцевых унесло после пары стопок, выпитых со Шмидтом — значит, не жильцы.              Макс с происходящего ржать хотел в голос. И, в принципе, так и поступал. Его всё равно никто не слышал в этом балагане.              Впервые за долгое время Карельский мог спокойно выдохнуть. Бешенство, которое на каждого напало в решающие сутки предвыборной гонки, теперь обернулось радостными плясками, сопровождающимися выпитыми на брудершафт стопочками. Рация, если и пищала, то только с поздравлениями, подколами и просьбами всяких там хренов передать Александру Николаевичу пламенный «привет».              Макс впервые за неделю выпил что-то, крепче воды.              Несмотря на поздний час, каждые пятнадцать-двадцать минут кто-то подъезжал к конторе на иномарках с блатными номерами, и за окном было светло — горели какие-то гирлянды, кем-то вытащенные на радостях. Этого недо-электрика, их установивших, кажется, не колыхало даже, что «светяшки» были толком не исправлены и искрами тока сыпали на сугробы.              Макс, физику в школе сдавший на тройбан, только удивлялся, как всё вокруг ещё не горело.              Удивлялся, а вместе с тем и радовался. Пожар был бы никак ни к месту.              Становилось понемногу тесно в кабинете, где бо́льшую часть свободного пространства занимали столы, стулья, заставленные бутылками, пепельницами и пластиковыми тарелками с закусью, которую успели нарезать девчонки из бухгалтерии. Но, как говорится, в тесноте — да не в обиде; пьющие через целующиеся парочки передавали друг другу стаканы, а курильщики огонька просили у танцующих.              Макс пригубил виски и вспомнил общажную тусовку, устроенную в честь первой — и единственной для Карельского — сессии. Там так же было — тесно, душно и весело, и единственное, чем «торжественный вечер» в честь Белова отличался от давнишней пьянки, так это ароматами гостей.              Здесь пахло дорогими терпкими парфюмами — как мужскими, так и женскими. А стены двадцать седьмой комнаты в ПТУ-шной общаге насквозь пропахли потом.              Не комильфо, разумеется, сейчас куда приятнее толпиться.              Из колонок орали рыжие Иванушки, поющие про тополиный пух. Чёрт знает, кто там так скучал по белым хлопьям; их и зимой хватало. Макс снова заржал, когда один из «имидж-мейкеров» Сани во сне хрюкнул звонко, и в толпе взглядом поймал Космоса.              Он с Людкой, с которой сто миллионов раз на дню сходился и расходился, медленно вальсировал у подоконника. Не сказать, что будто бы они сильно что-то друг к другу чувствовали, но Холмогоров её держал нежно. Будто думал завалить.              Макс, когда понял, о чём рассуждал, плечами передёрнул. Сразу же на них кто-то уронил крупные ладони:              — Чё, Макс, в потолок плюешь? — весело и громко, перекрикивая музло, чужие разговоры, спросил Валера над самым его ухом.              Карельский чуть голову повернул; Филатов улыбался во все зубы.              Бригадир, о здоровье которого два года назад врачи давали самые неутешительные прогнозы, назло всем прошлым летом вернул себе возможности и потребности здорового тридцатилетнего мужика: сам вставал, сам ходил, сам ел, разговаривал без каши во рту и помнил, что происходило прошлым утром и двадцать лет назад. Недо-медики на феномен в лице Филатова, которому сулили существование живого мертвеца, чуть ли не молились.              Валера оказался орешком крепким. И хотя бы за это его стоило уважать.              Макс и уважал. Переложив стакан виски в другую ладонь, он хлопнул Фила, не перестающего улыбаться и смеяться, по плечам. Карельский хмыкнул беззлобно:              — А мне депутатская персона дала указ отдыхать. Я и отдыхаю.              — Где он, а? — чуть нахмурился Фил и принялся головой по сторонам крутить, пытаясь среди пары десятков макушек найти именно Белова. — Там к нему Кабан с братвой приехали поздравить, я обещал его спустить…              — Бесполезно, — качнул головой Максим, прикуривая. — Не здесь он.              — Не понял, — у Валеры лицо сошлось в выразительной гримасе, которую когда-то давно бригадиры назвали «рожей мамонта» — то, конечно, была фишка Холмогорова, но и остальные, бывало, так хмурились, что иначе было не назвать.              — Куда это он намылился?              — Алинку из бухгалтерии помнишь?              — Ну.              — Вот у неё и спроси.              Филатов ни то хмыкнул, ни то прыснул, но не без толики тоски:              — Блять, а, видела бы Олька!..              «Слава Богу, что не видит. Иначе тут бы точно поножовщина случилась» — хмыкнул про себя Максим, на деле не сказав ни слова, ни звука не проронив.              Белова, которая, с огромной вероятностью, взяла себе и сыну новую фамилию, за те два с половиной года не объявилась ни разу. Сколько бы не шерстили, не искали, ниточки, по которым пытались найти Олю, вели в тупики.              Она так и канула в воду, после себя оставив лишь фотографии и маловажные документы, в которых были вписаны её фамилия и имя.              Обида Суриковой на мужа, видать, вышла крепче любви к хорошей жизни и жалости к сыну, которому был нужен отец. Выбрав судьбу одинокой женщины с «прицепом», она смело и глупо одновременно умчала в города, где никого не знала, а её никто не знал в ответ.              Долгое время Макса запрягали поисками Оли, но все они привели к тому, к чему привели — к потере любого коннекта с Беловой. И, может, у Карельского сквозь зубы часто вырывалось крепкое бранное в адрес скрипачки, по которой Белый повернулся во второй раз только после побега жены, но, как бы Максим на неё не злился, мысленно восхищался.              У Ольки, оказалось, были яйца. Причём стальные — не зассала всё, что её держало, бросить, захватив с собой ребёнка, документы и заначку мужа, трахающего чуть ли каждую проходящую мимо юбку. Убежала, бросив всё, кроме остатков своей гордости и чувства собственного достоинства, которое Белый чуть было не похоронил своими похождениями с той кудрявой сукой и многими другими суками, что появились после новоявленной финской кинозвезды Анны Тарасовой-Кордон.              Точнее, Анны Ярвинен.              Хер знает, хорошо жилось Беловой в Кишинёве, — или Варшаве, или Таллине, это так и осталось одной большой загадкой — но своё самолюбие и смелость, граничащую с идиотизмом, она доказала всем.              — В общем, он где-то с Новиковой кутит, — коротко откашлялся Макс в ответ на свист Филатова, который так и стоял, локтём опираясь на плечо Карельского. Сигаретой он чуть не прожёг Валере рукав пиджака, но Фил нахмурился, будто всё-таки на локте у него материализовалась дыра, края которой воняли горелой тканью.              — Ну, Белый, бляха-муха, просто фантаст! К нему сейчас вся родня и друзья съедутся, а он с девками трётся.              Карельский хмыкнул над шуткой, какую в присутствии Белова было бы рискованно озвучивать. Но Сани рядом не было, а веселый взгляд Филатова только и подталкивал поделиться придуманной остротой…              Макс тогда привалился к боку бригадира, пихая его в плечо:              — Дайте ему напоследок оторваться. Завтра уже в думское кресло сядет, будет не до девок с бухгалтерии.              — Ну, да, — в ответ его пихнул Фил. — Потребности возрастут, секретутки больше не вкатят!              Кажется, что шутку услышали и остальные; кто-то, Карельскому не особо хорошо знакомый, засмеялся басисто, сильная у́хая на выдохах. Макс тогда зубами оскалился, а Фил выпятил нижнюю губу — все стало ясно без слов. И, чтоб никто больно любопытный их не подслушал, Валера коротко стукнул телохранителя Белова по плечу, сопроводив этот толчок словами:              — Ладно, Макс, кайфуй! Пока такая возможность есть.              — За всё хорошее!.. — в согласии Карельский махнул в сторону Фила граненным стаканом с вискарём, который со стороны, вероятно, больше походил на яблочный сок, чем крепкий алкоголь.              Махнул и опрокинул в себя часть содержимого; нёбо, изрезанное любимыми сосательными конфетками, защипало.              