Простолюдинка и принцесса

The Elder Scrolls III: Morrowind The Elder Scrolls IV: Oblivion The Elder Scrolls V: Skyrim The Elder Scrolls — неигровые события
Джен
В процессе
R
Простолюдинка и принцесса
Hahasiah ange
автор
Mr Prophet
соавтор
Описание
Маша - обычная молодая женщина без особых качеств. С не особо счастливым детством она рано повзрослела и отрастила когти и клыки, которыми теперь пользуется, наживая себе репутацию стервы. И надо же было случиться, чтобы в самый неподходящий момент она превратилась в одночасье в попаданку в Скайрим, причём осознавая, что у её "персонажа" есть интересная история, которую ей предстоит узнать. Её даже в Хелген на казнь везёт сам Туллий, - а потом оказывается, что она - "почти" что дочь императора.
Примечания
"Жизнь - игра, Шекспир сказал, и люди в ней актёры!" А что, если в любом случае мы все играем только самих себя, даже если нас по какой-то необъяснимой причине начинают называть новым именем? За окном (не стеклопакетом, а тусклым слюдяным) совсем другая эпоха, даже другая реальность и другой мир, какая-то провинция Скайрим, - наверняка английская колония где-то на границе, только не с небом, - но почему же не покидает ощущение, что в любом случае времена не меняются, чтобы чего-то добиться - надо поработать, и прочие прописные истины, действительные и здесь, и там? У главной героини изменилось в жизни почти всё - и прежде всего судьба; раньше отца как такового не было, а с матерью не сложилось уже тогда, пока она была беременной главной героиней - а теперь, похоже, появилась возможность этот факт исправить. И не только этот, а вообще много чего. Она теперь дочь императора Сиродила, Тита Мида. Родители Маши в этой вселенной любят друг друга. У отца на все случаи жизни есть телохранители, - ну, или почти на все. А ничего, что в теле их дочери теперь какая-то попаданка, которая не может их любить, потому что просто с ними не знакома? Подростковый бунт и непослушание, скажете? Но Амалия-Мария уже давно выросла, да и в Средневековье подросткового возраста как такового нет. И если у тебя закалённый прошлой жизнью и не самый лучший в мире характер, попробуй, может, объяснить, в чём дело. Тем более, что ты уже давно выросла, - по меркам своего мира - и этого тоже.
Посвящение
Автору этой интересной заявки, всем, кому интересна Вселенная Древних Свитков и фанфики про них, а также всем, кто будет читать это произведение. Всем приятного прочтения!
Поделиться
Содержание Вперед

Глава 9. «На свободу!»

      Ближе дно,       Короче день.       Вечер       В шапке набекрень       Вечно       Вечером сижу,       Я по комнатам брожу       В ожидании утра       Утром снова спать пора.       Я на дне,       На глубине,       Память в вечной тишине       От уже прошедших дней,       Что уходят всё скорей.       Жадность к жизни —       Хоть своей,       Хоть чужой,       Пожить бы вновь…       Я не знаю про любовь       И про прочее.       Слова — как слова.       Не молод я.       Я и быстр, и умён,       И любой вопрос решён.       Да поможет мне вода!       Было так и есть — всегда.       Больше ночи,       Больше дней…       Вон из памяти моей,       То, что прячется в воде       Не найдёт меня нигде.       Это омут непростой,       Он как ларчик золотой,       То, что брошено, хранит,       И вода на тайнах спит.       Проходит день.       Мы становимся умней,       Мы становимся мудрей,       Мы становимся быстрей.       Только тихая вода       Не оставит ни следа.       Кто и сколько прожил дней       Там, на памяти моей,       Притаился он на дне?       Близко ночь, проходит день.       Стихотворение автора.

      Рифтен был городом вечной осени, дающий или дарящий все блага или всё для того, чтобы их приобрести, по крайней мере, тем, кто с рождения был приспособлен это делать.       Был, конечно, и постоянный запах рыбы из порта, витающий по городу и угодливо разносимый повсюду неизменно тёплым ветерком и водами канала, но Мавен не то, что мирилась с этим неудобством, а считала его некоторой милой особенностью своего города, уже давным-давно ставшим ей родным.       Она умела забывать и умела не замечать, когда ей это было нужно, — и речь шла не только о проникающем повсюду запахе рыбы и вечном листопаде, потому что, как показывает практика, хорошо обученная и выдрессированная совесть на своего хозяина никогда не нападает.       И пусть даже за закрытыми окнами всё время пахнет рыбой, а круглый год на пороге домов оказываются сухие опавшие листья, — они всё равно не изменят ничего. Город можно любить или ненавидеть вне зависимости от этого всего, — и на жизнь они никак не влияют.       Мавен хорошо об этом знала.       Знала и молчала. К чему бередить прошлое, если оно всё равно прошло? Многое и многие остались там, позади, за бортом, и водная гладь, как глубокие воды Рифтенских каналов и окружающих город озёр, без всплеска приняли их в себя: что бы ни произошло, вода смоет все следы, уберёт все улики и сохранит все тайны. А потом воды податливо потекут дальше, образуя то, что представители всех разумных рас, населяющих Тамриэль, называют прошлым.       Для Мавен всё прошлое было водой.       Такой же, как и та, которая окружала Рифтен ещё задолго до её рождения.       Женщина любила воду во всех её проявлениях, как и всё то, что она может дать и что даёт ей и всему семейству Чёрный Вереск, но вглядываться в её глубины не любила. И не хотела никогда. Мало ли, что там, на глубине, можно рассмотреть, что увидеть, — намеренно или ненароком! А знать больше, чем ей самой хотелось бы, Мавен не любила. Здесь, на изменчивых берегах Рифта, прошла большая часть её жизни, начиная со времён ранней молодости, потому при случае женщине из клана Чёрный Вереск было что вспомнить — а ещё больше что забыть. И она забывала — и сама верила в это.       