
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Жизнь на изломе.
Примечания
авторское видение героев, а также места событий:
https://vk.com/album-177859330_260515969
Часть 4
04 февраля 2020, 11:32
Наблюдательный пункт находился на чердаке сарая. Наблюдать, правда, было пока не за чем. После экстренной переброски дивизии на другой участок фронта полк и третья бригада оказались в полной дезориентации, и точных оперативных сведений о позиции немцев и обстановке на данном участке фронта не имели. Представители Штаба были уверены, что всё знают наверняка. Командир бригады сильно сомневался в их знании, но всё же действовать приходилось согласно приказу, и, по прибытии части четвёртой батареи на назначенную ей позицию, была организована оборона. Людей и орудий почти не было — основные силы только подтягивались, и батарея, таким образом, была не только не в полном составе, но и оторвана от основных сил. Но и немцев пока не было видно.
Впрочем, тот лес, что расстилался аккурат с правого фланга и немного с тыла, Алексеева сильно беспокоил. Нехороший был лес, и имелись основания полагать, что оттуда можно ждать всяческих сюрпризов. Фёдор Богданович придерживался того же мнения, однако поделать ничего не мог, и расположил батарею, как приказано — лицом к неизвестности и флангом к подозрительному лесу.
Вечерело. На отсыревшем сене на чердаке становилось прохладно. Сидели уже часа три, принимали и отдавали на батарею бессмысленные команды.
— Так мы только окончательно выдаём своё местоположение, — в сердцах проворчал Евгений, бесполезно вглядываясь в сумеречную мглу. — Того и гляди зайдут к нам сбоку, и поминай как звали.
— Помянут, не беспокойся, — сосредоточенно отвечал Красильников. — Как героев. А какое тут геройство. Глупость одна. Ты хоть что-нибудь понимаешь?
— Ничего я не понимаю. Кроме того, что если они пойдут в наступление, нам просто не хватит сил их отбить. Отступить бы и закрепиться до выяснения, а не снаряды расходовать… — Евгений встал и взволнованно заходил по сену. — Как же меня выматывает эта неопределённость! И совершенно идиотская беспечность…
Чувство беззащитности и неизвестности взволновало его, заставляло много ходить и нервничать. Паскуднее всего было осознавать, что под ударом, которого вполне можно избежать и который почти наверняка произойдёт, находится не только он сам, а ещё и три батареи. За не успевших подойти можно было только порадоваться.
Красильников флегматично следил за шагающим из угла в угол Алексеевым от цейссовской трубы, жевал соломинку и мрачно переживал, должно быть, всё то же самое, только где-то глубоко в себе.
— Но может быть и так, что они не нападут, — веско, но совсем без уверенности в голосе сказал он наконец.
— Они нас окружат, это очевидно, — спокойно ответил Алексеев, устало садясь наконец рядом. — И я на их месте сделал бы то же самое. Если они располагают хоть какой-то информацией…
— Наши разведку так и не высылали?
— Не соизволили. Хлипкие дозоры выставили, и всё. Нас уверяли, что немцев в лесу нет, и мы должны верить им на слово. Да и какая разведка, никто из них ещё не подошёл, мы в авангарде.
Тянулись томительные минуты. Смена должна была прийти только ночью. Попадать в нехорошие истории приходилось и раньше, но чтобы так глупо, да ещё сразу половиной бригады — это было впервые. А может, и правда обойдётся? На душе было неспокойно, и раньше утра никакой определённости ожидать не приходилось.
— А домой всё равно не хочется, — задумчиво сказал вдруг Володя, глядя на расстеленную на полу карту и продолжая по своей привычке какую-то внутреннюю мысль. — Там первые пару дней хорошо, радостно, а потом тоска от предстоящей разлуки… Пока война не кончится — лучше пусть будет даже так тяжело, как сейчас. Легче это вынести, чем все эти встречи-расставания. Только душу ими травить. Пусть уж лучше война скорее кончается, а погибнем — значит, судьба.
— Был бы ещё толк в этой судьбе. А домой я тоже не хочу, — ответил Евгений и осёкся, вспомнив о чём-то, спешно добавил, — Пока.
Было в этом абстрактном «домой» нечто, что волновало и звало, выбиваясь из общей идиллической и привычной картинки, но если вспомнить — то никак не отвязаться, а потому и не стоит вспоминать теперь. Совсем не время.