Когда Макс проморгался от мутной пелены перед глазами, Валеры уже и след простыл. Только в и без того небольшом кабинете стало тесно; прибыл, кажется, ещё один «этап» гостей, которым малое пространство не казалось таким назойливым из-за хорошей выпивки и веселых разговоров, что звучали не только на каждом углу, но и у каждой стены, стула, шкафа.              В этом улье, в который превратилась приёмная Белова, сложно было бы услышать даже самого себя, что уж говорить про собеседника. Потому, когда у Карельского во внутреннем кармане куртки завибрировал телефон, он и не пытался прижимать трубку к одному уху, зажимая при этом пальцем второе. Он только телефон сжал в кулак, кивнул в знак приветствия Борову — другу, с которым в конце восьмидесятых прошёлся по афганскому серпантину, а в девяносто первом пришёл к Белову «с долей».              Макс перевалился через задремавшего имидж-мейкера, поставив рядом с ним початый стакан с виски, и, протискиваясь то бочком, то в полуприсяде, вышел из кабинета, а потом — и из конторы.              Он даже не понимал, как, оказывается, было душно в приёмной, и как хорошо, свежо и тихо было на морозной улице.              Коротенький рингтон из трёх высоких нот тишину заднего двора конторы, где из живых была одна только ворона, разорвал в ошмётки. Макс оглянулся, чтоб за дверью, ведущей туда, где он был один, никто не топтался, и тогда только принял звонок, какой в следующую же секунду мог просто прерваться:              — Алё.              На том конце провода было тихо. Карельский первым делом подумал, что его ответа не дождались и сбросили до того, как он взял трубку, но мысль эта пропала, когда из тишины не донеслось быстрых гудков. Заместо них Максим слышал чьё-то напряженное дыхание.              — Здравствуй, Максим, — сказала трубка спустя какое-то время.              Тогда и у Карельского дыхание сделалось напряженным. А затем и пропало вовсе.              На языке крутились сотни вопросов — тупых, как дерево. Макс сдерживался, чтоб их разом не вывалить на Каверина, и то, что у Карельского должно было отсутствовать, зашлось в груди так бешено, словно хотело раздавиться в кашу, вместе с тем в пыль обернув и рёбра. Ви́ски полезло наружу; трубка обычная, что в магазинах сотовой связи продаётся, Карельского будто соединила с какой-нибудь лютой нечистью, в которую он не верил, даже когда накрывало.              Но голос, который крайний раз слышал в девяностом, или девяносто первом году, который успел забыть, Макса вернул.              Даже не с Небес на Землю. С Земли в кромешный Ад.              — Ты мне нужен.              Веселье как рукой сняло.              — Нет.              Карельский сказал это так резко, что даже сам напугался — хотя это ему и должно было быть чужда. Но колени задрожали, готовые предательски подогнуться, и голос ломался, оборачиваясь хрипом, как по проклятью, вступившего в силу с полнолунием. Кровь качалась бешено, шумя в ушах, наливая собою глаза, а Макс так и стоял, чувствуя себя сапёром, стоящим прямо на мине: любой шаг, что назад, что вперёд, за собой вёл одинаковый исход.              И как он этого не понял, когда к менту, крышующему люберинских, припёрся? Как, блять, не догнал, что отмаза от чеченов не пойдёт в сравнение с любой «помощью» Каверину? Или что, думал, он расщедрится и долг Максу отпустит в честь прощёного воскресенья?!              — Нет? — только и уточнила трубка голосом, полным спокойствия и равнодушия. А Макс так и видел, как гад скользкую морду сложил в гримасу, какой Карельский видел лишь в кошмарах.              — Нет.              По ту сторону провода молчали, а Карельский захотел себе собственноручно пробить барабанные перепонки, чтоб точно больше ничего не услышать. Не услышать указа, который бывший спецназовец понял, не услышав даже дословно. Голова горела и изнутри взрывалась, будто начинённая порохом, и остановить детонацию было не в силах Карельского.              Макс вообще не помнил, когда в крайний раз ощущал такую слабость, такую беззащитность и беспомощность.              