Вода — это время.       Женщина разгадала эту тайну давным-давно, но не рассказывала об этом никому. Мало ли о чём она думает, ещё моложавая и здоровая знатная горожанка, но при этом уже не такая юная, а по сути просто богатая и обеспеченная старуха? Что ни говори, а очень богатая и очень обеспеченная женщина — это всё-таки очень сильно молодит. Хотя… интересно, а чем вообще берёт плату время, если не может забрать её обычными морщинами, скорбно опущенными углами рта и неприятной «собачьей» гримасой с опухшими щеками и острым удлиннившимся носом, которую время любит накладывать в отместку за прожитые чересчур долгие годы? А может, оно берёт плату хорошей памятью, которая, как её ни гони, всё равно только затихает и укладывается, свернувшись в калачик, под дверью, чтобы не попадаться на глаза хозяйке, но при этом всё равно не уходит никогда?       «Ещё не хватало забубнить по-стариковски, как какая-нибудь крестьянка, обращающаяся к своей корове, почти такой же старой, как и она сама, — думала Мавен, — а мысли? А что мысли? Кто не думает никогда и ни о чём? Дураки — и те думают, но они же первые и не обращают внимания на свои же собственные мысли!»       В памяти промелькнули, словно робкие привидения, напуганные ещё при жизни так, что страх не прошёл и после смерти, круги, идущие по тёмной воде, несколько пузырьков, поднявшиеся на поверхность, неслышно скользящие в ночи лодки, которыми, казалось, правили безмолвные и бестелесные тени, и из одной из лодок однажды выбросили в тихую стоячую воду какой-то крепко связанный длинный сверток с привязанным к нему тяжёлым камнем, — вода никому не расскажет о том, что тогда произошло. Равно как и то, живого тогда похоронили в тихой рифтенской воде или ужё окончательно мёртвого.       Мавен вздохнула.       Перед ней на столе стояло блюдо рыбы, обжаренной до хрустящей корочки с овощами, и бокал-«баллон»1 с рубиново-красным вином.       Утро обещало быть хорошим. Но, как она уже убедилась, чтобы судить о дне, надо прожить его до конца, потому что утро, как и любое другое начало, может быть обманчивым.       Сейчас она ничего не могла сделать, и ей оставалось только ждать.       Её сын, Сибби… Дерзкий и непокорный, самый младший, капризный и привыкший получать всё, чего ему только заблагорассудится, он был словно отражением своей мамаши, но только в кривом зеркале. Временами она ненавидела его, как насмешку природы над ней и её тайными или явными пороками, которые мало того, что полностью воплощались в этом желторотом юнце, но и выходили даже более несуразными и нелепыми, чем они были у его матери. Мавен была далеко не глупа и отлично знала, что есть множество вещей, которые она не должна позволять даже самой себе, — а также вещи, которые нужно или скрывать, или использовать хотя бы себе на благо … если уж на благо других они использованы быть не могут. Нелюбовь к не-ближнему своему Мавен никогда не считала грехом, а вот простоту и несдержанность неизменно порицала.       Как бы там ни было, любящее сердце матери знало, что Сибби гораздо, несравненно гораздо хуже своей матери. И дело вовсе не в какой-то абстрактной доброте или нормах обще- или местно- признанной морали. Сибби был гораздо более капризным, чем его мать, которая хоть и предпочитала получать всё и сразу, как только ей этого захотелось, — но Мавен хотя бы знала, какими именно способами и путями лучше получить желаемое, и капризничала только сама с собой, требуя исполнения всех капризов и желаний только у себя, а не у кого-то ещё. Такого кредита доверия, чтобы потом показать свои капризы, Мавен за всю свою долгую жизнь не смогла выдать ещё никому.       Теперь, в отсутствие младшего сына, сказавшего, что он отправляется в окрестности Вайтрана повидать друзей (а ведь врёт же, подлец! Истинно, как Восемь, врёт!), сидя перед накрытым столом и наслаждаясь хорошей погодой, глава клана Чёрный Вереск могла с полной уверенностью и неудовольствием сказать, что Сибби совершенно не наделён стыдливостью. Потому что стыдливость — это не только когда прячешь свою наготу, но и когда прячешь от других, а заодно и от себя, свои недостатки и пороки. Мавен не требовала от своих детей быть святошами; в конце-концов, и она сама ни святой, ни по-настоящему хорошим человеком не была, но она мастерски скрывала то, что никому не нужно было ни видеть, ни знать. Мавен была стыдливой. Сибби стыдливым не был.       «Какой толк скрывать свою задницу, мамаша, — говорил он ей как-то раз после бурной ночи, проведённой вне дома, — если мы с этими девками друг друга видели при свете свечи и совершенно без одежды?»       Сама Мавен была женщиной, — а потому как бывшая маленькая девочка она чего-то не понимала — а что-то понимала гораздо лучше многих других. Память, опять же, трижды благословенная и проклятая память…       Капризных девочек игнорируют все её близкие и всё её окружение, в том числе и любимая младшая сестрёнка и обожаемый старший брат. Даже старая няня-редгардка, вырастившая маленькую Мавен ещё с рождения и ставшая ей ближе родной матери. Для капризных девочек нет места за столом в большой гостиной, где вся большая семья собиралась ежедневно для трапезы, и даже в правом крыле большого дома, отведённого для прислуги, капризным девочкам тоже нет места.       Капризные девочки становятся призраками.       Тогда маленькая Мавен не запомнила или не поняла, за что её наказали — но зато запомнила на всю жизнь, как именно.       Капризные девочки настолько невидимы, что их можно совершенно случайно запереть в подвале на долгих три дня и забыть открыть дверь, даже чтобы забрать там что-нибудь из съестного.       Мавен была тогда ещё совсем маленькой, но она на всю жизнь запомнила тот… урок? И больше ни с кем и никогда не капризничала, всегда и во всём полагаясь только на саму себя. Она была единственным близким для самой себя человеком, которому она могла позволить показать свои капризы и рассказать всё, что у неё было на душе.       