— Хорошо бы жить, как сосна в лесу. Ровная, прямая, корнями держаться за землю, а ветвями уходить в небо, — Красильников потянулся, расправил затёкшие плечи. — А нас то в одну, то в другую сторону кидает. Одни идеалисты в облаках витают, а кто-то наоборот начинает боготворить мещанский быт и рваться домой. И что характерно, и те и другие отчаянно трусят и не умеют нормально воевать.
— А чаще это совмещено, и это ещё хуже. Любители громких речей не очень-то рвутся на передовую, в свою очередь из глубокого тыла удобно и приятно рассуждать о войне. А сосны, как ты заметил, весьма спокойны, стойки и молчаливы, в том и отличие. Но если разделять, то, как ни странно, мне всё-таки ближе вторые. Они хотя бы не лгут, что храбры, и приносят меньше вреда.
— Мне тоже. А ты, я вижу, как в Москву съездил, заново проникся нежностью к мирной жизни, что ни говори.
— Возможно, — уклончиво ответил Евгений. — Почему так думаешь?
— Просто я давно тебя знаю, — с хитрой улыбкой пожал плечами Красильников. — У тебя глаза изменились. Недоговариваешь чего-то?
— Ну что ты придумываешь…
Евгений изогнул губы в вымученной усмешке и мягко сжал его плечо. Предательски скользнул-таки в сторону, спрятался под ресницами загадочный и снова запьяневший взгляд. Но незачем ему, почти родному, всё это знать. Перед ним будет даже поболее стыдно, чем перед самим собой. Да и, кажется, решил уже раз и навсегда, что ничего такого, что стоило бы особого упоминания, не чувствует.
— А может ты и прав. Я неожиданно приятно провёл там время. После фронта очень остро переживается прелесть и красота обычных будней.
Отвлеклись на минуту от наблюдения, а видно и так уже ничего не было. При воспоминании о Генрихе ненадолго улеглась острая тревога, забылись опасность и глупость их с Красильниковым положения. Но лишь затем, чтобы с новой силой вернуться. И снова потянулись часы мучительного ожидания, и снова, не в силах уже ни на что отвлечься, беззлобно бранили командование и изредка переговаривались по телефону с дежурившим на батарее офицером.
Наконец, пришли сменять, внезапно сам командир батареи со штабс-капитаном. Оба тоже пребывали не в самом оптимистичном настрое и мрачно шутили. Зато можно было быть уверенными, что в случае чего они сориентируются правильно и не подведут. С относительно спокойной на этот счёт душой Алексеев с Красильниковым вернулись в расположение бригады, но воспользоваться отпущенным на отдых временем не было никакого желания. Оказалось, на наблюдательном пункте было и то спокойнее, чем здесь, в ещё более полной неизвестности и бездействии.
Из-за леса взошла большая красноватая луна. Алексеев, напряжённо размышляя, ходил среди берёз, по привычке слегка покусывал сгиб указательного пальца. Наконец что-то решив, он отозвал в сторону вестового и велел привести коней, а сам пошёл разыскивать Володю. Ночь снова была дивной, вовсю надрывались кузнечики, и даже светляки виднелись кое-где, и воздух был чист и прохладен. На душе было немного грустно.
Красильников сидел в крайней избе у окна и, подперев голову рукой, смотрел в тёмное окно. Рядом стоял забытый стакан с остывшим чаем. Алексеев подошёл и сделал пару глотков.
— Не понимаю, как ты его без сахара можешь пить. Остыл давно, кстати. Послушай… Кто остался на батарее?
— Никольский, Гринвальд… — Красильников непонимающе обернулся. — А в чём дело?
— Значит, всё будет в порядке. Я сейчас поеду разведать, нет ли немцев там, где мы их предполагаем. Вернусь и доложу. Либо пришлю вестового. Если часам к четырём утра не вернёмся ни я, ни вестовой — сам понимаешь. Предупреди всех через какое-то время.
— Ты с ума сошёл, — мрачно констатировал Владимир. — Май знает?
— Некогда ему докладывать. Кроме того, он скорее всего не отпустит, если узнает. А если он не отпустит меня, то с большой вероятностью мы потеряем гораздо больше. Я сидеть и ждать этого больше не намерен. Рискну.
