
Пэйринг и персонажи
Метки
Психология
Ангст
Дарк
Рейтинг за секс
Элементы романтики
ООС
Хороший плохой финал
Изнасилование
Открытый финал
Философия
Психологическое насилие
Боль
Инцест
Элементы гета
Травники / Травницы
Мифы и мифология
Религиозные темы и мотивы
Клоны
Обретенные семьи
Прислуга
Здоровые механизмы преодоления
XVII век
Виктимблейминг
Кинк на живот
Клокпанк / Ветропанк
Описание
Засыпай сразу и не бросай фразы вдогонку его спины. Сотворён мраком, сотворён страхом — увы, не достоин любви. Маленький Драко, из сахарной ваты, — твой Господин тебя ждёт. Маленький Драко, наш милый Драко... Когда-то, наверное, уйдёт. Побои, насилие, горечь и слёзы — лишь сократят тебе век. Слабый наш Драко может и клон, но всё же... Он Человек.
Примечания
Очень разросшийся сонгфик по песне Rammstein - Mutter.
Посвящение
Li Flo-phy, вы меня в это втянули! (мой прежний соавтор)
Изумрудный совёнок хотел треша, он есть у меня!
Эпилог
28 августа 2022, 09:07
Шестерёнка к шестерёнке. Пружина к пружине. Всё работает слаженно, чётко, едино. Хоть чем-то занять себя, возможно, первый раз в жизни представляя себя успешным человеком – часовщиком, работающим в маленькой городской лавке, собирающим механизмы, которые в будущем станут основой для многих вещей. Самым монументальным сооружением наверняка станет танк, работающий на пружинах, сделанный по чертежам да Винчи, управляемый экипажем из трёх-четырёх человек. Драко будет носить чёрную жилетку с торчащей из нагрудного кармана цепочкой, широкополую шляпу с железной пряжкой и циферблатом, платок на шее, надёжно скрывающий шрам от ошейника. Малфой будет работать без устали, скрупулёзно собирать механизмы, а потом возвращаться в деревню к милой сестре-Травнице, что лечит жителей от хвори. Оставшиеся от работы шестерёнки и пружины собирать в коробочку, украшенную изысканной росписью, золотыми узорами, хранящими роскошь аристократки, обронившей её по дороге с бала. Бон-бо-ньер-ка.
Аристократка хранила в ней конфеты: ореховые, ванильные, шоколадные, с присыпками, дивно пахнущие, разыгрывая желание как можно скорее их съесть, – а часовщик будет хранить в ней пропахшие маслом и копотью детали механизмов. Лихорадочно перебирает цепочку мыслей, вспоминая, как сам когда-то был выпавшей шестерёнкой из единой системы, как Гермиона запиралась в ванной в периоды упадка, безудержно рыдая, стискивая внутреннюю сторону нескромно открывшегося бедра. Он не смел её тревожить. Лишь после заходил, и они оба делились своим горем, утопая в несчастьях друг друга, зная, что радости не хватит, чтобы в ней точно так же тонуть. И только теперь в доме не без участия Врачевательницы воцаряется стеклисто-хрупкая, наивно-иллюзорная гармония.
В мифы древних, как и Гермиона, погружён с головой, но никаким богом себя не представляет – только мраморной статуей, которую высекла простая девушка, искусный скульптор. Твёрдо убеждается, что все обеты, произносимые служителями церкви, существуют только для того, чтобы их потом нарушить. Церковь ненавидит и презирает, чем Гермиона и пользуется, часами рассказывая о всемогуществе древних богов. Слова от других людей, приходящих в лавку едва обретшего своё назначение Драко Малфоя – представителя самой востребованной ныне профессии, звучат с металлическим звоном, будто нож, вонзающийся в сердце, ломая воцарившуюся тишину, с треском врываясь в хрупкий мир, разрушая. Боль ощущается почти физически: ясно, что иногда он всё же переходит грань, панически дрожа от незнания и страха перед неизвестными людьми, скрывая наплывающую бездну странноватой улыбкой. Заподозрят, что он не тот, кем является, что он другой. Неизвестно, что тогда будет.
