Saudade

Ориджиналы
Слэш
NC-17
Saudade
Лорд Хаукарль
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
По́рту, волшебный, таинственный По́рту, город-старик на краю Атлантики, где мотивчики фаду сквозят невыразимой тоской, однажды ни с того ни с сего решает открыть приезжему Кори Амстеллу, неприкаянному перекати-поле, свою тёмную сторону, а там… Там турмалиновое небо, колдуньи-брухо, карлики-мамуры, жуткий El Coco, разгуливающий иногда в ночи по тесным улочкам, и отмеченный проклятьем человек, с которым угодивший в переплёт мальчишка оказывается накрепко связан шутницей-судьбой.
Примечания
Сауда́де (порт. Saudade) — специфическая черта культуры и национального характера португальцев, эмоциональное состояние, которое можно описать как сложную смесь светлой печали, ностальгии по утраченному, тоски по неосуществимому и ощущения бренности счастья. Божественный образ инфернального Микеля Тадеуша от ana-mana: https://clck.ru/32uJCq https://clck.ru/32uJDt И от ana-mana потрясающий андрогинный Кори Амстелл: https://clck.ru/32uJFo https://clck.ru/32uJJM Невероятные иллюстрации от чизандро: https://dybr.ru/blog/lordsgarden/4478734 Волшебный арт от hebera: https://clck.ru/32uJL4 Просто идеальный Кори Амстелл от Kimushkaa: https://clck.ru/32uJMB И от неё же шикарный Микель, безупречная пара: https://clck.ru/32uJNQ Сказочный арт от Melanholik.: https://dybr.ru/blog/lordsgarden/5068108 Авторские арты можно посмотреть здесь: https://clck.ru/32cBLK Нейроарты: https://clck.ru/33GcWo Музыка, напитавшая эту историю: https://dybr.ru/blog/lordsgarden/4612801 Много баcкского фольклора и вуду в вольной авторской интерпретации. Все без исключения эпиграфы к главам в этом тексте — моего авторства.
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 23. Мелкие радости жизни

В маленьком нашем мирке бархатный шёпот прибоя, что дышит за окнами дома, и нет никакого значения, мой это дом или твой. Барки у тёмной воды, песок под ногами, старые книги в живом переплёте, тёплые листья каштанов — большие, будто ладони Бога. И имя ему — Океан.

      Старый Порту, то ли в остатках макового тумана, осевшего вдоль извилистого русла Дору, то ли в новоявленном утреннем дыму, парно́м, как пенка коровьего молока, пробуждался неспешно, с деревянным скрипом колёс старой крестьянской телеги: потягивался, вздыхал, разлеплял отяжелевшие от вековой памяти очи, щурился на позолоченную кромку горизонта, где пробивался лисьим хвостом рыжий рассвет. Морковные колпаки старых домов наливались краской, светлели, отряхивались, сбрасывая с себя покрывало теней, розоватая предрассветная нежность сходила с речной глади вместе с рябью, как невестин покров, и обнажённая вода темнела, насыщалась чёрной глубиной, а потом вдруг, заметив проступившее из безвременной белизны небо, подхватывала его синеву. Солнце наконец-то вынырнуло из-за виднокрая, устремилось вверх, и чем выше оно поднималось, тем гуще вымазывал в сусальных белилах кончик его лисьего хвоста всё вокруг: от плитки-калсады и пыльных витрин до кирпичных дымовых труб и соборных шпилей. Доцветала измученная жарой герань в уличных горшках, чайки кричали беспокойно, с робкой надеждой на затяжное лето, а полированная мостовая отражала увядающий небесный свет.       Распрощавшись с инфернальным Микелем на подступах к восходу, Кори свалился ничком на постель, даже не раздеваясь, и моментально уснул глубоким сном без сновидений, настолько его утомила сумасбродная ночная прогулка, и Микель дневной таким его и застал: уткнувшимся в подушку, невинно и мягко сопящим, с разметавшимися по спине волосами, с немного запачканными и оцарапанными после долгой беготни ногами, неосознанно пытающимися забраться подмёрзшими стопами под скомканное одеяло.       Прокравшийся в дом Микель одеяло деликатно подоткнул, укрыл им зябнущие ноги, обошёл кровать, остановился в изголовье, не удержался — погладил пальцами по волосам, и вот на этом последнем жесте Кори, сквозь сон уловивший чужое присутствие, испуганно подорвался, подскочил, сел на постели, затравленно озираясь и тяжело, надсадно дыша.       — Мике?.. — спросил он, уставившись на Тадеуша дикими сливовыми глазами, едва ли понимающими, кого перед собой видят.       — Тише, menino, — тот быстро присел перед ним на корточки, нахмурился и заглянул ему в переполошенное лицо. — Что стряслось? Впрочем, я и сам, признаться, сильно занервничал сегодня, проснувшись в одиночестве… Но потом я припомнил и немного успокоился: мы ведь отправились с тобой вчера вечером на Матозиньюш, я писал то письмо, и карниз твой, — он красноречиво помахал в воздухе молотком, который удерживал всё это время в руке, а заспанный Кори молчаливо проследил за ним взглядом, — карниз надо бы починить. Я помнил об этом.       — Карниз… — пробормотал Кори и покосился никак не оживляющимся, всё таким же чумным взором на лишённое занавесок окно — последнее, что его беспокоило этим свинцовым утром, ознаменованным недосыпом и головой, раскалывающейся на четыре части, никак не меньше. — Нахуй твой карниз… Дай мне лучше таблетку какую-нибудь. Сейчас, кажется, проблююсь или сдохну.       До Микеля с запозданием дошло, что выглядит Кори как-то неладно, не то чтобы особенно выспавшимся и свежим; он засуетился, бросил молоток, выскочил из комнаты и уже из прихожей взволнованно пообещал, что очень скоро вернётся, как только отыщет поблизости какую-нибудь аптеку.       Хлопнули двери одна за другой — квартирная, затем парадная, — и чуть живой от недосыпа Амстелл ненадолго остался в одиночестве; зная болтливую и коммуникабельную натуру Тадеуша, аптеку тот должен был отыскать довольно быстро, а нездоровое любопытство даже сквозь ядовитую белену тумана, осевшую с ночи в голове, напоминало про письмо.       Достать его из кармана шортов было делом минутным; развернув сложенный вчетверо лист, настолько помятый и потрёпанный, будто его как минимум через всю Европу несла посменно целая стая вдрызг пьяных почтовых голубей, а погода была нелётная, он сощурился, пытаясь сфокусировать взгляд, невольно ухватил раньше нужного пару слов, но зато разобрал, с какой стороны начинать знакомиться с чужой перепиской.       Нисколько не смущаясь того, что делает, до крайности заинтригованный не столько даже тем, что же именно написали сами себе Микели, сколько тем, что можно написать самому себе — при некоторой доле изобретательности — в принципе, он расправил жёваный листок и впился глазами в самую первую строку.       Первая строка, не утруждаясь длительными приветствиями и пояснениями, которые он почему-то более всего ожидал увидеть, встречала очень в-духе-Микеля сообщением:       «Как бы мне ни было совестно перед моим милым Кори, но до конца в твоё существование поверить у меня не получается.       Чёрт тебя знает, кто ты, что ты, какое отношение имеешь непосредственно ко мне — я не знаю о тебе ровным счётом ничего, и от этого мне хочется… (тут строки оказались зачеркнуты, да так густо, что разобрать, сколько бы ни вглядывался в штрихи на свет, у Амстелла никак не получалось). В общем, хочу, чтобы ты понимал: приязни я к тебе не питаю, даже если ты — это в какой-то мере я; было бы предпочтительнее, не будь у меня вообще никакого второго «я». Думаю, не мне тебе объяснять, и если ты — это действительно моё отражение, то должен понимать и сам.       Тем не менее ты есть, и это проблема.       Я ничего поделать с этим не могу.       Мне было бы плевать и на тебя, и даже на то, что ты действуешь от моего имени, если бы не menino.       Я понятия не имею, как именно ты с ним обращаешься, бережёшь ли его, заботишься ли, прислушиваешься ли к его просьбам…       Нет, я вовсе не утверждаю, что к ним во всех без исключения случаях стоит прислушиваться (добравшись до этого места, Кори запоздало и с закипающим бешенством осознал, почему чужую переписку читать не следует, особенно когда она касается непосредственно тебя), но уж как минимум тогда, когда это ему не во вред — нужно обязательно.       И свой эгоизм, которым сам я, признаю, в немалой степени обладаю — а значит, обладаешь им и ты, — приучись засовывать себе куда-нибудь поглубже.       Надеюсь, я ясно выражаюсь?       Очень жаль, что не могу встретиться лично и обсудить всё это с глазу на глаз».       Дальше шла размашистая подпись, и Кори, приглядевшись к ней повнимательнее, вдруг различил, что между закорючками, отдалённо похожими на имя и фамилию лузитанца, затерялась ещё пара символов — очевидно, имя и фамилия вторые, исконно португальские; любопытство так остро кольнуло под рёбра, а под ложечкой так нетерпеливо заныло, что он и сам не сумел определиться, чего больше хочет: скорейшего возвращения Микеля из аптеки или прочесть вторую, ответную часть письма.       В Casa com asas по комнатам плавала тишина, мировой инфернальный океан уснул до вечера, и в его густо-солёной воде дремали кобальтовые киты, перламутровые скаты, платиновые акулы, серебристые туны, коралловые морские коньки и крапчатые звёзды, а день был прозрачным, пресноводным, беспечным и таким невесомым, что всё в нём казалось простым и незначительным; перевернув письмо оборотной стороной и попутно зарывая пальцы себе в спутанную и немного засалившуюся за ночь гриву, где они тут же нащупали приличных размеров колтун, Кори принялся за ответную часть микелевской переписки.       