— Я тоже тебя не отпущу. Я поеду с тобой.
Алексеев ждал и боялся этого. Он глубоко вздохнул.
— Господин штабс-капитан, позвольте, я поеду один.
— Официоз оставь для похорон. Я одного тебя не отпущу. Потом, если живы будем, можешь ругаться.
— Я не хочу тобой рисковать.
— Тогда я иду докладывать командиру дивизиона. Он как раз через один дом отсюда.
— Иди-иди, — буркнул Алексеев, развернулся и направился к двери. — Ну хорошо, поехали вместе. Но если с тобой что-то случится, я буду в этом виноват и не прощу себе. Имей в виду. Даже если меня самого тоже…
Кони мягкой рысью шли по полю, изредка спотыкались в бороздах. Взошедшая уже повыше луна слабо освещала землю, августовская ночь сияла звёздами. С собой взяли ещё двоих разведчиков батареи из тех, что как раз только что успели подойти, но это лишь увеличивало шансы на то, что донесение будет доставлено, и ни на что более.
Красильников, конечно, был прав. Алексеев и сам поступил бы так же на его месте, и ни за что не отпустил бы его одного, даже слушать бы не стал. Но, будучи не на его месте, а на своём, всё же слегка сердился, потому как теперь вместо того, чтобы бесстрастно и сосредоточенно думать только о деле, невольно приходилось переживать за него. В одиночку Алексеев чувствовал бы себя теперь много, много свободнее. Но Красильников был прав. И его присутствие, как ни крути, делало эту безрадостную дорогу всё же немного веселее, хоть и довольно мрачным весельем. А кроме того, он был на полтора года старше, и до войны они с ним были в одном звании. И, в сущности, он до сих пор воспринимался исключительно как равный, не как подчинённый, только как друг. Ну как можно было ему что-то запретить? Всё равно бы увязался. Докладывать командиру не стал бы, нет, только пугал, ведь знает и сам, что дело более чем серьёзное и идти надо. Пусть самовольно, но в данной ситуации иначе было никак. Одни бы не отпустили, потому что считают, что с фланга немцев нет, и нечего маяться дурью. Другие — потому что полагают, что немцы есть, и рисковать кадровыми артиллерийскими офицерами, посылая их практически в ловушку, не стоит.
Алексееву, конечно, такие вылазки нравились, хотя в настолько плачевной обстановке прежде не приходилось их совершать. Но и это было лучше мучительного ожидания, и нравилось уже только этим. Всё — умеренно-быстрая езда по ночному полю, холодный ветер в лицо, запах трав и щемящее предчувствие опасности напоминало охоту на какого-то неведомого зверя, но Евгений никак не мог знать, кто он теперь — охотник или зверь. Всё смешалось, и не отделить было одно от другого, и слишком легко одна роль могла смениться на другую в любую секунду.
В лес вошли тихо. Он был в этих краях редким, и лошади шли свободно и бесшумно по траве, по мягкому настилу из сосновых иголок. Звенел лес, шумел где-то вверху от слабого ветра, и звенели напряжённые до предела нервы. Но пока всё было спокойно. Алексеев, после того, как импровизированный отряд пополнился ещё тремя людьми, не мог не думать о том, на что он ведёт их, и, одновременно чутко прислушиваясь и вглядываясь в темноту, успевал размышлять ещё и об этом. Игра, безусловно, стоила свеч, но если так рисковать собой Евгений спокойно мог себе позволить, то вести на такой риск других казалось уже безответственной авантюрой. Оправданной ли? Кто знает. В любом случае, основные силы бригады успеют уйти, если немцы будут обнаружены, а значит, риск всё же оправдан. И ещё это стряхнёт с командования некоторую непонятную самоуверенность и беспечность, что тоже неплохо — быть может, в другой раз такого или чего-то подобного уже не повторится…
Со стороны нельзя было сказать, что Евгений напряжён. Он всё так же спокойно смотрел в прояснившуюся немного темноту и мягко подёргивал поводья, уверенно шёл вперёд. Разве что пальцы слегка подрагивали от сосредоточения и готовности в любой момент замереть и остановиться, или наоборот, броситься удирать. Где-то справа, в некотором отдалении, маячила фигура Владимира. Светла оказалась ночь, когда глаз привык к разбавленной луной темноте. И тиха так, что слышно, как сильно и спокойно бьётся сердце. Когда первая нервозность прошла, своё взяли извечный азарт и жажда действия, и не мучили больше сомнения. Нет, всё же предпринятый шаг не был безответственным. В конце концов, они на войне, и каждый знает, на что идёт, а от обычного разъезда или передовой разведки всё это отличается только тем, что проводится без указания сверху… Алексееву уже приходилось несколько раз ходить в разведку, и в этом деле он чувствовал себя уверенно. И постепенно лишь обнаружение врага стало занимать его мысли, вытеснив всё иное.