Наверно, как раз в тот день, когда, трясясь от страха за собственную жопу, пришёл к одному «чёткому мусору», думая, только б ему помогли. Только б перестали за каждым углом мерещиться кавказские морды с ножами-бабочками в руках, только б случай, когда его в лес вывезли и чуть было не задушили, сделался крайним…              — Ты забываешься, мой друг, — всё таким же располагающим голосом напомнил Каверин. И слова его, о сути которых Макс и не забывал, и «приветливый» тон убили последние надежды, будто бы всё могло обойтись.              Даже, блять, звучит смешно.              Карельский только сцепил плотно челюсти, когда невидимая рука — точнее, механический протез Каверина — сжала на расстоянии ему трахею.              — Тебе напомнить, о чём мы договаривались?              Максу ничего напоминать не надо было, он и без того помнил, наверно, каждое слово, каждое обещание, каждый пункт их условного договора. Но сил, чтоб того сказать, не нашлось.              — Или ты забыл, в каком состоянии ты ко мне прибежал, когда тебе чечены хвост прижали? Что, как опасность — так к ноге прискакал, а как всё тихо — в кусты?              — В этом и дело, — Макс сам не понял, в какой момент нашёл в себе силы огрызнуться. И только, как первое слово сказал, разгорелся, как разворошенный костёр; потом его было уже не остановить: — В том-то и дело, что меня прессовали дико. Я не в себе был, когда к тебе пришёл; я к тебе прибежал чуть ли не из леса, куда меня эти черти чёрные вывезли на кебаб резать, блять, понимаешь? Думаешь, я в адеквате был тогда?              — Да, — было ему ответом таким сдержанным, что Карельскому хотелось о стену конторы в кашу разъебать телефон. — Раз ты нашёл до меня дорогу, значит, знал, куда идёшь, и на какие условия можешь подписаться.              Максу будто тогда выписали пощечину, которую Карельскому никому не позволял, и в лёгких не осталось места для воздуха — вот как стало тесно в грудине. Развернись сейчас он кругом, и не увидел бы двери, ведущей обратно в контору; с каждым шагом, словом, с каждым мгновением по бокам, сзади и спереди от Карельского выстраивались стены клетки, из которой не выйти. Только умереть.              — Еблан, — Макс захрипел, будто горло его было разодрано лапой гризли. — Я тогда бы согласился на всё, что угодно, и ты это знал…              Ответом ему был уже не равнодушное, оборачивающее кровяные тельца в льдинки, слово, а смешок. Такой, что, окажись Каверин сейчас перед Карельским — и у Макса бы слизистые глаз бы сожгло от яда:              — Ну, морали ещё меня поучи.              Весы, что в голове у Карельского материализовались чуть ли не из воздуха, качались в попытке поймать равновесие. На одной чаше был давний долг, о котором Макс даже забыл, на другой — честь. Взаимосвязанные между собой, они пытались балансировать, и малейшее колебание сопровождалось сжимающей болью то в горле, то в голове, то в груди.              — Я Белого убивать не буду.              Ответом ему была потрескивающая в динамиках телефона тишина и донесшийся ей вслед смешок:              — Белова и не надо. А вот… его окружение… Это разговор другой.              — Разговор всё тот же. Не трону, — осёк Макс резко и только спустя некоторое время, какие-то секунды, которые во всём теле взорвали нервные окончания, понял: теперь дороги назад не будет.              И будто вступил на первую ступеньку эшафота, с которой обратной дороги не было — только вперёд. Только к петле.              И разбило сразу же ознобом, а инстинкт самосохранения вкупе со здравым смыслом, торопящемся спасти собственную жопу, буянить стал, как зверь. А Карельский стоял вот так вот — глупо, одиноко, на заднем дворе веселящейся конторы, момент предательства своих людей, предательства самого себя разделив с тупой каркающей тварью.              Стоял и чувствовал, что сделать ничего не мог — Каверину башку снесло.              Он не остановится сейчас. Особенно если учесть, что Макс дал от ворот поворот.              — Мне ни Белый, ни его «окружение» нихера плохого не сделали за это время, — голос дрожал, как у сопляка, от страха и холода, что именно тогда так невовремя прошил даже не до костей, а насквозь, через них. А если б Каверин рядом стоял, в глаза смотрел, то Карельский, вероятно, совсем бы раскис.              