Ответная часть неуловимо, но разнилась от первой.       «Я сказал бы, что тоже в тебя не верю, — писал инфернальный Микель себе дневному, — однако это была бы пустая, бессмысленная ложь.       Я знаю, что есть ночь и есть день, и что те, кто живёт под солнцем, существуют — ведь Кори из мира под солнцем. Как, видимо, из мира под солнцем происхожу и я.       Более того, menino дал мне ключи от своего дома, вернее, дал их тебе, а я нашёл их у себя в кармане, и с тех пор ключи эти — ты ведь понимаешь, полагаю, о каких ключах я веду речь? — служат для меня своеобразным якорем, который однажды, надеюсь, вернёт меня туда, откуда я пришёл, вернёт мне память обо всём, и в первую очередь — о самом себе.       Ты можешь меня ненавидеть, можешь считать меня проблемой, можешь угрожать — мне всё равно. Однако вмешиваться не советую, мы и сами с menino прекрасно со всем разберёмся.       Впрочем, просьбу твою я учёл и постараюсь исполнить: она справедлива.       Я постараюсь исполнить её настолько, насколько мне это посильно…       И раз ты об этом просишь сам — значит, я, в свою очередь, могу быть спокоен на твой счёт. Могу быть уверен в том, что и ты тоже заботишься о моём (это слово было нарочито выделено жирным, дважды или трижды обведено чернилами по контуру) мальчике».       Личная подпись имелась и здесь, практически идентичная первой, только более резкая, угловатая и без двух дополнительных загогулин посередине; выглядело всё это до некоторой степени сомнительно — так, будто Кори собственноручно сфальсифицировал обратное послание, лишь бы только выгородить свое фантастическое враньё.       — Блядские португальские лунатики с амнезией, — выругался он, скрипнув зубами, и вдруг, почувствовав на себе чей-то долгий взгляд, вздрогнул. Запоздало поднял глаза, окаченный внутренним холодком…       В дверях стоял Микель: прислонившись к дверному косяку, скрестив руки на груди, посмеиваясь уголком губ с воткнутой в них незажжённой сигаретой, он внимательно смотрел на Амстелла и, судя по всему, делал это уже довольно продолжительное время.       Увидев, что Кори его наконец-то заметил, он медленно отлепился от косяка и, так же медленно направляясь к нему, со странным весельем в голосе спросил:       — Ну, что же там, bebê? Не томи, дай и мне тоже узнать!       Кори невольно залился такой сочной краской, что сделался похожим на помидор сорта «чёрный принц»: скороспелый румянец, моментально растёкшийся по щекам, исчезал под топорщащейся чёрной чёлкой, закрывающей уже не только лоб, но и брови, и даже путающейся своими кончиками в ресницах.       — Какого хуя ты за мной подглядываешь?! — вяло возмутился он.       — И это спрашивает у меня тот, кто читает чужую переписку? — хмыкнул Микель, останавливаясь прямо перед ним и возвышаясь всем своим внушительным ростом. — Тебе не стыдно, menino?       — Не стыдно! — огрызнулся и зарычал Кори. — Тебе же не стыдно писать о том, что ко мне можно и не прислушиваться в некоторых случаях!       — Ах, это, — лузитанец заулыбался проштрафившимся лисом и виновато запустил пятерню себе в волосы, ероша их от волнения и делая всклокоченную волнистую шевелюру ещё более беспорядочной и хаотичной. — Но ведь я совсем не имел в виду то, о чём ты наверняка подумал, Flor de lírio…       — Ты имел в виду именно это, блядина, — безо всяких эмоций прорычал Кори, волевым усилием сгоняя с щёк предательскую красноту и потихоньку возвращаясь к своему привычному, ровному жемчужному цвету беж. — Что ко мне следует прислушиваться исключительно тогда, когда я говорю и требую заслуживающие внимания — с твоей точки зрения — вещи. А когда я говорю тебе то, чего ты не воспринимаешь и не хочешь слышать, то и отвлекаться на это не стоит. Я прав?       Микель рассмеялся ещё бессовестнее — в точности так, будто догадка Кори была абсолютно верна, — и извиняющимся голосом отозвался:       — Отчасти прав, menino, уж прости меня за это. Но, признаюсь тебе, ты меня порядком порадовал тем, что тайком читал это письмо, — Кори смотрел на него непонимающе, хмурился, пытаясь взять в толк, о чём тот ведёт речь, и Микель пояснил: — Я точно знаю, что оно настоящее, ведь я своими собственными глазами только что видел, как жадно ты вчитывался, пока думал, что меня нет рядом. Значит, ты не успел прочесть его раньше? Могу я?..       Он протянул руку, и Кори, оскорблённо поджав губы, без лишних слов подал предназначавшееся ему послание, а пока передавал затасканный листок — наконец-то заметил в лузитанце кое-что, выбивающееся из привычного облика.       Светлая футболка с коротким рукавом, потёртые и бахромящиеся джинсы, срезанные по колено так же криво и косо, как и вчерашним днём — брюки-карго Амстелла, превращённые шальной португальской рукой в гимнастические шорты — всё это было понятно и знакомо.       А вот подозрительная чёрная коробочка, переброшенная через шею Микеля на плотной ленте, оснащённая закрытым шторкой объективом и несколькими кнопками-регуляторами, в которой худо соображающий после тяжёлой ночи Кори заторможенно признал фотоаппарат, оказалась предметом новым и по некоторым причинам даже нервирующим.       — Я вспомнил, что у меня где-то завалялся аспирин, — перво-наперво Микель присел, не выпуская из пальцев заветного письма, подле брошенного у стены рюкзака и принялся копаться в его содержимом — наружу тут же беспечно посыпались денежные пачки, разваливаясь на отдельные купюры, подрагивая на сквозняке и обещая без должного внимания разлететься по комнате, но он поспешно сгрёб их в горсть, скомкал и затолкал обратно, для надёжности застёгивая молнию. — Вспомнил, вернулся и поймал тебя, мой очаровательный menino, за таким любопытным занятием.       Ненадолго отлучившись на кухню за стаканом воды, он надорвал блистер, выдавил из него таблетку — та тут же принялась шипеть, метаться от одного края стакана к другому и извергать снежную пену, — и обернулся к Амстеллу, который продолжал таращиться на фотоаппарат, болтающийся у него на шее.       Проследив за его взглядом, Микель не стал дожидаться расспросов, опередил их.       — Лето скоро закончится, — тоскливо напомнил он, повременив с письмом, присаживаясь рядом с Амстеллом на край кровати, обхватывая его рукой за плечи и без лишних слов притягивая, ужасно смущённого, но не сопротивляющегося, к себе под бок. — Лето закончится, menino, а у нас с тобой так и не будет ни одного совместного фотоснимка — страшное, непростительное упущение, я считаю. День сегодня солнечный, но мягкий и не очень ветреный — идеально для хорошего кадра! Мы могли бы с тобой…       — Нет, — коротко отрезал Кори, метнув в его сторону угрюмый, убийственный взгляд и забирая из тёплых прокуренных рук стакан с шипучим аспирином. — Нет! — повторил он на всякий случай громче и твёрже, делая большой глоток и поневоле закашлявшись. — Никаких фотографий. Я не буду фотографироваться.       — Но почему же, Sol? Почему, мой ангел? Я же видел твои детские фотоснимки в комнате твоего старика, и надо сказать, что маленький ты был просто очарователен, а сейчас — так и вовсе божество…       — Там меня не спрашивали, — буркнул Кори.       — Давай и я не буду спрашивать, — невинно предложил Микель, за что получил ещё один тяжёлый выстрел исподлобья. Тогда, не выдержав, он взвыл уже в голос, ухватил Амстелла за плечи и в отчаянии хорошенько встряхнул, отчего аспириновый раствор в стакане угрожающе заплескался: — Ты издеваешься надо мной, Flor de lírio?! А как же наши общие воспоминания?..       — Виды себе на память пофотографируешь, если очень надо, — Кори оставался непреклонен — даже ухитрился вывернуться, отползти, залпом допить лекарство, утереть рот и категорично скрестить на груди руки. — Хватит с тебя воспоминаний. Ты всё равно ни так, ни этак ничего не помнишь, склеротик чёртов.       — Я собирался фотографировать тебя обнажённым, — с пугающей честностью поведал ему Тадеуш, напирая и всеми силами пытаясь подтащить обратно к себе; письмо, про которое оба они на время позабыли, успело тем временем выскользнуть из пальцев и, паря на легчайшем бумажном крыле, отлететь к прихожей, плавно осев у самого порожка. — А ты предлагаешь мне любоваться видами. Да зачем мне эти виды? Я их уже лет пять фотографирую в полном одиночестве! К тому же, ты можешь не переживать, Sol, что твою наготу узрит кто-нибудь посторонний: я сам занимаюсь и проявкой пленки, и печатью фотографий… Да я в жизни не позволю смотреть на тебя кому-то ещё!       Он напирал, настаивал, требовал, практически умолял; буквально загнанный в угол, Кори в панике заозирался кругом и, остановившись на клочке бумаги, белым мотыльком трепыхающемся у порога, ткнул в него пальцем.       — Читай своё письмо! — велел он и пригрозил на всякий случай: — А то вышвырну на помойку, раз тебе оно не очень-то и нужно!       Его откровенно топорная уловка сработала: Микель, которого швыряло сегодня туда-сюда, как щепку в шторм, мгновенно забыл про фотографии, рывком подскочил с кровати и ухватил норовящий сбежать от него листок, с двух сторон исписанный идентичным мелким и острым почерком. Медленно возвратился обратно, не сводя глаз с послания, и молча опустился на кровать, а Кори, пока он читал, почему-то напрягся, весь подобрался и выжидающе замер, как будто от реакции лузитанца на письмо что-то зависело.       