Нервно потирает скрытую платком шею в столь привычном жесте. С горожанами не общается, сразу же, отработав положенное время, уходит. Приходят разные субъекты, особенно везёт на разных маргиналов. Как-то один заявляется, да так дышит в лицо противной смесью дыма и спирта, что даже тошнит. Кривясь от отвращения, Малфой выгоняет посетителя вон, порекомендовав приходить, когда тот протрезвеет. Священников, проходящих мимо, не то чтобы боится, но, завидев их на повороте, спешит спрятаться за перегородку, отделяющую лавку от мастерской. Считает служителей церкви жесточайшими из всех людей, ведь у них есть бог, который им всё прощает.
В доме госпожи МакГонагалл снова становится замкнутым, вечно мрачным юношей, чью улыбку поймать почти невозможно. Гермиона как-то почти насильно заставляет его улыбнуться, поставив прямо и пальцами приподняв уголки рта. Фальшиво. Наигранно. Едва отпускает, как снова то же выражение безразличия с флёром меланхолии. Когда Минерва спрашивает после рабочего дня, не устал ли он, он мигом отсекает: «В моём возрасте не устают. Я не таскаю тяжеленные коробки с углём для растопки каминов целыми днями, без продыху и выходных, а значит, уставать не имею права», и это поражает её не хуже ножа в спину.
Внутренняя тяга к Гермионе так сильна, что теперь он вряд ли покинет этот дом. Так привязался, так прикипел к её доброму отношению, её заботе и ласке, что осознал, что без неё он погибнет. Не до конца понимает, что за непонятное чувство разрастается в груди. Во сне видит, как крепко обнимает её, прижимая к себе, вдыхая травянистый аромат каштановых волос, как она отзывается на его объятия, обхватывая и смыкая пальцы на спине, как сердце начинает бешено колотиться, разгоняя кровь, заливающую щёки. И вдруг рассыпается миллиардами клеток прямо в её руках, слепнет, поскольку глаза аннигилируют в мелкий-мелкий бесцветный песок. Голос тоже исчезает, поскольку клеток, оставшихся от голосовых связок слишком много, и они набиваются в дырявое горло, заполняя пропадающие бронхи и трахею, что уже не поддерживает шею каркасом, как и позвоночник. Обращается в ничто, перестаёт ощущать собственную кожу, мышцы, костную пыль прежних конечностей. Пока на хрупких женских ладонях не остаётся одна одежда бедняка, а на лице запечатлена печать шока и невыразимого горя. Это последнее, что он видит, прежде чем окончательно раствориться. Не чувствует больше ничего. Никто. Ничто. Ничего. Просыпается в холодной испарине, с ужасом и невиданным облегчением осознавая, что он жив, что он существует, живёт и двигается. И плевать, что в груди обугленная дыра, которая уже понемногу зарастает живой плотью.
По окрестным городам – как мелким, так и крупным – пробегает волнение. Народу начинает надоедать существующий строй, и он возводит в ранг вождей простых людей: буржуа, ремесленников, рабочих, крестьян. Часовщики будут лицом нового строя, обеспечат его могуществом и силой. Минерва, слыша в городе все эти лозунги, чувствует, что у приёмыша есть надежда, что он сможет выбиться в люди, как бы этого ей самой не хотелось. Люди убьют его, рано или поздно. Отсрочить этот миг, задвинуть его на много лет вперёд. Клонов не только пускают на костёр, но и на опыты. Захватят одного, прикуют к койке и оставят, записывая все показатели: от пульса до активности головного мозга, затем проделают то же и с другим обычным человеком, сравнят. Если что-то отличается, обоих отправляют на опыты – пускают по оголённым нервам ток, охлаждают до предельно низкой температуры, испытывают на них воздействие низкого давления.
Клонов мало, поэтому опытов проводят много сразу на одном, и он всегда погибает. Возвращается домой и наблюдает, как Драко, уже без рубашки, как то бывает перед сном, распластавшись на полу, снова корпеет над горстью шестерёнок. У него хорошо получается: чистый, ничем не запятнанный ум схватывает знания быстро, учится на ошибках, накапливает опыт. Смотрит, выжигая палёные дыры на обрубленных белых лопатках, обтянутых кожей ключицах и рёбрах. Кожа живота сложена пополам, и пупок едва выделяется. Не мешает и проходит мимо, пока из ванной слышен тихий шорох наливаемой в лохань воды. Гермиона уже подготавливает ванну, и её присутствие неотступно преследует шлейфом из пахучих трав, спирта и костра.