Немцев Алексеев заметил первым, когда миновали лес и скрытно вышли на редколесье, переходящее в равнину. Он замер и поднял руку, приказывая остановиться. Расчёты оказались верны, а может и повезло тоже, но удалось обойти их и зайти с фланга, а не попасться прямо к ним в руки. В темноте мелькали их силуэты, и даже доносились отголоски отрывистой чужой речи. Немцы явно сосредоточили крупные силы для окружения и удара и, вероятно, планировали ударить к утру. Издалека, не приближаясь и ничем не выдавая себя, осмотрели их позицию, оценили силы и повернули назад. Этого было сейчас достаточно, и до утра оставалось время, чтобы вернуться и предупредить.
Обратно шли так же. Теперь было, казалось, ещё светлее, и уже не так тихо — сквозь молчание проступал шорох шагов. Чувство неизвестности и волнение уступило место удовлетворению, но на сердце было тревожно и неприятно. В глубине души Алексеев хотел бы ошибаться, и если бы немцев не оказалось, только порадовался бы. Однако, подтвердилась почти полная уверенность в обратном, и хорошо, что заранее. Теперь безумно хотелось с чувством выполненного долга лечь и проспать сутки, но в ближайшие часов пять этого точно не предвиделось.
Сосны шумели высоко над головой, и конь шёл мерно и спокойно, убаюкивая и укачивая, но Алексеев не поддавался и ни на секунду не позволял вниманию ослабнуть. Слышно было, как рядом вздыхает и что-то вполголоса говорит сам себе Владимир. Вдалеке пронзительно и тоскливо кричала неясыть. В лунном свете чёрные силуэты сосен казались нарисованными тушью на фоне неба, тревожно качали игольчатыми ветвями. По расчётам, если не сбиваться с пути, быстрым шагом идти оставалось не более получаса. Разведчики, судя по чуть ссутуленным силуэтам и опущенным головам, уже тихо дремали в сёдлах, и Алексееву с неудовольствием пришлось с этим смириться. Говорить всё же пока было небезопасно. Он шёл чуть впереди, и кони, даже лишённые человеческого управления, всё равно следовали за ним, растянувшись в цепь.
Впереди, совсем близко, хрустнула ветка. Тут же вскинулись разведчики, защёлкали затворы, и были немедленно заглушены громким и резким «Halt!», эхом прокатившимся по лесу. Загремели выстрелы. Судя по силуэтам, немцев было семь. Вероятнее всего, разъезд. Мысль работала чётко и стремительно, в то время как рука вытаскивала револьвер. На ходу отдавая команды, Алексеев пару раз выстрелил и, кажется, попал в одного, оглох от стука собственного сердца и от ружейного огня, и, развернув коня, пустил его галопом прямо через лес. Нужно было обойти немцев с фланга и, рассыпавшись, оторваться. Но оторваться не получалось. Только вестовой, с приказом во что бы то ни стало передать донесение, уже исчез из вида. Теперь все пули, кажется, попадали мимо, и топот преследования позади не утихал и не сбивался. Ударов копыт о землю не становилось меньше. По три громких и глухих при каждом прыжке. Трижды шесть — восемнадцать. Все восемнадцать в бесконечном повторении сливались в сплошной грохот, но почему-то Евгений всё считал и считал их, не в силах подумать о чём-то ином.