Она была ещё маленькой, всего пять лет, когда она узнала, кто первым в доме заболел странной забывчивостью и невнимательностью по отношению к маленьким девочкам, которые капризничают и чего-то хотят, прося и требуя это у окружающих по тому простому праву, что они есть и у них время от времени возникают всякие потребности, обычно выглядящие у маленьких девочек умилительно. Это была её мать, Эрна, и маленькая Мавен нашла способ сказать своей матери, что ей вообще-то совершенно не понравилось сначала быть невидимкой, блуждающей по огромному и ставшему враждебным родному дому, а потом оказаться совершенно случайно запертой в подвале.       В то время мама хотела ещё одного мальчика, с кудрявыми чёрными волосами и синими глазами, — но мальчик не пришёл, хотя и собирался. Наверное, он приходил, пока маленькая Мавен спала, но потом ему что-то не понравилось, и он ушёл. Мальчикам всегда проще, им больше позволяется и их сильнее любят. А вот если бы её, Мавен, кто-то так сильно ждал, а она бы взяла и не пришла — её бы определённо наказали. И лишили бы не только сладкого.       Как ни крути, тому не пришедшему маленькому мальчику было проще, — потому что ему определённо было куда идти. А ей, Мавен, идти было некуда и у неё больше не было абсолютно никого.       В скором времени она нашла дырявую и плохо склеенную коробку, потемневшую от времени и стоявшую на самой дальней полке в чулане, из которой пахло духами — и совсем немножко сельдереем. Она хорошо знала этот запах, — старая кухарка время от времени добавляла сушёный сельдерей в мясные блюда, как нравилось Эрне. Остальные домочадцы были к этой приправе полностью равнодушны, — им больше нравились те специи, которые они выращивали сами, на террасе, и которые потом сами собирали и сушили. Но в закрытой трухлявой коробке был вовсе не он, — там были сморщенные сухие тёмно-зелёные листики и какие-то маленькие чёрные ягодки, поблёскивающие в полумраке, как глаза маленького щенка. Взрослые время от времени спускались в подвал и осторожно выносили в ступке или холщовом мешочке немного этой странной приправы, но куда её потом употребляли — девочка не знала.       В тот день кухарка, как обычно, положила в блюдо для госпожи тушёный и толчёный сельдерей, а маленькая Мавен добавила толчёные ягодки и листочки, после чего перемешала полученное яство. Она опасалась, что кто-то заметит то, что она сделала, или мать заметит, что вкус мясного кушанья изменился, — но никто ничего не заметил.       — У тебя получилось очень вкусное жаркое, Эльсифа, — сказала она кухарке, — мне хотелось бы есть такое почаще.       К сожалению, почаще не получилось, — потому что сильный яд, содержавшийся в листьях и плодах алхимического растения, хранящегося в чулане, убивал ровно за один раз. Быстро, безболезненно — и не объясняя причин быстро приближающейся смерти, так же, как и никто из взрослых не объяснил младшей хозяйской дочери, за что именно она заслуживает наказания в виде полного игнора. И, будучи полностью безвкусным, яд несправедливо украл у старухи Эльсифы заслуженные лавры лучшей поварихи старого Рифта. Потому что даже обладая обманчивым ароматом сельдерея, его пряного вкуса смертельный яд всё-таки не имел.       Мавен промолчала и никому не рассказала о том, что произошло. Потому что хорошие маленькие и воспитанные невидимые девочки никогда не путаются под ногами и не рассказывают того, о чём их не спрашивают. А из всех обитателей огромного поместья Чёрный Вереск никто не догадался спросить маленькую девочку, не решила ли она отравить собственную мамочку с помощью смертельного пищевого яда, хранившегося в укромном тёмном углу, недоступном маленьким детям, которые вдобавок просто обязаны бояться темноты, привидений, мышей, злокрысов и пауков, а также мертвецов и привидений, всегда обитающих в тех местах, где большие прячут свои взрослые тайные вещи, правда ведь?       Маленькие девочки ещё слишком слабы, чтобы постоять за себя, так считают все взрослые. Но это вовсе не означает, что девочки и правда должны быть полностью беззащитными и зависеть от милости абсолютно любого, кто окажется в тот момент рядом и будет по некоему стечению обстоятельств старше и сильнее их, так?       Но воспитанные и хорошие маленькие девочки хорошо знают и помнят своё место и никогда не доставляют никому проблем, твёрдо помня, что этот мир принадлежит не только взрослым мужчинам, но и вообще только взрослым людям. А воспитанные маленькие девочки находятся в большом мире взрослых на уровне, немногим более высоком, чем уровень домашних питомцев. Хотя последние хотя бы не обязаны разговаривать и с них всё равно спрос гораздо меньше.       «Сибби… Интересно, где же он сейчас? — неожиданно для самой себя и так же непривычно забеспокоилась Мавен — Как он там? Странно, раньше я никогда так за него не волновалась, но что там с ним могло случиться? И отправился он не один, а в сопровождении. Он всё-таки уже не маленький и в случае чего может сам постоять за себя. А если не сможет? Или уже не смог? Вот дерьмо… вернётся паршивец домой — никуда его больше одного от себя не отпущу! Никогда и никуда! Даже на кухню будет только под моим присмотром ходить! У меня из-за этого обалдуя теперь сердце не на месте!»       Странное чувство беспокойства всё равно не покидало мать, которой Мавен и была, несмотря на все остальные… аспекты её личности и жизни. И как мать — или как глава Чёрного Вереска и мать уже давно взрослых детей, в которых уже никто не видит ребёнка, включая их самих — она успокаивала сама себя, говоря, что это просто пустое беспокойство и глупые подозрения.       «Старуха, просто глупая старуха, которая теперь будет носиться со своими глупыми суевериями. — ругала шёпотом Мавен сама себя, стараясь отделаться от какой-то смутной тревоги за непутёвого младшего сына — Не хватало мне ещё начать гадать по куриным и гусиным потрохам, как какая-нибудь крестьянка, с целью узнать, стоит ли завтра засевать поле! Тьфу ты, дрянь даэдрова, да что такое происходит-то? Старею я, что ли?» — думала Чёрный Вереск, словно полагая, что тщательно поддерживаемая (и удерживаемая) молодость и несомненная принадлежность к более богатому и влиятельному сословию, чем простые крестьяне, как-то убережёт и её, и её детей.       Женщина закрыла глаза, и на светлом фоне, желтовато-багровом, как рифтенские леса, из-за выпитого вина и яркого Солнца, почему-то появился любимый пёс Сибби по кличке Дикий.       Дикий умер, — околел больше года назад после встречи с волками. Непонятно было, что забыл старый и тощий волк, очевидно, потерявший весь страх и забредший в этот во всех смыслах слова медвежий угол Скайрима, но он вознамерился напасть на парня, решившего в тот день зачем-то пойти в лес, и спас хозяина ценой собственной жизни.       Не открывая глаза, Мавен нахмурилась.       Она была безразлична к собакам и никогда не считала их появление где бы то ни было дурным предзнаменованием, но сейчас умерший и снова вернувшийся Дикий вёл себя как-то слишком уж своевольно для собаки… пусть даже и умершей. Дикий крутился на месте, скрёб лапами и скулил, бросался вперёд и отбегал в сторону, словно приглашая мать своего хозяина пойти за ним. Глупая псина не понимала ни что она уже давно была мертва, — ни что она мерещится матери её хозяина, когда та вообще-то хотела увидеть что-то совсем другое.       «Там что-то случилось… — подумала мать. — С моим Сибби что-то произошло, это точно. — Теперь, когда она дала волю своему плохому предчувствию и оно захлестнуло её, как приступ дурноты или долго сдерживаемой болезненной тошноты. — Ищи его, Дикий! — подумала она, не думая о том, что вообще-то разговаривает с мёртвым псом, неизвестно как пробивающимся в её сознание и казавшимся таким… живым?» 2       И, словно услышав её мысленное обращение, Дикий бросился бежать, словно получив чёткое приказание и поняв, что ему требуется сделать. Рыжей стрелой, как убегающая лисица, пёс помчался куда-то, о чём знал только он сам, выполняя приказание своей второй хозяйки.       Стало гораздо легче.       Не то, чтобы Мавен особенно любила Дикого или наделяла его, подобно большинству любящих хозяев, всем спектром человеческих качеств, но она всегда больше всего доверяла собственному таланту или дару, которым любила и умела пользоваться время от времени, но о котором предпочитала никому не рассказывать. А картинка, вставшая, как живая, перед её закрытыми глазами, вселила в неё уверенность в то, что всё будет хорошо. Неизвестно, правда, когда… но уж задаст же она Сибби, когда негодник всё-таки вернётся домой!       Словно Глотка Мира упала с плеч Мавен, оставив после себя только маленький ледяной камушек, покрытый нетающим снегом. И камешек, оставшийся где-то в глубине материнской души, неприятно холодил её и покалывал острыми неровными гранями.       Послышался тихий стук каблучков, сопровождаемый еле различимым шелестом или шорохом тяжёлого платья. Кто-то подходил к Мавен, и та не могла не подумать, что этот кто-то определённо умеет красться, поэтому крадётся даже в тех случаях, когда это совершенно не нужно. Неужели ненужные таланты и неуместные способности, которые нам дала, очевидно, сама жизнь, могут проявляться в таких вот нелепых и вычурных формах?       Её дочь, Ингун Чёрный Вереск. Помимо всего прочего, она была хорошим алхимиком и варила преимущественно яды, которые потом продавала за полцены своему учителю. Старый чудак-учитель, живший со своей старухой-женой прямо на берегу канала, хотел платить своей одарённой ученице ещё больше, сама Ингун была готова отдавать старику свои зелья вообще забесплатно, — но мастер алхимик категорически отказывался от таких даров, говоря, что любой труд должен быть оплачиваем, а хороший — особенно, и поскольку девушка приносила ему склянки почти каждый день, в накладе или в убытке не оставался никто. В том числе и семейство Чёрный Вереск, которое слова «бедность» и «нужда» знало разве что с точки зрения грамматики, когда они были написаны чернилами на листе хорошей бумаги и в какой-то книге. Но непонятно, для чего вообще всё это было нужно — и упорство Ингун в её упражнении в алхимии и её прочие… таланты?       Мавен досадливо поморщилась, — то ли из-за вечно «подкрадывающейся» дочери, которая кралась только потому, что умела подходить незаметно и абсолютно неслышно, то ли из-за редкого качества сваренных ею ядов, в то время, как даже в подвале ни мышей, ни злокрысов давно уже не было. Ну вот и скажите, для чего или для кого было нужно это всё? Хотя… посылают же Восемь даже такие совершенно не нужные вещи, как родинки и веснушки, например, от которых уж точно нет никакого прока и у которых нет каких-либо назначений, — и Мавен не понимала, можно ли было отнести несомненный талант тела и алхимический дар к тому же.       — Мама… — начала девушка, перекидывая тонко заплетённую косичку не плечо, но этого её мать, разумеется, не могла знать.       — Он уже ответил? — оживилась Мавен, сразу поворачиваясь к своей дочери — Дай посмотрю!       Бегло пробежав глазами текст письма, она критически поджала губы. Этот жест мог означать только одно: Мавен что-то не нравилось, Мавен что-то не понравилось и она сейчас это скажет, — или Мавен что-то не понравилось и она обвиняет или того, кто показал ей такой раздражающий предмет, или того, кто вольно или невольно его создал, или вообще всех.       