В следующий же вечер, когда Минерва закрывается в ванной, Драко и Гермиона уже коротают минуты у печи. Камин слишком роскошен для их бедного дома и допустим только у богачей. Оба почти одеты, поскольку в доме достаточно тепло. На потолке уже собирается достаточно пятен от копоти. Грязнота, чернота, замаранность вечностью – всё в этих чёрных сажевых пятнах, въевшихся в дерево. Просто сидят рядом и молчат, соприкасаясь плечами. Слова излишни абсолютно: можно обойтись и без них, ведь это просто закорючки, которыми передают смысл простых вещей. Не настолько уж необходимы. Только вредят, вонзаясь в сердце острым кинжалом. Нагота в объятиях рыжего пламени, в аспидно-вечернем мраке – невинность, возведённая в истину. Ничего развратного нет, просто соприкосновение двух открытых кусков кожи, по которым так приятно проводить пальцами. Если церковники так бунтуют против наготы, то пусть сначала исправят собственные нравы. Всё, что им можно сказать. Идеал древних – как раз красивые элегантные, зачастую открытые тела.
Иные телесные и душевные уродства сегодня также не переносят, в особо ужасных случаях убивая человека под видом добровольного умерщвления, которое подпольные хирурги нарекли эвтаназией и сами в большинстве были против этого. Неполноценных заковывали в смирительные камзолы и, пока те нервно, быстро покачивались вверх-вниз в припадке, вкалывали им в вену воздушную пробку. Страшно жить, но столько всего прекрасного есть на свете. Но некоторые матери сознательно обрекают детей на унылое существование, принимая опий в гораздо больших количествах, чем это необходимо для обезболивающего, укуриваются табаком до потери сознания, терпят невыносимую тревожность из-за тяжёлой работы и в результате выталкивают из себя еле живого калеку, достойного лишь разделки на лекарства от чёрных алхимиков.
Гермиона всё молчит и наконец осознаёт, что прониклась к «благоверному» тёплыми чувствами. Любви нет, как таковой. Единственное, что можно подставить – филия. Дружба. Ничего иного. Крайностью может быть только агапэ. Любит его, несмотря ни на что. Яростно, с последней вспышкой нервного напряжения, гордо, перед зеркалом выпрямляя чужую сгорбленную спину, ласково, до скрипа эмали одаривая похвалой. Будто феникс, все чувства оживают в ней, стремятся ввысь, где им суждено распластаться, определяя судьбу. Любит, испытанная его болью, чувствуя каждое колебание натянутых до предела струн, пытается ослабить, но получается с трудом. Каждая попытка встречает отклик в охватившей всё тело боли. Физическая давно прошла, душевная всё не уходит. Самый лучший способ выплеснуть её – сыграть роль в какой-нибудь трагедии, всецело вживаясь, отыгрывая героя на последних нервах, а потом в кульминации красиво упасть замертво. Всё по канонам театра, к лицу пристанет Трагедия, скорченная в судороге, искажённая непереносимыми страданиями. Обнимает, притягивая к себе. Высочайший жест любви. Поцелуи уходят на второй план, они для эроса.
— Ты меня любишь... — слышит вдруг, совсем рядом. Звучит непередаваемо проникновенно, действуя на каждый тонкий нерв, с осознанием, полным и всеобъемлющим, и вместе с тем с уловимой ноткой поклонения. Поворачивается и видит восхищённое, с азартным блеском глаз, где уже видны отсветы непрошенных слёз, но вместе с тем по-прежнему грустное лицо. — Это чудо... Ты меня любишь...