Он оказался ближе всего к немцам, так как шёл впереди, и теперь уходил последним. Все остальные оторвались немного вперёд и, кажется, все были целы, время от времени огрызались огнём. Немцы тоже стреляли, и тоже почему-то всё мимо. И, судя по звуку, брали прицел много ниже, чем следует. «Стреляют по коню, » — безразлично догадался Алексеев. Значит, сам он нужен им живым. Зачем? Ну конечно, пленный офицер ценнее, чем мёртвый. И, за невозможностью уничтожить разведку противника целиком, им за благо будет хотя бы поймать одного из них. Может, надеются что-то от него узнать… Нет, такой радости он им не доставит. Правда, в револьвере кончились патроны, и теперь не задержать их. Надо же было так глупо вляпаться уже на обратном пути! Но вестовой, вестовой умница, он уже далеко, и что должно он сделает, и значит, задача выполнена, а всё остальное уже не так важно.
Уже показалось, что шаги немцев отдалились, и удалось оторваться от преследования, но серый, изумительной красоты конь, что заменил Августа, резко прервал вдруг свой бег, дёрнулся и, ударив копытами по воздуху, завалился на бок, сперва выбросив Алексеева из седла, а затем и придавив собой. Нет, он был не ранен, остановил его сосновый корень, подло, по-змеиному вылезший из-под земли. Конь барахтался, желая встать, но безуспешно, — и снова падал. Евгений с бешено колотящимся сердцем пытался из-под него выбраться. Плохо слушалась рука, на которую упал, и опереться на неё было невозможно, но боли пока не чувствовалось.
Топот возобновился и, когда удалось наконец с оцарапанными в кровь ладонями выбраться из-под коня, немцы были уже совсем близко. Представить себя в плену Евгений не мог, но что было делать? Кидаться с голыми руками на вооружённых винтовками кавалеристов — нелепо, убегать от них, как заяц — унизительно. И всё одинаково бесполезно. Разве что только представится случай… Попробовал помочь коню подняться, но руку пронзило такой болью, что потемнело в глазах. Евгений на секунду прикрыл их, и отчего-то вспомнилась родная до слёз Москва, и Генрих, который просил не рисковать, но как же тут не рисковать?.. Милый, светленький и любимый Генрих, бесконечно далёкий от войны. Уж не придётся, верно, увидеть его. Генрих тоже немец, но как же он не похож на тех, кто с отрывистыми и грубыми выкриками спешивались теперь на ходу в каких-то тридцати шагах. В голове по-прежнему стучал бешеный топот копыт, казалось, слышный теперь со всех сторон, и даже оттуда, где не было никаких немцев. А может, просто сердце окончательно ошалело. Бежать некуда, патронов нет, но задача выполнена, а значит, это того стоило… Мысль о том, что остальные теперь точно смогут оторваться, горькой усмешкой с привкусом крови осела на губах. Значит, судьба. Кроме того, сдаваться Евгений всё равно не собирался, ведь вдруг ещё представится возможность сбежать… Но пока он просто стоял и хмуро, спокойно смотрел на медленно приближающихся врагов, пытаясь унять сердцебиение. Силуэтов Евгений теперь уже насчитал только пять, но это мало радовало. Немцы разделились, в темноте было видно, как двое коноводов остались вдалеке, а к Алексееву направились три человека, один повыше и потоньше, двое других плотнее и приземистее. Вероятно, один из них был офицером, начальником разъезда, и негромко отдавал остальным сухие чёткие распоряжения. Он подходил уверенно, деловито похлопывал себя стеком по голенищу и, кажется, совсем не опасался. Остальные держались на полшага позади.
Ноги мучительно ныли, так и хотелось развернуться и пуститься бежать, только бы не ждать, когда немцы, наконец, подойдут. Но представляя, как беспомощно это будет выглядеть и теперь, и потом, когда его всё-таки поймают, — а поймать пешего в столь редком лесу конникам не составило бы труда, — Евгений от этого отказывался. Что ж, не он первый, не он последний… В конце концов, идя в разведку, он не мог исключать и такого варианта развития событий. Его собственный конь по-прежнему пытался встать, но упал, видно, так неудачно, что этого ему всё не удавалось. И хоть виновен был не столько он, сколько подлый случай, всё же его в сердцах было не очень-то жаль. Генрих, Генрих… Отчего-то накатила злость на немцев, да не за войну, и даже не за этот неминуемый плен, а за то, что по их милости не увидеть его больше. И именно от мыслей о нём, а вовсе не от страха, тоска сжимала сердце чёрными когтями. От странного ощущения собственного бесконечного одиночества выступили было слёзы, но в данной ситуации это могло быть настолько неоднозначно трактовано врагом, что Евгений усилием воли заставил себя прекратить. Главный подошёл уже совсем близко, и Алексеев томительно ждал, прислонившись спиной к сосне. Тянущиеся секунды казались часами, с момента падения прошло не более минуты, а ощущалась эта минута как тоскливая и ненужная вечность. Мысль о том, чтобы ударить немца, отпала сама собой, как недостойная офицера. Да и смотреть на него было настолько противно, что Евгений в конце концов перевёл взгляд на небо, по которому меж сосновых веток быстро бежали подсвеченные луной облака.