Ингун некстати вспомнила, как придирчиво мать оглядывала её, просто явственно, до физического ощущения ощупывала глазами, как придирчивая покупательница ощупывает ткань на рынке, прежде чем купить — или же обругать товар и отказаться от покупки. Это означало, что мать просто желает добра своей дочери и хочет убедиться, что та хорошо оделась и без помощи своей матери, но ей ещё надо в этом убедиться, что здесь такого?       Девушка вздохнула: конечно, её мать во всём права, как всегда, а она просто преувеличивает. И у неё, Ингун, определённо плохой характер и она, как говорит Хамминг, ещё из детства не вышла. Хотя у маленьких девочек вроде как очень доверительные отношения с матерями? Или с отцами? Да нет, она вроде и доверяет, вот, показывает матери свою любовную переписку, вернее, то, что должно будет ей стать… с помощью Мавен. Сама Ингун, может, и не стала бы так беспокоиться об этой небольшой истории, которую пока и историей-то не назовёшь, — но теперь по отношению к тому мужчине она начала испытывать какое-то странное чувство, которое неопытная, но уже созревшая девушка могла бы истолковать, как азарт. Конечно, ни к чему плохому оно ни за что не приведёт, — её мать этого просто не позволит. И потом, какая мать станет желать зла своей дочери, хоть вольно, хоть невольно, хоть бессознательно? И какая разница, что эта мать — Мавен Чёрный Вереск? Оно ведь имеет гораздо меньше значения, чем принято думать — или всё-таки нет? И остаётся ли Мавен Чёрным Вереском в тот момент, когда просто помогает своей дочери начинать с азов её собственную личную жизнь?       Подумав об этом, девушка окончательно успокоилась и стала терпеливо и с некоторой благодарностью терпеть и ощупывание глазами, и поджатые губы матери, держащей в руках письмо.       Сама будучи бывшим ребёнком, Мавен очень хорошо понимала других. Другое дело, что понимание чужого блага или действования ради него это само по себе не означало.       Аккуратно, но крепко Мавен держала обеими руками тонкий лист, ненавязчиво благоухающий весенними ароматами Сиродила. Опытная женщина, которой была и оставалась Мавен, не могла не отметить и качество бумаги, и аккуратный хороший мужской почерк, покрывающий листы белой бумаги, и особенно этот аромат. Почему-то последнее вызвало у неё странное чувство ностальгии, сдавливание где-то в груди — и неприятную досаду, хорошо скрытую, но нашёптывающую что-то в уши, как коварный тайный советник. Эх, прошло время… А для таких хороших писем и сиродильских духов оно у неё так никогда и не пришло, — а теперь не придёт уже никогда, это точно. Вот оно, доказательство, лежит у неё в руках — и вообще так-то для её рук и не предназначалось. А теперь это всё уже получает её юная дочь… Ну, дай-то Восемь, если так…       — Остальным — а ведь есть и остальные, так ведь? — спросила Мавен, изогнув правую бровь и наслаждаясь замешательством своей дочери — ты можешь писать сама, что захочешь… А вот этому я буду писать сама, а потом, разумеется, показывать тебе. Сама ты с ним не справишься. Он старше тебя, не так прост, как тебе может показаться… Я не хочу, чтобы ты его снова упустила. — добавила она, видя, как по лицу дочери (проклятая скрытность! Неужели и это качество тоже дочь взяла от неё, Мавен? Но нет, для неё её дочь всё равно открытая книга!)        — Я его не упускала! — нахмурилась Ингун — Он не писал мне, потому что был занят потому что письма плохо доходили. Сейчас война и он не всегда был рядом с большим городом.       — Дочка, никогда не пиши письма мужчине, который не ответил хотя бы на одно твоё сообщение. — мягко и раздельно, как плохо слышащей слабоумной сказала Мавен — Я понимаю, что ты ждёшь любви и не уверена в себе… Но пока тебе не ответили — не пиши первой. Иначе твоя загадка потеряется, а он решит, что с тобой можно поступать как угодно. Если мужчина захочет — он всегда найдёт способ написать любимой женщине. Если, конечно, она у него любимая. Всё, иди. Я подумаю, как мы теперь будем его писать. И не добавляй слишком много от себя, если не хочешь снова потерять его.       Ингун промолчала.       Будучи ещё юной, а потому по определению мягкой и гибкой, независимо от того, какой характер или его задатки вложила ей природа, она снова ощутила то самое странное чувство, которого она никогда не испытывала раньше: азарт.       Улыбаясь и внезапно с очень хорошим настроением, девушка спустилась с лестницы и устроилась на балконе, глядя на берёзовую колку невдалеке и ласково играющую в солнечном свете реку. Весь мир, казалось, улыбнулся ей, заиграл новыми и яркими красками, словно она, Ингун, смотрела на него сквозь волшебное стекло.       «Слава Восьми… — прошептала она, сдерживая восторженный визг — всё будет хорошо… всё будет очень и очень хорошо и даже ещё лучше, потому что мама рядом, мама всё умеет, всё может и всё знает, она обязательно сделает всё так, чтобы у меня всё-всё получилось. Мамочка…»       Оставшись одна, Мавен внимательно посмотрела на письмо, лежащее перед ней, не читая. Лёгкий ветерок донёс до неё тот же самый запах ароматов и благовоний, дав женщине возможность представлять себе в своё удовольствие, кто был тот человек, написавший её дочери это письмо, а также все его стати, прелести и пороки и таланты, — как явные, так и скрытые.       Вроде бы ничего плохого или компрометирующего её дочь там и не было написано, всё было и оставалось в рамках самых что ни на есть светских приличий, давая всё-таки понять, что автору этого письма её дочь была далеко не безразлична, но…       Женщина допила ставшим пресным и безвкусным вино и нахмурилась.       