Отвечает на объятия, с возвышенно-трогательным вздохом, покоряясь её кольцу рук, обхватившему шею. Гермиона по-прежнему полна решимости скрыть его от посторонних глаз. Иначе с ним запросто расправится разъярённая толпа: движимая жаждой крови, она захочет разорвать его на куски, растащить, а потом в буквальном смысле пожрать, оставляя обглоданные догола белые кости. Но палач из лживого милосердия сделает иначе. Затолкнёт в «железную деву», утыканную острыми гвоздями, закроет, оставляя для дыхания и зрения только отверстия в виде глаз и рта «девы», подвесит на верёвке, привязанной к железному крюку, и сбросит железное создание в воду, на самое дно глубин. Конечно, он заставит толпу озвереть, и очень мал шанс, что его не растерзают вместо утопленного. Минерва на вопрос о том, отличаются ли чем-то клоны от обычных людей, отвечала, что это знают только подпольные зельевары. Но их очень-очень мало. Одного, рассказывала она, вовсе сожгли недавно на костре за то, что создал клона. Сам клон незадолго до этого погиб, но, по словам Минервы, это была лучшая участь для него.
Лучше умереть мгновенно, чем в час по чайной ложке, от рук полчища людей, готовых убить тебя за то, что ты другой. Только Драко теперь будоражит вопрос: почему он никогда этого клона не видел? Не был с ним знаком, даже не представлял себе, как он выглядит? До сих пор уверен, что люди сразу рождаются взрослыми, и их глаза первым делом видят прозрачную завесу капсулы. Эту иллюзию Гермиона решает не ломать, поскольку этим может окончательно убить его.
Поддерживает наивное верование, в глубине души надрываясь от боли. Это сравнимо с тем, как если бы ребёнок продолжал верить, что всех детей приносит аист, а не исторгает из себя пахнущая кровью материнская утроба. Из неё вылезает поистине жуткое существо с очертаниями человека, с впавшими зажмуренными глазами и атрофированным от недостатка кислорода мозгом. Бьётся в конвульсиях, надрывается в адском крике, после утихает. Мертво, не успев родиться. Сбило извечный круг, цикл жизни на земле. Живое умирает, чтобы возродиться снова. Только жизнь дёргается в припадке, полуудушенная верёвкой, которую тащит за собой природа, будто послушную скотину.
Минерва с довольным видом наблюдает за «детьми». Теперь в их маленьком жилище окончательно воцарится гармония, которой так не хватает в большом мире. Твёрдо уверена, что религия изжила себя, что она – теперь не иначе как увечное изуродованное создание, ползёт за цивилизацией, затормаживая и останавливая вязкими, режущими слух криками. Наблюдает, как оба начинают веселиться, перекатываясь по полу, и притом Гермиона стремится к тому, чтобы защекотать «благоверного», зная, что он этого уже почти не страшится. Тот по старой, въевшейся в разум привычке защищается, закрываясь согнутыми коленями, и забивается в угол, ставя себя в безвыходное положение. Только вместо щекотки Гермиона снова его обнимает.
— Вместо того, чтобы так его мучать, — с флёром упрёка, — представь, если бы мы жили в абсолютно светском обществе. Не в том «светском», о котором вы подумали, а в том, где место религии заняла бы наука, — воодушевлённая собственными словами, Минерва снимает с головы платок. — Вместо трёх храмов построят три больницы, три часовых лавки. Миллионные пожертвования потратятся на развитие науки, а не на новую сутану епископа, расшитую золотом. Не будет больше ненависти к женщинам, они станут равны мужчинам, — надевает поверх платья рабочий фартук. — Не будет больше войн и преступлений на почве религиозной ненависти. Человеческая жизнь и здоровье станут высшей ценностью, потому что все поймут, что после смерти ничего нет, что она окончательна. Только представьте... Конечно, это всё утопия, но мечтать никто не запрещает.
В самом деле – утопия, которая рано или поздно разрушится, поскольку людская натура всегда ищет, чем бы понедовольствоваться, где бы найти минусы. Рухнет, как сложившийся от неудачного прикосновения карточный домик, похоронив под собой всех. Дворяне, как главенствующее сословие, не захотят становиться вровень с крестьянами. Им позволено многое, даже выходящее за пределы морали. Некоторые, особо богатые, могут на свой страх и риск сунуться в трущобы, послав туда своих слуг, и найти вполне симпатичных молодых людей, ещё не павших на самое дно. Под предлогом обещаний богатств и роскошной жизни увезут к себе, где сделают из них живые игрушки. В основном этим пользуются дамы, напудренные и нарумяненные, падающие в обморок от каждого пустяка, юные и фарфорово-глупые. Если и развлекаются с новой «игрушкой», то делают это, пока она в сознании и может сопротивляться. Но когда устаёшь слышать крики о помощи и просьбы отпустить, остаётся только приложить к лицу платок, смоченный в снотворном, и откинуть человека в угол. Потому что теперь он как мёртвая кукла. Дама капризно хмурит накрашенные сурьмой веки и дует свекольные губы. Вскоре человек теряет чувство собственного достоинства, становится объектом, товаром, и подчиняется указаниям молодой хозяйки. Зачастую таких дам не интересует их развлечение целиком: иногда берут себе таких людей ради какой-то определённой части тела, чтобы удовлетворять свою жажду.