Грохнувший откуда-то сзади и сбоку выстрел на секунду оглушил и ослепил, а за первым тут же последовали второй и третий. Первым оказался подкошен главный. Он коротко вскрикнул и осел на землю, а что случилось с остальными, Евгений уже не видел — обернувшись на выстрел, он стремительно метнулся в его сторону, слыша за спиной крики и ругань.
Неразличимый в темноте всадник подскочил навстречу, обхватил его за пояс, рывком втащил на коня и, перекинув через горячую и мокрую конскую спину, пустился галопом. Вслед раздалось несколько запоздалых ружейных залпов, но шум преследования больше не возобновлялся — видно, немцы занялись ранеными и забыли о погоне.
В голове было удивительно пусто, только удары копыт о землю снова отбивали бешеный пульс — три, потом ещё три и ещё три, и так до бесконечности. Дикая боль от неудобной позы и повреждённой руки в какой-то момент осталась уже где-то за границами восприятия, и осознавалась как нечто постороннее.
— Ну что, не жалеешь, что взял меня с собой? — насмешливо спросил всадник голосом Красильникова, переводя измученного коня на шаг, когда оторвались уже далеко и надёжно.
Алексеев заворочался на холке и, поддерживаемый Красильниковым, с трудом приподнялся. После бешеной и неудобной скачки сильно кружилась голова и внутри всё болело, но всё же получилось крепко обнять его. Только почувствовав его уверенное и доброе тепло и услышав под тканью кителя звук его колотящегося сердца, Евгений осознал до конца, что им удалось вырваться.
— Спасибо, — только и смог произнести.
— Ты не ранен? — обеспокоенно спросил Красильников, прижимая его за спину к себе.
— Нет. Только, кажется, вывихнул руку, когда падал с коня.
Красильников остановился, слез на землю и помог пересесть, а сам повёл коня в поводу. Карабин небрежно болтался за плечом.
— Так-то лучше будет. А то мой Орлик совсем сдохнет.
— Откуда у тебя карабин?
— У разведки одолжил. Ты где-то отстал и затих, я почувствовал, что надо тебя выручать. А карабин в этом деле не помешает.
— А остальные где? — продолжал почти механически задавать вопросы Алексеев.
— Остальные давно ушли.
— Где научился так лихо человека на коня забрасывать?
— Казак один научил…
Собраться с мыслями по-прежнему было тяжело. Слишком быстро всё менялось, слишком много всего намешалось. Разведка — погоня — падение — плен — Володька… Всё это сменялось и мелькало с такой ужасающей быстротой, что в какой-то момент способность чувствовать заменилась смертельной усталостью. Но Красильников-то! Почувствовал, вернулся, успел…
— Если бы не ты… — запоздало начал Евгений, потихоньку приходя в себя и оживая.
— Оставь. Тебе тоже не раз приходилось выручать меня. Пора и мне отличиться. Да и сейчас, если бы ты их не задержал, нам было бы не так просто оторваться, — сурово перебил Красильников, но тут же засмеялся, — Но как ты стоял у сосны, надо было видеть! Как Жанна д’Арк на костре, право слово.
— Почему как Жанна д’Арк? — удивился Алексеев.
— Ну, а кто? Само достоинство и гордость, взгляд куда-то вверх, мученическое выражение лица…
— Ну, лица ты, положим, не мог в темноте, да ещё издалека разглядеть, — смешливо фыркнул Алексеев и тут же поморщился от боли в ушибленных во время скачки рёбрах. — А вообще-то это не смешно. У меня кончились патроны. Иначе я бы застрелился.
— Ну и дурак был бы. А за шутки извини, это всё нервы.