Бумага, на которой было написано письмо, пахла давно забытыми запахами, причём — Мавен не могла не признать этого — очень многие их них были для неё совершенно новыми, незнакомыми, но от того не менее пленительными… равно как и для её дочери, ещё неискушённой в делах любовных. Что только не держали эти прекрасные ухоженные тонкие руки за всю их долгую и извилистую, как рифтенские каналы, жизнь! Смертельные яды и сомнительные лекарства, тончайший шёлк и легчайшее кружево, мягкие шерстяные одеяла и изысканные явства, которое подают только к столу императора, отравленные клинки и тяжёлые заржавленне ключи, покрытые ржавчиной, как давно засохшей кровью, верёвки, которые оплетают свою жертву крепче ядовитой змеи — всего и не перечесть. Но вот такого они не держали ещё никогда.       И теперь ухоженным рукам знатной горожанки совершенно не хотелось выпускать из рук такое удовольствие, которое в них неожиданно и нечаянно попало — и которое, увы, не было предназначено для неё, Мавен из семейства Чёрный Вереск. Более того, — автор этого письма и подумать не мог, что это письмо возьмёт в руки кто-то ещё, помимо его возлюбленной.       Стало досадно.       Горько, досадно и обидно, что теперь уже не она, Мавен, женщина, любимая, соблазнительная и желанная, а её дочь, Ингун. Но про это она, конечно, никогда и никому не скажет, — и в первую очередь самой себе. Когда же дочка, её маленькая девочка, выросла и расцвела? Она ведь всё время была на виду своей матери! А досада… что досада? Скажем, что она, Мавен, просто беспокоилась за своего сына, который отправился куда-то в сторону Вайтрана, по его собственным словам, а какая мать не беспокоится за своего ребёнка? Она просто беспокоится за Сибби, который куда-то поехал в такие смутные времена, вот и всё.       Нет, ничего такого совсем уж плохого она, Мавен, делать не будет. Просто… слегка поиграет, вот и всё. Мавен представила себе это более или менее невинное желание простой игры, — и само по себе оно ей представилось безобидным и даже милым. Как красивый дамский кинжал с инкрустированной драгоценными камнями рукоятью, — им ведь вовсе не обязательно убивать кого-то, предварительно смазав клинок ядом, можно и просто любоваться игрой лучей на камушках. Или разрезать остро отточенным лезвием листы новой книги. Интересно ведь, что будет там, дальше, на следующей странице — и чем потом всё закончится! ***       В погребе старой Анис, который старуха так ревностно охраняла при жизни, оказалось темно, сыро, холодно и неуютно, как… в погребе. Захлопнувшаяся сверху тяжёлая крышка обдала своего пленника старой пылью и посыпавшейся в потолка трухой; звук был таким, словно над ним только что захлопнулась крышка его гроба, окончательно и бесповоротно отрезая запертого внизу человека ото всего мира живых. Последовавшая за этим тишина показалась оглушительной и громче громового раската.       Затем изо всех углов хлынула темнота, — беззвучная, беспощадная, вязкая и глубокая, в которой, казалось, глохли все звуки. Потом наверху что-то быстро прогрохотало, загремело, словно в дом станой ведьм вломились несколько великанов и упали на крышку люка, — и всё затихло.       Даже сквозь внезапно навалившуюся панику ему показалось, что самые неприятные, зловещие и ужасные звуки — это звуки, раздающиеся в полной темноте и при этом у нас над головой. Ни окрики пьяного забулдыги, вышвырнутого из кабака и теперь ищущего, с кем бы подраться, ни звук точащегося ножа, ни шорох в ночном лесу, когда все деревья становятся чёрными на чёрном фоне — ничто не может сравниться с этим ужасным звуком, который вполне может оказаться последним перед долгой и мучительной смертью в полной темноте.        — Эй! Есть кто живой? — закричал он, удивившись тому, как чужо и странно звучит в этой темноте его собственный голос — Выпустите меня отсюда! Что за дурацкие шутки?!       Последнее он добавил и для неизвестных шутников — он ещё надеялся, что кто-то захлопнул люк по ошибке, или просто чтобы по-дурацки подшутить над ним, — и для самого себя. Это всё не настоящее, сейчас его выпустят на свободу и вдобавок извинятся, скажут, что кто-то споткнулся о тяжёлое кольцо люка и он захлопнулся. Никто ведь не станет его здесь убивать, в самом-то деле! Тем более, что он даже не успел увидеть того или тех, кто позволил себе так глупо и зло подшутить над ним.       Про то, что когда-то его самого в тех же обстоятельствах ничто не остановило от убийства, он предпочитал не думать и даже не вспоминать. Дело не в том, что мужчина опасался одним только этим воспоминанием навлечь на себя гнев Восьми или, что более вероятно, чью-то низменную месть, — просто ему не хотелось даже думать ни о чём ужасном. Быть запертым в подвале только что убитой им старушки Анис наглядно и совершенно неожиданно показал ему, что он гораздо более чувствительный, мнительный, нервный и пугливый, чем ему самому всегда казалось. Словно кто-то сильный, изощрённый и коварный подкрался к нему и, застав полностью беспомощным и безоружным, услужливо показал ему все его болевые точки, о существовании которых он даже не подозревал, и обнажил все его тайные страхи.       Мужчина прислушался.       Наверху всё было тихо, словно кто-то замер, стараясь не шуметь.       «А ведь Анис всегда жила одна! — мелькнула мысль — Интересно, кто же мог закрыть подвал?»       Была, конечно, та девка, которую она называла Хельги и которая в тот раз, когда он пришёл за ней, выглядела такой измученной, больной да и просто, что скрывать, попросту безумной, что он сразу отбросил эту мысль. Конечно, эта девка уже давным-давно умерла и теперь покоится на том самом кладбище, которое находится под окнами избушки старой ведьмы.       