Макс только веки сжал тесно-тесно. И приготовился бежать. Всех поднимать на ноги, выводить, убеждать, что не шутка.              Саня, как узнает, кем Карельский был, точно прирежет. Но, видать, и без того конец у него будет скорый — не Белый за предательство превратит в решето, так Каверин это сделает. За то же самое предательство.              Тогда не всё ли равно?              «Не всё равно!» — ссыкливо голосило желание подольше пожить в мире, что в любой будний день казался омерзительным, а теперь сделался лучшим из миров, времён и мест, но Макса переубедить в логике собственных мыслей стало невозможным даже нему самому.              Его убьют при любом раскладе. Или одни, или другие. И только от Карельского сейчас зависело, сколько смертей он сможет предотвратить, или сколько жизней сможет сейчас оборвать, если засунет язык в задницу и сбежит прочь, не предупредив своих.              Лучше уж тогда с честью…              — Максим, — мент даже слова не тянул, говорил, как всегда, а Карельскому казалось, что ему в уши налили густой липкой смолы. — Я сейчас не в том настроении, чтоб тебя уговаривать…              — П-шёл нахер.              И Карельский сбросил до того, как решительность юркнула в кусты, а собственная душа рухнула в пятки. Он телефон наспех засунул себе в карман и позволил себе секунду промедления, прежде чем нащупал — на всякий пожарный — свой пистолет и развернулся.              Надо просто всех отправить по домам. А если не по домам, то в безопасное место. Поймут и послушаются, вероятно, не все; все же навеселе, всем же срать, что через час-другой кровь рекой потечет, все ж только нажраться во имя нового депутата хотят!..              Карельский зашёл назад в контору. Сухой и тёплый воздух мозги мог засушить, превратить в папье-маше и, кажется, так и случилось. Голову Макс чувствовать перестал.              Спички. Надо сигарету зажечь и прям под датчик поднять руку, чтоб от дыма сирена заорала. А если уж и это не сыщет эффекта, в самом деле, придётся пожертвовать занавесками с коридора, чтоб дым поднялся, а стены затрещали огнём.              Да, это эффектнее, так не останется никого… Но в толкучке хер знает, что будет ещё — не станет ли от того опаснее Косу, Шмидту, Кабану, Валерке?              Макс ругнулся громко словом таким, которого, кажется, до него ещё никто не употреблял. Блядство, полное блядство!.. Колени тряслись, как хиленькие флагштоки в шторм, и лестница стала для Карельского непреодолимым препятствием на пути к кабинету, где без него, наверно, стало ещё теснее, где всё веселье только продолжалось вопреки полностью пропавшему желанию Макса веселиться с остальными.              Надо только предупредить. Только успеть…              Макса схватили за плечо и развернули до того, как он успел даже рефлекторно напугаться. Боров напоследок блеснул бешеными глазами. Серыми.              Как сталь ножа в его кулаке, что Карельскому вошла под рёбра. Как в масло.              Он даже понять ничего не успел. Только когда в третий раз нож вышёл из тела, после себя оставив глубокую рану, с жизнью не совместимую, а сам Макс, кровью истекающий, как свинья на убое, схватился за перила в попытке удержаться, на крайнем вздохе Карельский смекнул:              Они с Боровым оба были людьми Каверина. Но только вот Макс об этом забыл.              А Боров всю жизнь помнил…              Сука.               Во рту собралась кровь, и, оказалось, её столько было в теле, что она и из ран текла, и со слюной смешалась. А Карельского шатало, он ещё пытался на коленях удержаться перед Боровым, рефлекторно, скорее, пытаясь ухватиться за стены, пол, его ноги.              Бывший сослуживец что-то сказал, но Макс уже не разобрал слов. А когда та самая нога, за которую он пытался уцепиться, подошвой ботинка вдарила Карельскому по лицу, он, плашмя падая на ступени, не понял даже, что летел в бесконечность.              Скотская, но быстрая смерть его настигла в девять часов и семь минут.
Вперед