Наконец, закончив, Микель растерянно произнёс:       — Как будто бы это и правда я, menino…       — Как будто бы? — сквозь зубы прорычал Кори. — Сколько можно уже мне заливать, что веришь, а на самом деле не верить?       — Знаю, прости… — понурившись, тихо откликнулся Тадеуш, неосознанно сминая в пальцах прочитанное письмо. — Придётся признать, что ты был прав: я и в самом деле конченый эгоистичный кретин. Что самое ужасное, я не в состоянии найти подход к самому себе. Выглядит всё это так, будто он меня… будто я себя проигнорировал и даже послал по одному незамысловатому адресу. Более того, теперь я явственно вижу, что моё отношение к тебе не меняется ни днём, ни ночью. Это, безусловно, хорошо, но мне придётся мириться с его… с моим… с существованием моей второй личности. И боюсь, что тебе придётся мириться с ней тоже.       — Я давно уже смирился, — проворчал Амстелл, — в отличие от тебя.       Он подполз ближе к нему, притаился за спиной, заглянул через плечо, ткнул пальцем в инфернальную подпись и чуточку виновато, всё ещё опасаясь быть уличённым в какой-нибудь изощрённой лжи, заметил:       — Здесь пары букв не хватает.       Микель пригляделся, повертел комканый листок с одной стороны на другую, словно не так уж часто и сам сталкивался с явлением собственного автографа, пользуясь им от случая к случаю, и согласно хмыкнул:       — А ведь ты прав, menino! Что бы это могло значить?       — Что твоя вторая личность не помнит твоих родителей, как не помнит вообще ни хуя? — без обиняков предположил Амстелл, а затем чуть неуверенно прибавил: — Там ведь посередине вторые твои инициалы, верно? Как тебя… полностью-то зовут?       На последних словах он стушевался, сник, устыдившись проявленного любопытства — впервые ведь за время их непростых отношений лез так глубоко, забираясь если не в душу, то в самое интимное, паспортное, что обычно редко кому демонстрируют без особой надобности.       Вопреки ожиданиям, Тадеуш обрадовался его вопросу: сразу же разулыбался, да так широко, что стал похожим на сытого Чеширского кота. Изловил Кори, накрепко оплёл жилистыми руками со спины, подтащил к себе, уткнулся подбородком ему в ямочку над ключицей.       — Бог мой, Flor de lírio, неужто тебе и вправду это интересно? — не веря своим ушам, переспросил он и признался: — Я ведь уже и не чаял, что когда-нибудь ты начнёшь интересоваться мной точно так же, как сам я интересуюсь всем тобой, любой и каждой мелочью, с тобою связанной… Моё полное имя Микель Жозе Сильва Тадеуш. Ну, как оно тебе?       — Имя… как имя, — выдавил из себя Кори, не представляющий, куда деться и от своего опрометчивого вопроса, и от полученного ответа: простой и понятный Микель Тадеуш, к которому он за это время привык, моментально обернулся кем-то другим, сложным и совершенно непонятным — да и разве могло быть иначе с человеком, у которого, оказывается, в распоряжении находилось аж два имени и пара фамилий? Микель дневной был больше Микелем, ночной — больше Тадеушем; хорошо, что два промежуточных имени личности не имели, иначе Кори бы точно сошёл с ума. — Что… из этого что? — сдавленно спросил он, а хрипнущий от волнения голос отказывался повиноваться, и было удивительно, как только лузитанец не замечал творящихся с ним метаморфоз.       — Ну… Микель — это первое имя, — неторопливо сообщил тот, а рука его тем временем ненавязчиво скользила Амстеллу по плечу, легонько обласкивала его подушечками пальцев, задирая просторный рукав футболки и понемногу забираясь под него. — Жозе — второе имя; если тебе оно вдруг нравится больше, menino, ты можешь звать меня им…       — Нет! — мигом выпалил Кори, не дав ему даже закончить. — Нахуй! Хватит с меня твоих и без того разноплановых персон!       Микель немного помолчал — рука окончательно поднырнула под футболку, протиснулась глубже, пальцы огладили плоскую юношескую грудь, добрались до соска и без предупреждений ухватили его за кончик, легонько выкручивая. Кори коротко ахнул, задавил в себе едва не сорвавшийся с губ стон, запрокинул голову, беззащитно откидываясь Микелю на грудь, а тот продолжал болтать:       — Сильва — фамилия матери, а Тадеуш — отца…       — Твои родители, — прошептал Кори, прикрывая глаза и уплывая от частых дразнящих щипков, которыми одаряли его пальцы лузитанца, терзающие чувствительный сосок, успевший от возбуждения уже заостриться и отвердеть. — Как они вообще… смотрят на то, что ты творишь? Что ты не с женщиной…       Он и прежде немного побаивался потенциально возможного знакомства с родичами Микеля, а уж после недолгого общения с семейством Пенья опасения его многократно возросли: португальские семьи в большинстве своём все были традиционного уклада, а сами португальцы чаще всего оказывались рьяными католиками, что плохо сочеталось с любым проявлением гомосексуальности.       — Индифферентно, — сообщил Тадеуш, другой рукой тем временем уже добираясь до ширинки его шортов и медленно, неловкими рывками расстёгивая на ней молнию. — Видишь ли, родители мои давно умерли, мне тогда и двадцати ещё не было… Нет-нет, не соболезнуй, bebê, — предвосхитил и опередил он возможную реакцию Амстелла. — Они прожили хорошую и долгую жизнь. Видишь ли, я был у них поздний и единственный ребёнок. Родился я тогда, когда они уже и не чаяли заиметь потомство. Меня как будто бы и не должно было случиться…       — Что ты несёшь?.. — перебил Кори Амстелл: слова эти ему совершенно не понравились. — Хуй бы ты не случился. Я вообще-то не удивлен, что у тебя раздвоение личности: не представляю, как бы всё это в одном человеке уместилось.       Микель с довольством рассмеялся, пальцы его сладили с пуговицей, раскрыли ширинку, где под светлой тряпицей белья уже заметно выпирало возбуждённое юношеское естество, потянулся, сгребая Амстелла в охапку, опрокидывая на кровать, подминая под себя, жадно целуя и попутно запуская руку ему в трусы.       — Значит, ты всё-таки рад, что я существую, menino? — выпустив его губы и спускаясь горячими сухими поцелуями вниз по подбородку и по шее к угловатым ключицам, спросил он шёпотом между касаниями. Не дождавшись от взбудораженного юноши, часто дышащего под этими ласками и только комкающего острыми пальцами ткань футболки у него на спине, никакого ответа, он продолжил говорить, попутно высвободив из-под ткани его член и медленно наглаживая самыми кончиками пальцев от головки до упругих яичек: — Я с чистой совестью отказался полагать себя продолжателем рода, благо что родители мои к тому преклонному возрасту, когда я соизволил у них появиться на свет, и сами с поистине философским смирением забили на это дело и сексом занимались, судя по всему, исключительно удовольствия ради… Смысл, menino, он не всегда хорош, и если всё в жизни делать для смысла, то рискуешь однажды угодить с ним в ловушку, обнаружив его недостаточным для самой жизни. Жить нужно для удовольствия, а смысл — он попутно обязательно отыщется так или иначе.       Его пальцы скользили так невесомо, мягко и тягуче, что Кори уже через минуту этого нехитрого действа начало мелко потряхивать, а перевозбуждённый пенис выпустил каплю прозрачной жидкости, которую чужие подушечки тут же подхватили и размазали по бархатистой головке, по уздечке, натянутой до упругости тетивы, делая это удовольствие совсем уж нестерпимым. Не выдержав, Кори инстинктивно подался вперед и вверх, требуя стиснуть всей пятернёй, но Микель над ним ровно издевался и выполнять его желание не спешил.       — Хочешь, мы с тобой одну интересную позу попробуем? — с хрипотцой и надеждой в голосе спросил он. — Я помню, что тебе было больно в прошлый раз, bebê, поэтому можем обойтись сегодня без анального секса…       — Какую ещё позу? — моментально насторожился Кори, угадывая на своём лице возвращение с таким трудом согнанного помидорного румянца: вроде и знал же прекрасно, как называлось то, чем они изо дня в день занимались, а словцо всё равно ударило по ушам, спустилось под дых, метнулось обратно и застряло где-то под ключицами, затрудняя дыхание.       — Обоюдно приятную позу, — так же загадочно произнёс Тадеуш, ничего конкретного не говоря и только прожигая юношу алчными желтовато-карими глазами. — Ты почему-то с потрясающим упорством отказываешься сделать мне минет, хотя самому тебе, я же вижу, нравится его получать. Может быть, ты согласишься тогда на минет взаимный…       — Блядь, закройся! — в голос взвыл Кори, спешно вырываясь из его рук, которые на сей раз держали с пугающей силой, будто заранее готовились к сопротивлению: воображение мигом в красках обрисовало ему и позу, и процесс, и вообще всё то, что предлагала тут устроить аморальная португальская морда. — Закрой свой рот!       — Никак не могу взять в толк, — шутливо отозвался Микель, — почему мы никак не можем совпасть в наших желаниях? Я ведь только и молю тебя, что открыть свой рот…       Чувствуя, что злосчастный помидорный оттенок на его лице бьёт все рекорды и стремительно превращается в пошлый клубничный окрас, Амстелл зарычал, неистово забился и каким-то чудом сумел вырваться, а вырвавшись — отскочил от кровати и восседающего на ней лузитанца на три шага, споткнулся об магнитолу, упёрся лопатками в стену у окна и тощими руками, ходящими ходуном от ажитации, натянул обратно на изнывающий член трусы.       — Пожалуйста, — сдавленным шёпотом произнёс он, с отчаянием глядя Тадеушу прямо в растерянные глаза. — Хоть что со мной сделай — нагни и выеби, если тебе так хочется, — но об этом не проси! Ясно тебе?..       — Звучит заманчиво, — взволнованно проговорил Микель мгновенно отказавшим и начавшим заплетаться от возбуждения языком. — Та часть, где «нагнуть и выебать», как ты выразился, menino… И всё-таки… Всё-таки я не понимаю, почему ты так противишься разнообразию. Но чёрт с ним, разберёмся как-нибудь потом.       Он действительно рывком поднялся с постели, заставив Амстелла быстро пожалеть о своей опрометчивой просьбе, в два больших шага преодолел разделяющее их пространство комнаты, ухватил его — испуганного, проседающего на собственных ногах, — и толкнул к письменному столу, одним точным нажатием ладони промеж лопаток укладывая грудью на его захламленную поверхность.       — Ты сам предложил нагнуть тебя, Sol, — прошептал он, склоняясь над ним и опаляя жаром ушной завиток. — А ведь я хотел как лучше… И почему ты такой несносный строптивец?..       Вдавленный лицом в столешницу и вдыхающий запах лакированной древесины, Кори в ответ только что-то невразумительно промычал; прямо перед глазами у него высились неровной стопкой скособоченные учебники, перекатывалась шариковая ручка, которой инфернальный двойник Микеля минувшей ночью писал сам себе ответное послание, и звонко шуршали листы конспектов, перебираемые сквозняком, а за спиной хозяйничали чужие руки, рывками стаскивая с него шорты и оголяя ему худощавые ягодицы. С характерным стрекочущим звуком съехал язычок молнии, и у Кори под кадыком заплескался страх пополам с предвкушением: Микель на сей раз действовал жёстко, пускай и без грубостей, но и без лишних ласк; колено вклинилось между ног, растолкало их пошире, и они неловко подломились в коленных суставах. Добившись того, что Кори окончательно рухнул грудью на письменный стол, Тадеуш упёрся своими стопами с внутренних сторон его стоп, не давая их сомкнуть, хоть немного приподняться и выпрямиться, и провёл чуть мозолистым пальцем ему по бесстыдно раскрытой промежности, начиная от копчика и до самой мошонки. Кори с замиранием сердца ощущал, как палец возвращается обратно, на полпути останавливается, ощупывает анальный проход и мягко надавливает, с лёгким крапивным ожогом проникая внутрь на одну фалангу.       — Чёрт, какой же ты сладкий, — прошептал над ним Микель, а голос его срывался, надкалывался — будто только вчера пережил подростковую ломку, — и сам собой то падал с высот, то воспарял к ним обратно. — Какой горячий и сладкий… Я знаю, что несу такую убогую пошлую чушь, какой место только в дешёвой порнопрессе, но ты сводишь меня с ума… Ты просто сводишь меня с ума всем собой, meu Anjo. И я никак не могу отказаться и не воспользоваться твоим предложением.       С застрявшим у горла волнением Кори чувствовал, как руки Микеля, где-то за пределами видимости сминая и комкая джинсовую ткань, вытаскивают из кармана тюбик со смазкой, как поддевают оглушительно щелкнувший в дополуденной тишине залитых солнцем комнат колпачок, выдавливая немного вязкой и чуть тёплой смазки прямо на промежность, чуть пониже копчика, и нетерпеливо размазывают, двумя плотно сомкнутыми пальцами проталкивая в задницу и частыми возвратно-поступательными движениями имитируя соитие.       Обмазав всё так густо, что у Кори, к его величайшему стыду, смазка эта начала медленно стекать по мошонке, будто в фотографиях из той самой, никогда в глаза не виданной им порнопрессы, он отстранился, высвободил свой член и прижался приятно скользящей головкой к анальному отверстию, одним плавным движением входя на всю длину. Кори не то всхлипнул, не то застонал, непроизвольно ухватился руками за края стола и часто, шумно задышал, постигая нарывающую тесноту внутри. Он надеялся хоть на секундную заминку, чтобы прийти в себя и чуточку привыкнуть, но ему не дали и её: Микель сразу же подался назад, легко и мягко выскальзывая из его тела до самой головки, а потом опять резко ввёл, снова и снова проникая в узкую плоть, и Амстелл, совершенно не готовый к такому ни морально, ни физически, взмолился сбивчивым шёпотом в промежутках между толчками:       — Нет… пожалуйста, нет… Пожалуйста, подожди… — но его не слушали, в него входили часто, ритмично, с силой, и у него от порочного возбуждения кровь прилила к вискам, запульсировала, а потом сорвалась и ушла вся в пах, оставив в голове звенящую пустоту. Полностью игнорируя все смехотворные просьбы и мольбы, Микель терзал его тело, и первая режущая боль понемногу сменялась шкалящим животным наслаждением, приходящим точно так же, без предупреждения, без спросу, вопреки даже тому, что должен бы был испытывать по всем правилам в такой ситуации сам Амстелл.       Микель над ним шумно дышал, шарил руками по его распластанному на столешнице телу, по ягодицам, до синяков впивая в них пальцы и с силой стискивая, по спине, задирая футболку и рваными движениями оглаживая заострившиеся лопатки, и по волосам, забирая их в горсть, безжалостно сворачивая и то оттягивая на себя так, что Кори приходилось покорно подаваться за ним, прогибаясь в пояснице, то, наоборот, вдавливая лицом в деревянную поверхность.       Размашистые шлепки бёдер об ягодицы участились, смазки перестало хватать, и проникновения сделались болезненными, острыми, но Кори этого уже не замечал и только прерывисто дышал вперемешку со стонами. Вдруг Микель выскользнул — ничем не заполненная пустота в растянутом анусе показалась даже мучительнее, чем их жёсткое совокупление, — ухватил Кори за руку, за плечо, и толкнул прямо к окну, вынуждая опереться ладонями об подоконник. Переулок перед Casa com asas практически всегда без исключений пустовал, но Амстелл почему-то невольно разволновался, уставился беспокойным взглядом за стекло, а у него за спиной ловкие пальцы снова щёлкнули колпачком, выдавливая новую порцию фруктового лубриканта.       Их моменты абсолютной близости, поначалу короткие и быстрые, стали продолжительными, затяжными; регулярные половые акты делали своё дело, и Микель, который поначалу кончал почти сразу же, стоило только всунуть член, теперь трахал юношу долго, доводя до изнеможения. Руки его обхватили ему худосочные ягодицы, растянули, и член снова прошёл в сомкнувшуюся было плоть, возвращая наполненность и сходу подхватывая утерянный ненадолго темп, а Кори, успевший за это время более всего для себя полюбить именно момент первого проникновения, отозвался искренним стоном.       Ему до сумасшествия нравилось всё это: и неторопливое, нежное, почти без фрикций, и стремительное, страстное, с обманчиво-злыми жестами, предназначенными не для того, чтобы обидеть, а для того, чтобы раззадорить, раздразнить, вовлечь в новую, незнакомую пока игру, и чем больше он её пробовал, тем сильнее входил во вкус, постигая тайный смысл и нехитрые правила.       — Поставь меня на колени, — пугаясь самого себя, попросил он трясущимися от волнения губами.       Микель от его неожиданной просьбы потерял ритм, замер; с пошлым звуком вытащил перевозбуждённый, напряжённый и блестящий от смазки член, снова забрал пятернёй непомерно, сюрреалистично-длинные волосы юноши и накрутил их себе на кисть, а другой рукой сдавил плечо и заставил опуститься на четвереньки, голыми коленями на покрытый мелким сором линолеум под окном.       Оказавшись на полу, Кори выставил вперёд руки, чтобы не рухнуть ничком, а его обхватили сзади, по-звериному ненасытно подмяли под себя, уложили на грудь, вынудив проломиться в пояснице гибкой лозой и выставить повыше зад, и покрывали до тех пор, пока внутри не сделалось удушливо-тесно и не обожгло выплеснувшейся спермой. Рука Микеля запоздало зашарила ему по животу, по лобку, обхватила остро стоящий член скользкой от смазки ладонью и в несколько коротких, отточенных и быстрых движений довела до оргазма, а Кори, медленно, но верно теряющий остатки стыда, протяжно застонал, запрокидывая голову, прикрывая от наслаждения глаза и рвано, поверхностно дыша.       Внутри всё непроизвольно сжималось и стискивало проталкивающийся сквозь сузившиеся мышцы член; он чувствовал, как сотрясается над ним Микель в затихающем экстазе, а в голове плавала блаженная пустота, и только где-то на периферии проскальзывали редкие мысли о том, что все колени, оказывается, искололо какими-то крошками, пока они тут трахались и его возили по полу.       Тадеуш его побочные мысли каким-то чудом уловил, помог подняться с пола и оттащил, пошатывающегося от измождения, на кровать, отряхивая ему колени, опускаясь вместе с ним на скрипучую поверхность, обхватывая со спины, прижимая к себе и укладывая каждой телесной выпуклостью к выемке собственного тела: лопатками к груди, ягодицами к бёдрам, внутренними сгибами коленей к своим угловатым и крупным коленям.       — Разве можно столько этим заниматься? — смущённо спросил Кори, силясь отдышаться и прийти в себя. — Я ощущаю себя каким-то грязным извращенцем, когда начинаю об этом задумываться.       — А ты не задумывайся, — легко и непринуждённо предложил Микель, целуя пересохшими губами его в висок. — Этим можно и нужно заниматься бесконечно. Поверь мне, bebê, люди больше времени уделяют пересудам и сплетням, и никто себя грязным почему-то не считает. Я с огромным удовлетворением дал бы в морду тому, кто первым придумал объявить, что секс — это грязно и плохо. Полагаю, он просто завидовал тем, у кого этот самый секс есть…       Он болтал и болтал всякую чушь, перемежая болтовню поцелуями и оглаживая тёплыми и немного шершавыми ладонями вспотевшее лицо юноши, утирал ему под взлохмаченной чёлкой мокрый лоб, собирая с него испарину, обласкивал горящие щёки и покрытые тонкой корочкой от ветра и соли губы, а после вдруг взял и спросил:       — Так что же, моё послание, оно хоть как-то помогло, Flor de lírio?       — Не помогло, — вяло отозвался Кори, в довесок ко всеобъемлющей телесной усталости начиная испытывать стремительно усиливающийся голод в животе. — Ты всё равно меня трахнул. Я же сказал, что это не сработает. Тупица.       — Кажется, я не хотел об этом знать, — после непродолжительного молчания сквозь зубы сцедил, еле сдерживаясь, Тадеуш. — Я предпочитаю думать, что у тебя там ночами всё девственно и непорочно.       — Ага, конечно! — ехидно хмыкнул Амстелл. — Вторая твоя личность, если ты не знал, придерживается ровно того же принципа: трахаться всегда, везде, в любых условиях и при любых обстоятельствах.       — Пожалуйста, menino, — явственно задыхаясь от ревности и с трудом её задавливая в себе, чуть ли не взмолился Микель. — Не говори мне об этом! А иначе я что-нибудь с тобой сотворю. Что-нибудь очень нехорошее, о чём потом буду ужасно сожалеть.       — И что ты сотворишь? — нисколько не испугавшись его угрозы, скептически уточнил Кори с коротким смешком. — Просто поверь мне на слово, Мике: такого, что ты творишь ночью, тебе и в сильном подпитии днём в голову не придёт.       Лузитанец чертыхнулся, скрежетнул зубами, выпустил его и перекатился на спину, с таким отчаянием вперив взгляд в белый потолок, что Кори поневоле сделалось его жалко, и он устыдился своего поведения.       — Ну же, Мике… — позвал он его, приподнимаясь на локте и заглядывая ему в разогорчённое лицо. — Это ведь тоже ты. Это точно ты, можешь просто поверить мне на слово, раз сам ничего не помнишь. От тебя даже пахнет… в точности так же, — со стыдом признался он, понизив голос. — Этот цитрусовый запах, который сам ты, возможно, и не чувствуешь… я его угадал сразу же, как только впервые тебя встретил. Очень странный запах одеколона, ни на что из существующего в нашем мире не похожий — от тебя и сейчас им пахнет, — склонившись, он с доверчивостью, от которой у лузитанца затряслись руки, ткнулся носом ему в шею, где остервенело билась яремная вена, гоняющая по организму концентрат вечного палящего лета. — Там апельсины и турмалин. Ты не поймёшь всё равно, о чём я тебе пытаюсь сказать, — предупредил, невесомо оглаживая самыми кончиками нежных пальцев ему заросшую лёгкой щетиной скулу. — Турмалин — это осколок упавшей звезды…       — Ты — осколок упавшей звезды, — глухо отозвался Микель, сгребая его рукой за плечи, сминая в одержимых объятьях и целуя во всклокоченную макушку. — Если бы ты знал, как я люблю тебя, Кори… Если бы ты только знал…

❂ ❂ ❂

      — Я должен это осмыслить.       На маленькой кухоньке крылатого дома, наверняка переделанной, как уже упоминалось ранее, в конце ушедшего века из кладовки или комнаты для прислуги, было светло, тесно, уютно: в окно сквозь лапчатую листву каштанов, мельтешащую на ветру, пробивались слепящие пятна топлёного молока, скакали по полу, по стенам, по кособокому обеденному столу, опирающемуся своими калечными ногами на коробки с книгами, по чашкам в разводах молотого кофейного зерна, терпко и пряно пахнущих темнокожей Африкой. Небо выстреливало солнечным конфетти, щедро посыпа́ло им улицы, снова и снова швыряло горстями, и на затёртом линолеуме, хранящем въевшиеся разводы пролитого йода, прорастали поздние пыльцовые одуванчики.       Кори сидел за столом на своём излюбленном месте, согнув одну ногу в колене, подтянув к себе и опёршись на неё острым подбородком, а другую свободно выставив в проход, время от времени вытягивая её и шевеля согретыми и защекоченными летним теплом пальцами, и вертел в руках полупустую кружку, где на донышке коричневые потёки рисовали непонятные узоры, по которым иные гадалки умели ловко предсказывать будущее.       — Что именно? — спросил Микель, щуря на солнце левый глаз: он стоял, облокотившись на стену возле окна, и курил в форточку, стараясь выдыхать дым строго за пределы помещения, но тот всё равно сносило ветром обратно, и Кори с затаённым наслаждением принюхивался к табачному амбре, тоже желтоватому, как высушенный на чердаке у Бога янтарь.       — Что ты Микель Жозе Сильва Тадеуш.       — Осмысли, — согласно хмыкнул Микель и хитро добавил: — Кстати, однополые браки много где уже дозволены законом, так что можешь и в этом ключе осмыслить тоже, menino. А то, как по мне, у тебя неприлично короткое имя. Да и фамилия простовата.       Кори поперхнулся солоновато-горчащим питьём, закашлялся, подхватил стакан с водой и стал запивать большими глотками попавшее не в то горло кофе, а Микель, притворяясь, будто не замечает его смятения, развернулся к нему лицом, откинулся на подоконник, опершись об него ладонями, и продолжил измываться, неотрывно глядя прямо в глаза и изливая на голову одно откровение за другим:       — Можешь считать, что это такое предложение авансом, menino. Надеюсь, ты не откажешься — когда-нибудь потом, в обозримом будущем, разумеется, — от моей руки и сердца… Не понимаю, почему предлагают всегда только их: я готов вручить тебе всего себя, от кожи и до кишок, если ты, конечно, не возражаешь против полного набора.       Он уже успел починить отвалившийся карниз, косвенно пострадавший инфернальной полуночью от трасго, приколотив на полагающееся ему место над окном, и пока делал это, пока забирался на стул, пока крепил, одной рукой удерживая саму перекладину вместе с гвоздями, а другой пытаясь сладить с молотком, Кори переминался с ноги на ногу у шкафа и смотрел на него: на лохматый курчавый затылок, на худощавую спину, на жилистые руки и мускулистые ноги, и с подселившейся глубоко внутри тревогой думал о том, что ведь всё это когда-нибудь неизбежно закончится.       Всё всегда на его памяти рано или поздно заканчивалось: детский дом выпускал его из своих стен, перелётные страны проносились со скоростью слайдов зоетропа, школа сменялась совершенно не похожим на неё университетом, дед оставлял его одного в Португалии…       Менялись декорации и пейзажи, а вместе с ними уходили и люди, и порой случалось это так незаметно, исподволь, что он не успевал и глазом моргнуть, а когда приходил в себя — всё вокруг было уже совершенно иным, и старая память порастала тоскливым быльём.       — Так что же, menino? Хочешь ли ты?.. — с напряжённым нетерпением окликнул его от окна Микель, и Кори вздрогнул.       Вскинул на него мятущийся, бьющийся в клетке взгляд, впервые за всё время их запутанных и сложных отношений одаряя сквозящей в нём искренностью такой силы, что самому сделалось страшно, когда их души на короткое мгновение столкнулись, соприкоснулись, слепой ощупью отыскали друг друга.       …И это будет уже навсегда в том переменчивом мире, где ничего не бывает навсегда.       — Хочу, кажется… Хочу, — ответил он, кусая губы и стискивая в пальцах чашку так неистово, что она бы непременно треснула, не будь её стенки слеплены из толстого слоя глины.       Микель взволнованно выдохнул, быстро оттолкнулся от подоконника и в пару шагов пересёк крошечное пространство кухоньки, замирая перед Амстеллом и чувствуя, что они всё ещё, до сих пор касаются друг дружки кромками душ, и души сами, без лишних — и порой только путающих — слов говорят друг с другом на простом и понятном языке тишины. Его пальцы, неуверенно дрогнув, потянулись, дотронулись его лица, обвели по контуру, остановились на подбородке и приподняли, чтобы глядеться глаза в глаза.       — А я ведь и не чаял, что однажды получу твоё согласие, Кори… Ведь ты не благоволил ко мне поначалу, — наконец нарушил затишье он. — Как же я счастлив, что повстречал тебя тем случайным днём, и как жалею, что запамятовал, какой это был день; помню только, что июль.       — Это нормально для тебя, — без насмешки — наоборот, с затаённой грустью тихо произнёс в ответ Амстелл, — ничего не помнить.       Микель помолчал-помолчал, а потом вдруг, разбивая всю торжественность и глубину момента, ухватил Кори за кончики чёлки, легонько дёрнул, заставляя невольно податься навстречу, и с широченной, предвкушающей что-то сильно не то улыбкой воскликнул:       — Кстати, menino! Мне не даёт покоя один вопрос. Я вижу, что чёлка у тебя порядочно отросла и давно уже закрывает глаза. Ты упоминал, что твоим волосам больно, когда их стригут. А как же чёлка? Её подравнивать не больно?       — Больно, — рявкнул Амстелл, хлёстким ударом скидывая его руку.       — И что же ты с этим делаешь? — не отставал лузитанец, всё норовя ущипнуть его за топорщащиеся кончики, потянуть, подразнить, и совершенно определённо пытаясь чего-то добиться.       — Ничего не делаю, — огрызнулся Кори, моментально возвращаясь в своё привычное, условно-злое состояние вечного французского моргенмуффеля. — Сам как-то справляюсь.       — А дай подравняю, — попросил Микель, и Кори…       Кори начал подозревать в этой просьбе затаённый садизм, который лузитанец никак не решался презентовать в открытую.       — На хуй пошел, — огрызнулся тогда он. — Оставь мою чёлку в покое!       — Но ведь её уже пора подстригать! — напирал Микель, продолжая пытаться подлезть то справа, то слева, и так или иначе добраться до волос юноши. — Ты ведь всё равно в ближайшее время сам её срежешь, так в чём же разница, menino? Я уверен, что справлюсь с этой задачкой ничуть не хуже…       — Ты уже укоротил мне брюки, — напомнил Амстелл, уворачиваясь, нырком ускользая из-под его руки, мазнувшей воздух, быстро выскакивая из-за стола и отбегая к окну — непростительная ошибка, стоившая ему манёвренности и окончательно загнавшая в кухонный тупик. — Уродство вышло страшное! Хочешь то же самое с моей чёлкой сотворить? Если ты срежешь чуть больше чем нужно, или срежешь криво, я на улицу неделю потом не выйду! Потому что это тебе не шорты, которые можно просто переодеть!       — Я понимаю, bebê, — Микель приближался к нему, как хищный зверь, крался на мягких лапах; за спиной оставалось только кухонное окно, но ведь не в него же было Амстеллу вылезать, чтобы в итоге оказаться на улице босиком и униженно топтаться у собственных дверей, — и со всей ответственностью обещаю, что не состригу лишнего!..       — Да кто бы тебе верил! — вопил Амстелл, никак не желая допускать до себя ушлого португальца, уже успевшего единожды зарекомендовать себя настолько худым портным, что в его парикмахерские таланты после этого верилось с большим трудом. — Обойдусь уж как-нибудь!       — Окажи мне доверие, — молил приставучий Микель, подступаясь и так и этак и впервые натолкнув юношу на мысль о пронырливом французском лисе-Ренаре: всех, кто хитёр и ловок, называют Ренаром, а дядя лиса Ренара, Изенгрим, был великий вор — таким образом, всех, кто хорошо умеет воровать, по праву называют Изенгримом; невольно вспомнившиеся школьные разглагольствования учителя литературы явственно свидетельствовали о том, что Микелю Жозе Сильва Тадеушу недодали при рождении ещё как минимум пару имен.       Донимал его лузитанец так упорно и долго, что Кори в конечном итоге сдал, согласился, сходил к себе в квартиру, отыскал в комнате Фурнье единственные на весь крылатый дом рабочие ножницы, ещё не успевшие затупиться и проржаветь от небрежного обращения, и поверженно вернулся в кухню.       Уселся обратно на свой стул у стены, безвольно уронил на колени руки и, недобро глядя на Тадеуша из-под густой, давно закрывающей глаза кромки волос, ворчливо велел:       — Стриги давай!       Обрадованный Тадеуш долго не знал, как к нему подобраться: подошёл с одного бока, с другого; было ясно, что опыта у него в этом деле — ровный ноль, и Кори, изначально это прекрасно понимавший, обречённо вздохнул и обмяк в плечах, теряя всю свою воинственность.       — Мне плевать, если где-то будет неровно, но постарайся не обкорнать её слишком коротко.       Микель бросил вальсировать, остановился прямо перед ним, присел на корточки, поднял свободную руку, коснулся нежного лица и обвёл подушечками пальцев его подбородок, скулы и мягкие щёки. Пригладил ладонью чёлку от корней до строптивых кончиков, торчащих во все стороны непослушной луговой травой, буйно разросшейся с последнего покоса, и поднёс к ней режущую кромку ножниц.       Кори чувствовал на себе его внимательный взгляд, пытающийся расшифровать тайные послания и знаки; острые лезвия подцепили самый пушистый ёршик этой чёрной японской травы, зажали на мгновение, поймав в упругие тиски, и легко, с характерным звонким щелчком надрезали, сбрасывая мелкий сор, оседающий на голых ногах Амстелла, на одежде, цепляющийся и путающийся между джинсовых нитей.       Видя, что на лице юноши не проявляется ни единой эмоции — ни позитивной, ни негативной, — Тадеуш осмелел и снял ещё немного, и ещё: ножницы аккуратно скользили строго на уровне переносицы, и Кори пытался мысленно себя успокоить тем, что раз они пока что не поднялись выше — значит, чёлка его всё ещё остается приличной длины. Это продолжалось до тех пор, пока руки Микеля не добрались до середины чёлки, где волосы оказались особенно густыми и плотными, и вот там, стоило только ножницам их надкусить, как юноша невольно сморщился, дёрнулся, зашипел и укоряюще воззрился на самозваного парикмахера, а тот, в свою очередь, неверяще уставился в ответ на него.       — Неужели ты действительно что-то ощущаешь, menino? — с некоторым сомнением и — Амстелл был уверен, что ему не показалось, — лёгкой дрожью возбуждения в голосе поинтересовался лузитанец, обдавая табачным дыханием. — Это болезненно для тебя?       — Сказал же, что да! — обречённо огрызнулся тот, скрежетнув зубами: некоторые замашки Тадеуша подавляли, и он не знал, то ли беситься на них, то ли смириться и принять. — Садист грёбаный.       — Да ведь я же и не отрекаюсь, Sol, — миролюбиво согласился Микель, с чуть приоткрытым от сосредоточенности ртом продолжая своё дело, но теперь осознанно срезая понемногу. — Помнится, я сам тебя об этом когда-то предупреждал, и вроде бы серьёзных возражений с твоей стороны тогда не поступило… — Вопреки этим заверениям, он правда старался не причинять ему боли: подхватывал самыми кончиками ножниц по небольшой прядке, надкусывал лезвиями, внимательно вглядываясь в лицо, и перемещался дальше. — Так что же, menino, пойдём с тобой фотографировать город? Раз уж ты отказываешься фотографироваться сам…       Кори кивнул, закусив от смятения нижнюю губу и старательно отводя глаза, чтобы только не встретиться с ним взглядом снова и не испытать этого надрывного чувства соприкоснувшихся душ.       Прошло всего ничего, а ему казалось, что целая вечность; в его переулке спели каштаны, давно уже сбросившие всех лишних миниатюрных «ёжиков» и оставившие только самых крупных избранников-«ежей», в чьих трёхгнёздных коробочках скоро должны были созреть тёплые коричневые семена — значит, солнце не обмануло, не солгало: лето и впрямь кренилось к закату, близилась осень и пора университетской учёбы, а они с Микелем Тадеушем всё ещё были вместе.       Кори знал, что они накрепко повязаны тёмным городом, но всё равно удивлялся каждый раз, когда думал о времени, летучем и неуловимом, как призрачный голландец, разлучающем всех, но их двоих занёсшем то ли в пантеон неприкосновенных, а то ли — в касту неприкасаемых.       Они фотографировали кроны каштанов — Кори запрокидывал голову и вместе с Микелем внимательно вглядывался в переплёт листвы, будто мог отыскать в нём среди зеленеющих ежовых коробочек зерно истины, ту самую небесную соль, пролитую и растворённую в океане и в земле; заглядывал в окуляр фотоаппарата, прижимаясь к тёплому плечу своим плечом, угловатым и острым, ничего интересного не находил, рассеянно отступал и снова таращился, сощурив от солнца глаза, на мельтешащие зеленовато-жёлтые блики. Фотографировали Casa com asas — Микель уверял недоумевающего Кори, что такой домишко непременно заслуживает, чтобы его увековечили на плёнке; змеистый изгиб плутающего пути, неплотно пригнанную плитку-калсаду у решётки водостока, где прежде ютилась кошатая нищенка, подбегающий к остановке трамвай. Пляж Матозиньюш, засвеченный до белизны, Сырную крепость, песок под ногами — вместе с босыми ногами, обсыпанными песчинками, — чаек в небе, ветроловчую сеть Джанет Эчельман, похожую на огромный сачок для небесных рыб, а после прямо по побережью отправлялись в Parque da Cidade, где Кори любил подолгу пропадать с книжкой ещё до встречи с Микелем.       Океан сегодня плескался ласково, неторопливо набегал на пляжную кромку, оставляя алавастровую пену, тающую под отпечатками следов, и россыпь мелких белых ракушек, тончайших и хрупких, как полупрозрачный костяной фарфор, а вода хранила прозрачность и золочёные игристые искры. Солнце пекло с остервенелой силой, но на смену ему тут же приходил прохладный бриз, сдувал злые лучи, остужал макушку, лицо и плечи, и жжение позднего загара, только-только приставшего к коже, самую малость слабело.       Микель часто хватал Кори за руку, растирал кончики его пальцев в шероховатых подушечках пальцев собственных, согревал их сильнее, чем солнце; прикладывал свободную ладонь к глазам, поглядывал на выгоревший небосвод, на истошно орущих пернатых, парящих над волнистой водой. Вытаскивал сигарету, закуривал — ветер быстро подхватывал табачный дым, срывал его с губ и уносил за собой, без следа развеивая над Матозиньюш, — и с довольством болтал, часто рисуя в сторону своего юного спутника беспечные и счастливые улыбки.       — Может быть, разрешишь мне разок тебя сфотографировать? — время от времени делал очередную попытку он, на что неизменно получал категорический отказ.       Проиграл ему Амстелл уже у самого входа в парк, возле перевозного киоска с хот-догами: Микель подкараулил момент и сфотографировал тайком, не предупредив ни словом, а когда юноша обернулся к нему, с возмущением округлив узкие восточные глаза и распахнув чуть измазанный в кетчупе рот, то было уже поздно — тот с довольством закручивал крышку на объективе фотоаппарата.       — Сволочь! — зарычал Амстелл, едва не роняя хот-дог с длинной колбаской-гриль из баранины, дольками маринованных огурцов и дижонской горчицей: рука накренилась, мелко наструганные огурцы посыпались на мостовую, и он еле успел устранить опасный крен, спасая свой перекус. — Я же просил!..       — Ты был слишком очарователен, menino, когда надкусывал…       — Я ещё и жрал, пока ты меня фотографировал? Я сейчас разобью твой фотоаппарат об твою же башку, бессовестная ты скотина! — взвыл он, получив это добивающее откровение. — Убери его нахуй, этот снимок!       — Но… как же я могу его убрать?.. — искренне удивившись, уточнил Микель, недоуменно почёсывая пятернёй лохматый затылок. — Это никак невозможно, menino. Только вырезать потом кадр из проявленной плёнки. Ну, или попросту его не печатать. Но ты не переживай, — заверил он, ласково приобнимая мечущего гром и молнии юношу за плечи и вместе с ним вступая в поток туристов, движущийся в парк. — Если тебе вдруг не понравится какая-либо фотография, мы просто от неё избавимся.       — Эта мне уже не нравится! — рычал и ярился Амстелл, снова позабыв про хот-дог, воинственно размахивая им и расшвыривая в разные стороны огурцы. — Какого хуя нужно было делать это, не предупредив?       — Но ведь если бы я предупредил, ты бы точно не согласился, — резонно пожал плечами Тадеуш, и спорить с ним было сложно. — Логика тут очень простая, Flor de lírio. Зато, может статься, после такого компрометирующего кадра ты хотя бы согласишься на кадры обычные? Где тебе понравится, как понравится — я готов фотографировать тебя вечно: ты мне и портрет, и пейзаж и даже натюрморт, уж не обижайся, bebê. Когда ты рядом, то затмеваешь собой любые красоты.       — Да заткнись ты, — глухо выдавил пристыженный и до крайности смущённый этим пылкими португальскими речами Амстелл. — Просто предупреждай заранее, когда свой фотоаппарат на меня наставлять собираешься, чтобы я подготовился!       Микель возбуждённо и обрадованно закивал, пообещал, но на самом деле — Кори это точно знал, улавливал лопатками, кожей, угадывал шестым, седьмым, восьмым, каким угодно чувством, — следил за ним иногда сквозь объектив, подлавливая редкий случайный момент, живой естественный кадр, который в большой цене у всех фотографов, от профессионалов до любителей и даже дилетантов.       Parque da Cidade встретил неизменными ровно подстриженными лужайками, к закату лета щеголяющими выжженными жёлтыми пятнами сухостоя, просторными дорожками, присыпанными мелким гравием и песком, светолюбивыми итальянскими соснами-пиниями, воздевшими к небу хвойные пушистые метёлки, суховатыми ивами, узловатыми и корявыми пробковыми дубами, ярусными кедрами, колючим боярышником английских Сидов, мелким кустарником и спёкшейся землёй, гранитным камнем, в который вгрызался плющ, зеленоватой рябью на поверхности укрытого тенью пруда, гусями, лебедями и утками, в великом множестве осаждающими его берега, буйством малахитово-синего, глинисто-рыжего, блекло-салатового и бездонно-синего.       Под стрижеными пепельно-зелёными ветвями плакучей вавилонской ивы, растущей на склоне пологого холма, отыскалась пустующая старая скамейка, и Кори с Микелем, погуляв немного по парковым тропкам, присели на прогретые тёмно-коричневые доски.       — Значит, здесь ты любил гулять, пока мы с тобой не повстречались? — спросил Микель, устраиваясь вполоборота к Амстеллу, закинув ногу на ногу, умостив локоть на колене и подперев ладонью подбородок. Фотоаппарат он убрал в сторонку, чтобы не мешался под рукой, и начал понемногу приставать к юноше, но поверхностно и невинно: то тёр ему подушечкой большого пальца щёку, то заводил прядку волос за ухо, попутно оглаживая кромку ушной раковины, то принимался вырисовывать узоры-завитки у него на бедре, изредка подныривая под штанину шортов. — Я помню, что ты упоминал как-то про этот парк, menino.       — Любил, — расслабленно отозвался Кори, пожимая плечами. — А где мне ещё было гулять?       — Ну, обычно твои сверстники предпочитают сбиваться в стайки и шататься по задворкам либо людному центру, — заметил Тадеуш. — Удивительно, что тебя это обошло стороной.       — Не интересно, — обрывисто отрезал Амстелл, поморщился и честно признался: — Терпеть не мог этих идиотов и их идиотские развлечения.       — Видишь! — обрадованно и с заметным превосходством подхватил Микель. — Согласись, что тебе просто нужен был кто-нибудь постарше и поумнее?       — Ты тоже идиот, — быстро спустил его с небес на землю Амстелл. — Только и разницы, что больше лет. Ни за что не поверю, что ты никогда не занимался тем же самым, чем, по твоему мнению, положено заниматься подросткам. То есть — не сбивался с кем-нибудь в стаю и не шатался по людному центру. Да у тебя на морде вся твоя общительность написана.       Микель на это только рассмеялся, легко и беззлобно, и виновато развёл руками:       — Ты прав, menino. Именно этим я иной раз и занимался в твои годы. Но потом мне стало скучно. Приятели мои выросли, остепенились, и мы с ними разошлись, не совпав в интересах: они быстро обзавелись семьями, одни ждали детей, другие уже нянчили, а я всё шатался неприкаянным перекати-поле. Даже когда мы с ними виделись, встречаясь по старой памяти, говорить нам оказывалось решительно не о чем: семейный быт — в классическом его понимании — чаще всего что-то странное творит с человеком. Человек вроде бы не глупеет, однако начинает проявлять пугающую узость интересов.       Кори в ответ только пожал плечами — у него не было достаточного опыта общения с остепенившимися людьми, а дед его, Томас Фурнье, вопреки своему условно-семейному статусу проявлял широту интересов такой силы, что след его давно затерялся на просторах шумной соседки-Испании, а то и ещё где-нибудь: с приёмным внуком они давненько не пересекались и даже не созванивались.       Да и у самого Кори интересов было не то чтобы много — строго говоря, не было вообще никаких.       — Я… наверное, сам не очень-то интересный, Мике, — осторожно, с лёгким беспокойством в голосе проговорил он, катая во вспотевших от жары ладонях бутылку с минеральной водой. — У меня эта «пугающая узость интересов», как ты говоришь, врождённая.       Микель сбился со своей болтовни, одарил коротким и тягостным молчанием, потом отобрал бутыль, бросил на скамейку, перехватил его руку, стиснул своей рукой — шероховатой и горячей, почти обжигающей, — и глухо ответил:       — Мне всё равно, Кори. Ты ведь мой, поэтому мне всё равно. Мы с тобой уже дышим в унисон, а когда люди умеют так дышать — общие интересы им уже не так и важны. Но если тела находятся рядом, а души отстоят друг от друга на тысячи километров, тогда, конечно же, требуется скрепа в виде общих интересов. По-настоящему чем-то интересуются редкие единицы, а большинство людей придумывают, отыскивают, избирают себе пресловутые «интересы» только ради того, чтобы не быть одинокими. Ради того, чтобы стать сопричастными. Люди просто хотят быть с людьми — со многими или с одним человеком, в зависимости от степени их общительности — но не знают, как к ним подступиться. Должно быть, я не совсем верно выразился: мне не хотелось больше тратить время на тех людей, потому что ни я им, ни они мне по-настоящему нужны не были. А обсуждать чужое продвижение по службе или первые самостоятельные шаги чужих чад мне было до оскомины скучно, но об ином они попросту не говорили… Так значит, Parque da Cidade, — внезапно подытожил он, резко меняя тему разговора и аккуратно уводя её в другое русло. — А до Португалии? Ты поведал о себе так мало, что остаётся только воображать и придумывать, чем ты жил прежде, menino, и как проводил свои дни. Ну же, расскажи мне что-нибудь!       Амстелл застыл, уставившись в пыльную траву у себя под ногами, долго на что-то решался и наконец, собравшись с духом, неуверенно шевельнул губами:       — Пока я жил во Франции, в детском доме… — Микель уже на первых словах подался вперёд, выражая удвоенный интерес, а Кори под таким пристальным вниманием сбился с плавного и ровного голоса и сипло, приглушённо закончил, на последних звуках сходя на нет: — Я пел в хоре.       — Что-о?.. — округлил глаза лузитанец, ожидавший чего угодно, но не такого потрясающего открытия. — Ты умеешь петь, menino? Мне не послышалось?       — Не послышалось! — огрызнулся Амстелл, быстро начинающий злиться всякий раз, когда его вынуждали повторять то, что и так удавалось произнести с трудом. — У меня это вроде как… от рождения. Они все говорили, что у меня ангельский голос. Даже куда-то там отдавать учиться советовали и пророчили большое будущее, но деду было похуй. А потом я повзрослел, и голос сломался… Петь я всё ещё умею, хотя и не так красиво.       Ветер ерошил листву, а солнце заправским снайпером прицеливалось и швыряло в прорехи лучистые стрелы, играя в рыжего купидона — те плавились лужицей, упав на землю, и по скамейке, по одежде и коже, по траве у ног плясали мелкие и частые пятна-сверчки.       — Я должен это услышать, — одержимо сверкая глазами, потребовал Тадеуш. — Молю тебя, Flor de lírio… Да ведь мы бы даже могли с тобой организовать дуэт: я играю, ты поёшь!..       — Нет! — в панике перебил его Амстелл, затравленно дыша. — Да ни за что в жизни я петь не стану!       — Но ведь ты же в детстве пел… — резонно напомнил Микель, безуспешно пытающийся понять, какие силы движут вздорным и непоследовательным menino.       — В детстве похуй было! — отрезал тот, резко вскакивая со скамейки и тем самым подводя черту их откровенной беседе.       