Или… или это сама убитая им Анис, узнав, что её убийца спустился-таки в её святая святых, которую она так ревностно оберегала при жизни и куда не заходил никто, кроме неё самой, решила отомстить своему убийце уже посмертно? И так она отомстила ему не только за собственную смерть, но и за то, что он всё-таки осмелился не только открыть её подвал, но и пуститься туда? А сейчас старуха снова ложится туда, где он оставил её ещё тёплый труп, довольно щерится беззубым ртом от того, что ни её смерть, ни вторжение в подвал не остались неотмщёнными, закрывает глаза, её тело коченеет и она становится ничем не отличимой ото всех остальных мертвецов, которые чинно лежат в Зале мёртвых и никогда и никому не причинают никакого вреда…       Какой бы нелепой ни была эта мысль, мужчина почувствовал, как волосы на его голове встали дыбом и предательски зашевелились, словно кто-то в темноте, играя, легко провёл по ним бестелесной ладонью. По спине, покрывшейся ледяным потом, пробежал отряд специально подготовленных и обученных беговых мурашков, а дыбом, казалось, встали даже брови и ресницы.        — Открывай, старая ведьма! — срывающимся голосом закричал пленник, удивляясь тому, насколько неестественно, визгливо и чуждо прозвучал его голос в вязкой и мёртвой тишине запретного подвала.       Как и следовало ожидать, ответа не последовало — и старая Анис ничем не выдала ни своего присутствия, ни своей причастности к пленению своего убийцы. Стоявшая тишина набатом била в ушах, и сквозь эту какофонию шумевшей в висках крови пробивались отрывками сновидений разные мысли. Среди которых было как-то то, что старая Анис, несмотря на свою кажущуюся немощность, убивала всех тех, кто на свою беду пытался проникнуть в её подвал, и что сейчас, скорее всего, она не изменила своей… привычке. И вряд ли в этом подвале у старой ведьмы хранились сладкие рулеты или стояли какие-то особенные наливки и настойки, которая та по своей стариковой прижимистости и жадности не хотела делить с непрошенными любопытными гостями. Не убивают же никого из-за рулетов! Или убивают?..       Дом старухи стоит в лесу, никто не придёт к ведьме в гости, девка давно умерла и лежит под слоем смёрзшейся земли и выпавшего накануне снега, и его самого никто не будет искать здесь, в одиноко стоящей избушке, — уже хотя бы потому, что перед отъездом он сам сказал, что поедет в город. И даже не в Ривервуд. Но он вдобавок приехал один, без сопровождающих, и теперь он поплатится за это своей жизнью.       Пройдёт время, труп Анис, лежащий (или лёгший обратно?) на пороге, истлеет сам от времени или его утащут дикие звери, живущие в лесу, как только заметят, что здесь тихо, не пахнет дымом и человеческим жильём, а если какой-нибудь охотник зайдёт сюда весной и откроет подвал, то увидит там только скелет — и уж точно ни за что не полезет в этот подвал, даже не зная его зловещей истории, а просто питая вполне понятную и нормальную нелюбовь к мёртвым. Особенно если этот кто-то умер в подвале. Охотник и не станет разбираться в причинах его смерти, просто уйдёт и никому не расскажет о своей находке…       А потом осиротевший и опустевший дом придёт в негодность, крыша провалится и сам он покосится, словно наклонится, прислушиваясь к чему-то, происходящему в земле, да так и останется стоять нагнувшись…       Каждое живое существо, будь то человек, эльф, аргонианин или каджит, или даже самые обычные животные действуют, ведомые своим инстинктом самосохранения, который должен обеспечить им выживание. Он же сам, с того самого момента, когда вышел из дома, делал всё для того, чтобы пропасть без вести, сгинуть, подобно безродному бродяге без роду и племени, и от того момента, когда он ясным и солнечным днём закрл за собой дверь своего родового поместья, до того момента, как над ним захлопнулась тяжёлая дверца люка, его вёл только инстинкт смерти.       Инстинкты, как правило, не подводят, если к ним прислушиваться.       Олень может уйти от стаи волков, а заяц — распороть брюхо серого разбойника одним ударом задних лап. Во время лесного пожара все звери бегут к воде, и те, кто не паникует, имеют все шансы спастись и выжить. У всех у них имеется одна общая черта — следование инстинкту самосохранения.       Он же следовал инстинкту своей смерти.       Когда он наконец понял это, он заплакал, не стыдясь и не скрываясь.       Жутко было бы слышать эти страшные рыдания человека, потерявшего всякую надежду на спасение… если бы в этот момент кто-то находился бы рядом и мог бы его слышать. ***       До сих пор я не могу понять, как мне удалось, даже несмотря на хрупкое телосложение и субтильную фигуру императорской дочери, одним движением захлопнуть тяжеленную дверь, ведущую в подвал, а потом так же легко передвинуть на неё тяжеленый сундук с коваными углами, набитый, очевидно, всяким старческим барахлом. Не знаю, что уж у Анис могло там лежать, — и в тот момент, честно говоря, мне это было совершенно не интересно. Попадание в мою любимую игру, скажем так, начисто отбило или всё моё прежнее любопытство, или сильно его уменьшило.       Раньше-то я, сидя за экраном своего компа и попивая компот из незрелых яблок, сваренных сестрой, не раз заглядывала в подвал старухи Анис, но теперь, когда всё оказалось «всамделишним» и «взаправдашним», а жизнь оказалась более чем настоящей и всё случилось на самом деле, я поняла, что игровой опыт как-то… не сликом-то сильно помогает, скажем так. Более того, — мне даже стало как-то совестно за некоторые вещи, которые я совершенно спокойно совершала, сидя за своим компом. Выходит, мы настоящие и мы в игре — это абсолютно разные люди?       Я обернулась, чувствуя, как под взглядом моего эльфа у меня скрипят суставы, как у заржавевшего Железного Дровосека, ненароком глянула на старуху, неподвижно лежащую на пороге, и почувствовала что-то вроде неприятного холодка, бегущего по позвоночнику.       