Минерва некоторое время спустя рассказывает, что некая богатая, молодая, красивая Пэнси Паркинсон собиралась приобрести парочку таких живых кукол, заставив слуг походить по трущобам, но после одного случая оставила эту идею. Драко, едва услышав рассказ, нервно дрожит и забирается в угол. В ней узнаёт ту самую Паркинсон, что тогда так извращённо мучала его в тот день. Мозг в стрессе создаёт вполне логичную картину: что если он стал бы этой живой куклой? Без разницы, как. Родольфус мог бы продать его, поскольку даже слепому было ясно, насколько он его ненавидит. Пэнси могла бы выпросить у него, и всё равно получила бы желаемое. С суженными от ужаса зрачками думает: наверняка Пэнси не интересовалась бы им целиком. Купила только ради того, чтобы всячески издеваться над животом. Поместила бы в широкий мешок из грубой ткани, зашила, а потом сама же разрезала, чтобы был виден только живот. Наблюдала бы, как он плачет, корчится, умоляя о пощаде, а потом бы слизывала слёзы с уродливо покрасневших щёк. Нет. Об этом нельзя думать, ведь мысли имеют свойство обретать плоть, становиться явью. Думать всегда о хорошем, только не всегда это получается. Особенно, когда воочию видишь весь ужас, что творится вокруг, что ломает тебя, выворачивает до хруста костей и медленной агонии.
Несчастнейшее из существ, если уж совсем обобщать. Если оттолкнуться от того, что у него есть душа, то всё ещё хуже. Всё равно будут отрицать, думать, что у клонов душа животных. Пускать на опыты, истязать, пытать, сжигать на костре. Такая жизнь в светлом кусочке мира, наполненном любовью и лаской, рано или поздно закончится тем, что огромный жестокий мир его доведёт до гибели. Пусть моралисты твердят, что так оно и должно быть, но с треском провалятся, ведь морали как таковой никогда не было. И сколько бы люди не сковывали себе правилами, соблазн нарушить их не пропадёт. Иногда на долю человека выпадает столько боли и страданий, что он уже не находит в себе сил продолжать жить дальше. И Минерва понимает, что приёмыш на грани между таким упадочным состоянием и полным моральным, физическим разложением, что долго он не протянет и скорее всего когда-нибудь умолит её дать ему сильный яд и закопать под старой яблоней на опушке леса. Ничего поделать с этим не может, ведь вернуть в поток цивилизации выброшенного живого человека почти невозможно. Особенно, когда эта цивилизация стремится от этого живого человека урвать кусок, разорвать, расчленить в угоду своим прихотям.
Заводная кукла с ключом в спине тоже когда-нибудь сломается, и мастеру ничего не останется, кроме как разобрать на запчасти. А если сломается человек, то его на куски уже не разберёшь. Только хоронить целиком, для пущего приличия напудрив и нарумянив труп в чёрном гробу. Беспомощность перед смертью – вот что самое страшное. Ты не можешь противостоять ей, убежать от неё, а в редких случаях и от её прямой причины – людей, что готовы разорвать тебя и при этом способны растерзать друг друга в беспричинной жестокости за право первым сорвать с тебя кожу и кинуть останки в священный костёр. Из маленького светлого уголка, где царит гармония и любовь, каждый день ступает на землю, пропахшую кровью и источающую гниль, что дико заразна и рано или поздно отравит и светлый уголок, разлагая и уничтожая чудовищно медленно. Страшно до умопомрачения, до параноидальной дрожи и судорожного дёрганья век.