А ложь между тем пульсировала под сердцем иголкой-вуду, саморучно воткнутой в голое мясо и оставленной там нарывать: ещё в свои четырнадцать он о чём-то таком грезил, подпевая тайком пластинкам кумиров, но замолкал, стоило только кому-нибудь показаться поблизости; куда ему было петь, да ещё и на публику, когда он даже общаться с людьми нормально не умел, всех чураясь и ото всех держа строгую дистанцию.       Микель ещё долго его донимал, тормошил, но, потерпев полное поражение, забросил свои попытки.       Просто взялся за фотоаппарат, снимая цветовые слепки с угасающего города: с холмистых улиц, с сугилитово-сиреневой воды, где топилось сочным апельсиновым шаром усталое солнце, опускаясь в барку-рабелу и вместе с ночными волнами уплывая за горизонт, с туманно-сизых облаков, подбитых снизу рыжиной и проеденных вечерней ржой, с маяка Фелгейраш в районе Фож, расположенного на моле, вгрызающемся в Атлантику, где они с Кори долго стояли перед закатом и любовались океанической рябью, розоватой, как криль. С черепичных крыш, к сумеркам становящихся ярко-малиновыми, с многоцветной красочной Рибейры, понемногу согревающейся ночными огнями, со стальных конструкций мостов, бликующих талым вечерним светом, с погрузившихся в синие тени крепостных стен.       — Пойдём ко мне, menino, — упрашивал он не особо сопротивляющегося Амстелла. — Мне грустно просыпаться без тебя. Возьмём хороший рыбный ужин…       Заметно присмиревший к вечеру Кори согласно кивал, цеплялся ему за руку, доверчиво раскрывал пальцы, позволяя его пальцам сцепиться с ними в неразрывный и крепкий замо́к, ощущал, как внутри всё волнуется и бурлит, когда те изредка сжимаются до лёгкой, сладко ноющей боли, и вместе с ним шёл к открытым уличным ресторанчикам выбирать обещанный рыбный ужин.       В квартире Микеля было душно и темно, и неширокая прихожая привечала и укутывала их всеобъемлющей уютной тишиной.       Они долго стояли в ней, бросив пакеты с поджаренными на гриле сардинами на обувные полки, и медленно целовались: Микель обхватывал ладонями лицо Кори, прижимался к его губам, прихватывал поочерёдно верхнюю и нижнюю, ласково посасывая, размыкал их острым языком и понемногу забирался в рот, воруя дыхание и делая поцелуй глубоким и томительным.       — Это всё какой-то безумный сон, — шёпотом произнёс он, на недолгий миг отрываясь от его губ, — то, что у меня есть ты…       Кори от этих слов коротко вздрогнул — будто быстрая судорога по телу пробежала, — и впился пальцами в его футболку, безжалостно комкая тёплую ткань, за их долгий день насквозь пропахшую солнцем, бризом и солью, как телесной, так и морской. Инфернальные мандарины успели немного выветриться, о них напоминало разве что лёгкое тоскливое послевкусие, и в стенах жилища в преддверии полуночи особенно отчётливо ощущался дух простого человеческого быта.       Микелей никак нельзя было собрать воедино — как и было завещано, один смельчак-Жоан остался странствовать в нереальном мире, а другой вернулся в деревеньку Поплачь, А Затем Проглоти Свои Слёзы, — и оставалось только скучать от рассвета до полуночи и от полуночи до рассвета да грустить, прощаясь с каждым из них; ещё месяц назад Кори счёл бы немыслимым то, что сейчас, спотыкаясь и дрожа, с хрипотцой несмело выговаривали его губы:       — Ты хотел… это своё чёртово фото. Но только один кадр! Тебе ясно?..       …Бережно, будто драгоценную и хрупкую фарфоровую куклу, Микель усаживал его напротив окна, снимая вещи одну за другой, с обожанием гладил оголяющееся тело, вызывая сильное возбуждение и крепкий мучительный стояк, добирался наконец и до чресл, сперва оглаживал шероховатыми пальцами чувствительную и отзывчивую плоть, потом присаживался на корточки и целовал ему член глубоким французским поцелуем — о котором Кори, даром что жил во Франции, не имел до их встречи ни малейшего представления, — но быстро выпускал изо рта, так и оставляя во взбудораженном состоянии. Поднимался во весь рост, запускал пальцы ему в лоснящиеся волосы, взбивал и без того перепутанную ветрами чёлку, вёл линии дальше, до макушки, подцеплял резинку и аккуратно стаскивал её, выпуская смоляную гриву свободно струиться по спине и плечам.       Кори даже сквозь объектив ощущал на себе его обожающий, почти боготворящий взгляд, и от волнения у него сбивалось дыхание, а сердце колотилось как оголтелое; один-единственный дозволенный снимок случился так быстро, что он даже не успел ничего понять, не успел испытать себя в роли модели, не успел вообще ничего — Микель отложил фотоаппарат в сторону и быстро вернулся к нему, присаживаясь обратно на корточки и теперь уже основательно принимаясь за его эрекцию: губы объяли очень плотно, рука обхватила яички, легонько их сжимая, потом выпустила, протиснулась дальше в промежность. Сознавая себя распутным до крайности, Кори шире расставил ноги, а когда Микель подхватил одну из них, закидывая себе на плечо — безропотно позволил это проделать, спокойно укладывая её там и с предвкушением откидываясь на спинку стула.       Оторвавшись ненадолго от минета, Микель смочил указательный и средний пальцы слюной и медленно ввёл их в анальное отверстие, принимаясь неспешно скользить ими взад-вперёд, изредка замирая на самом приятном месте и массируя. Кори дышал шумно и тяжело, то запрокидывал голову, подметая кончиками волос пол, то тянулся к лузитанцу, нетерпеливо вонзая ногти ему в плечи, то прикусывал губы, глухо стонал и толкался бёдрами навстречу, требуя ещё больше этих ласк. Когда рука Микеля крепко обхватила тонкий ствол члена, а губы сомкнулись прямо под головкой, сосредотачиваясь только на ней и часто проходясь от остренькой верхушки до уздечки и по натянутой крайней плоти, Кори не выдержал: впился пальцами ему во взлохмаченные волосы, крепко стискивая, и кончил в подставленный рот, содрогаясь всем телом.       Глухой вечер плавно перетекал в раннюю ночь, когда они сидели на кухне, сдвинув стол от стены впритык к окну, ели остывших сардин, запивали их креплёным портвейном, устраивая себе маленькую сардиньяду на двоих, и смотрели на пустеющую улицу за окном; на губах, если провести по ним языком, оставался тонкий привкус морской соли, копчёный дымок и приторно-винная сладость.       Согретый и разбавленный фонарями сумрак уплотнялся, в комнатах что-то тихо шуршало — сквозняк залетал в приоткрытое окно, натыкался на шкафы, воровато шарил по полкам, перебирая вещи крылатыми пальцами; Кори слипающимися от усталости глазами поглядывал за стекло на блестящую в искусственном свете уличных ламп брусчатку, на прохожих, торопливо, но устало и грузно поднимающихся от Рибейры, и неспешно, весело и пружинисто спускающихся к ней.       Микель курил в распахнутую форточку, прицельно и с силой выдыхая горьковатый табачный дым, рассеянно подковыривал вилкой недоеденный кусок сардины и цедил вино, тасуя сигарету с прибором и с бокалом, чтобы не выпускать из другой руки руку Амстелла, а свет фонарей под порывами ветра, идущего с большой воды, преломлялся и трепыхался, то озарял гранатово-чёрный стан опустевшей винной бутыли, то окунал его в вороньи тени.       — Мне всегда нравилось, что писал про портвейн один из твоих — нет, не моих, meu bonequinho, как это ни странно, — соотечественников, Филипп Делерм, — болтал лузитанец расслабленным и слегка заплетающимся от выпивки языком. — «…Мелкие радости жизни», полное название не упомню, но он был прав так, как только может быть прав тот, кто подслушивает за Богом: наша жизнь вся сплошь состоит из мелких радостей, а в общем и целом она, если расписать по этапам и выкинуть всё «малозначительное», выглядит тем ещё дерьмом. Но именно мелочи делают из этого дерьма Жизнь. Дождь, сигарета, кофе, книга, конверт с маркой, засушенный прошлогодний цветок, который случайно находишь у себя в кармане в начале февраля — он пахнет сбережёнными воспоминаниями, и этим ценен; ракушки, которые мы иногда беспечно собираем на прогулке по пляжу, чай с молоком в январе…       — Ты пьян? — спрашивал его Кори, хотя вопрос был изначально бессмыслен: понятно же, что пьян.       — Я-то пьян, мой милый мальчик, — легко соглашался с ним Микель. — И могу позволить себе нести всякую чепуху… А вот если хорошенько напоить тебя, то даже так ты петь откажешься?       Амстелл хотел было ругнуться: докатились — вернее, доросли, что называется, — в отношениях до того, что напоить его хотят не ради совращения и последующих плотских утех, а ради банального, казалось бы, желания услышать, как он умеет петь, — потом подумал, что, наверное, это не так уж и плохо, раз Микель им настолько интересуется, а потом…       Потом взгляд его случайно упал на забытый ими зелёный брелок с тамагочи, где в пластиковом яйце обитал пиксельный Микель-балбесина. Припоминая, что давненько не заглядывал и не проверял, оказываясь в гостях на Алиадуш, как там дела у электронной псины, Кори, так и не отозвавшись на пустой вопрос лузитанца, подхватил игрушку шальной рукой.       Уставился на сумеречный погасший экран и отчётливо различил такой же пиксельный схематичный крест: пока они беззаботно гуляли по городу и наслаждались догорающим летом, пиксель в очередной раз приказал долго жить, что, в общем-то, было только вопросом времени.       — Он сдох, — констатировал Кори. И задумчиво прибавил: — Хотя и так было ясно, что сдохнет.
Вперед