Руки неприятно вспотели с россыпью иголочек под кожей и затряслись, словно у меня на экзамене строгий преподаватель обнаружил шпаргалку, а лицо покраснело до щиплющей кожи на щеках. На румянец волнения или чего-то возвышенного это, увы, похоже не было. С высокими переживаниями, достойными потерявшую память в результате её никем не замеченной смерти императорскую дочку, не было похоже тоже. И все мои уверения меня самой, что в игре я сама тысячи раз зачищала форты в компании очаровательной и бессмертной общительной вампирши, одетой в лёгкую броню из драконьей чешуи, и тогда трупов под конец вообще было немерено, и кровь нарисованная разработчиками, лилась рекой, ожидаемо не помогли. И тогда из эмоций было — да ничего, никаких эмоций, кроме жажды наживы справедливости, у меня это не вызывало, а в рюкзаке заранее были припасены для такого случая зелья на повышение переносимого веса. Интересно, а в реальном Скайриме такие зелья существуют или нет?       Стараясь не приглядываться, ни прислушиваться, не обращать внимания ни на что, да и вообще — вести себя, как глухая и тупая лошадь с шорами на глазах, я на цыпочках направилась к эльфу, стоящему по-скайримски, так все спутники у меня любили вставать в дверях, стоящему на том же месте, откуда он и увидел моё злодействие. Будем надеяться, что труп старушки он не запишет на мой счёт, а то как-то совсем уж нехорошо получится.       Когда мы с ним в последний раз вообще по-душам нормально поговорили? Правильно, никогда. И сдаётся мне, что такая мутная личность, которая могла грохнуть старушку и запереть кого-то в подвале не вызывает у него особого доверия. Это ещё если не принимать во внимание самого момента нашего знакомства — и всего того, что потом происходило. Потому что мне почему-то кажется, что я мало чего сделала для того, чтобы заслужить его любовь, симпатию и доверие. Лишь бы убедиться, что он потом не бросится доносить на меня первому встречному стражнику, потому что тогда получится совсем неудобно.       Так, что же нужно сказать, чтобы сразу же, с первых слов, расположить к себе собеседника? Думай, Маша, думай давай!        — Сейчас быстро собираем здесь всё, что есть ценного, и уходим. — услышала я со стороны собственный голос — День уже заканчивается, а мы всё ещё здесь. И мне кажется, что эту ночь мы проведём уже в другом месте.       Боже, ну что за днище. Приплыли.       Мысленно одной рукой сделав фейспалм, а другой отвесив себе подзатыльник и оплеуху, я взяла молчаливо стоявшего эльфа за безвольно висевшую вялую руку и впихнула его в ту комнату, где до этого мы… содержались в плену или в гостях у погибшей старухи. Там, отдельно от спальни, находилась и кухня, на которой, как мне казалось, должно было находиться что-то, что могло представлять ценность для любого нормального мародёра путешественника. Дальше, к выходу, облутать, то есть, обобрать… блин, собрать всё более или менее ценное будет проще простого. Соберём остатки — и на свободу. Теперь уже окончательно и бесповоротно.       Надо отдать должное моему пока ещё безымянному приятелю, — он не задавал лишних вопросов, да и вообще предпочитал не говорить ничего. Почему-то мне вспомнился тот момент, когда я спасала его из Хелгенской тюрьмы и, выведя его на свежий воздух через потайную дверь со связанными руками, сказала ему, чтобы он не говорил ни слова. Но я тут же отмахнулась от этой неприятной — в которй раз! — мысли. Поговорим потом. Обязательно поговорим. И будем молиться всем богам, аэдра и даэдра, чтобы у Амалии было хорошо развито красноречие. Потому что у меня, Маши, после всего, что было, вряд ли может получиться хорошо. Здесь просто хорошего будет мало, нужно что-то, по оценке не ниже чем «отлично», а ещё лучше — «непревзойденно» или «превосходно».       Руки, занятые привычным — и когда я только успела?! — делом, собирали и упаковывали всё машинально. Мысли, не успевшие упорядочиться или хотя бы сделавшие вид, что они уже лежат на своих полочках (чувствую, что в последнее время произошло так много всего, что эти полочки надо будет ещё сколотить, а потом повесить), куда-то улетучились, и я внезапно осознала своё новое положение — или то, каким оно мне казалось. Было неприятное ощущение, что я была вынуждена решать неправильно составленное уравнение, в котором было указано слишком мало вводных данных, но зато добавлено слишком много неизвестных без возможности найти запросто хотя бы одно из них.       В самом начале моего появления в Скайриме я отбилась от тех, кто должны были быть «моими» (про Дага и Асу я пока не буду вспоминать, там и так понятно, что они были со мной и до последнего рассчитывали на помощь и заступничество от меня, Марии, то есть, Амалии), — и улизнула от «моего» генерала Туллия так, словно у меня в роду были зайцы, умело запутывающие следы. Единственное, что мне вроде б нормально удалось, — это спасти предполагаемого будущего Довакина, пострадавшего от моей любимой по игре Империи, а вот потом всё пошло как-то сильно не по плану. Не думаю, чтобы старая Анис отравила нас каким-то ядом, который теперь невозможно будет вывести из организма, тем более, без последствий, — но меня не оставляло нехорошее и гложущее ощущение, что я вольно или невольно послужила причиной смерти двух человек.       Моя новая или прежняя совесть оказалась на редкость несговорчивой и мои оправдания, что я заперла в подвале того, кто убил старуху и, возможно, точно так же мог убить и нас с эльфом, её не трогали. А всё-таки… я вспомнила этот странный запах духов, напоминающий запах молодой зелени и сладостей, и мне казалось, что его обладателя я уже когда-то встречала. Вот только его лица я вспомнить не могла.        — Ну, на свободу! — сказала я, когда мы с эльфом подошли к открытой двери, за которой начинал синеть зимний вечер. Вечереет здесь рано, особенно учитывая, что Скайрим — это северная провинция, а сейчас ещё и зима.       После этого я вытолкнула эльфа, безропотно взявшего набитый второй рюкзак и какой-то тюк и теперь ждущий моих приказаний. Я прикрыла дверь за нами, стараясь не думать, почему она так тяжело закрывается, и уже начала раздумывать, в какую сторону теперь отсюда Ривервуд, как услышала за домом какое-то смутное движение…
Вперед