В расположении бригады царило оживление, готовились спешно отступать. Но прибывших всё же встретили, как героев, хоть и мельком — было не до того. Фёдор Богданович сперва побушевал из-за самовольности и рискованности предприятия, но тут же смягчился, уточнил подробности, обнял и поблагодарил, обещав представить обоих к награде и производству. Потом Алексеева отпаивали чаем с красным вином, вправляли вывихнутую руку. А потом, не прошло и часа, снялись с места и благополучно драпанули.
Думая обо всём произошедшем впоследствии, Алексеев в первую очередь с удивлением вспоминал то непонятное и парадоксальное чувство, настигшее его, когда он был на грани плена. Почему вспомнился именно Генрих, а не кто-то из близких, к примеру, да так остро и больно, будто и правда… Нет, кажется он всё-таки назвал его про себя «любимым». Какая ужасная до пошлости сентиментальность! И какая прекрасная и дорогая! Воспоминания о том ощущении были настолько приятны, что делали приятным чуть ли не весь тот эпизод, и от всей его кошмарности осталось только это, лёгкое, волнующее и нежное. И теперь, по прошествии времени, только приятно щекочущее. Писем от Генриха пока не было, но то, полученное ещё в июле, Евгений перечитывал так часто, что случайно выучил наизусть, и оттого сам над собой посмеивался. А ещё полюбил, когда никого нет рядом, смотреться в зеркало, представляя, каким видит и помнит его Генрих, но ужасно этого стеснялся и нарочно принимал бесстрастный и небрежный вид.
Жизнь потекла почти как раньше. Правда, ещё осенью единодушно любимый всеми командир батареи был повышен в звании и переведён командовать другой бригадой. Провожать его, умного, интеллигентного и отчаянно, до лихости храброго, с которым воевали с самого начала войны, было жаль, но вместо него назначили повышенного в звании Павлова, и это несколько примирило с расставанием. Уже при Павлове Евгений с Владимиром были награждены Анной четвёртой степени. К ноябрю прекратили и отступление, окопались, устроили хорошие позиции и готовились здесь же провести зиму. Словом, постепенно всё как будто наладилось.
В октябре Евгений был наконец произведён в штабс-капитаны. Как раз после повышения пришло письмо от Генриха, в котором он извинялся за долгое молчание и просил прислать фотографию. Уступив этому милому желанию, Алексеев сфотографировался в одном из небольших городишек, и ничего не смог поделать — хотел выглядеть нейтрально, а получился с мягкой полуулыбкой в уголках губ, чуть отведённым в сторону взглядом. Увидев результат, расстроился, но махнул рукой и пересниматься не стал, отправил так. Думал, писать ли об августовских приключениях, и если да, то как — расписывать ли произошедшее подробно и с претензией на художественность, или ограничиться сухим упоминанием? С одной стороны, щегольнуть перед Генрихом своими похождениями втайне было очень приятно, с другой — он просил не рисковать и наверняка будет нервничать, представляя детали и степень реальной опасности. Алексеев остановился на втором, сдержанном варианте, и написанным остался доволен. И, судя по пришедшему от Генриха ответу, не слишком сильно его взволновал. Ограничившись просьбой не лезть всё-таки на рожон, Генрих гораздо больше слов уделил комплиментам и поздравлениям.
Евгений в конце концов приучил себя думать о Генрихе просто как о друге, и к зиме это получалось уже безо всяких усилий, кривить душой перед собой не приходилось. Генрих нравился и по-прежнему был хорош во всех отношениях, но признавать это было легко, и никакого неправильного подтекста в этом не ощущалось. А изменилось ли само отношение, или просто понизилась планка «правильности» — как знать… Генрих больше не снился, и Евгений был этому только рад. Гладкое и спокойное состояние души всколыхнулось лишь однажды, когда Генрих тоже вдруг прислал свою фотографию. Было это уже во время зимней стоянки, в период сравнительного затишья и безделья, и отвлечься было не на что. Тогда Евгений около недели промучился, утопая во вновь обострившихся и требующих выхода чувствах, и целыми днями, когда только никто не видел, с томительно ноющим сердцем глядел на снимок. Потом потихоньку снова отлегло, но фотография с тех пор навечно поселилась в левом нагрудном кармане. А каждое письмо бережно хранилось теперь вместе с сиренью из давно ушедшего мая. Природу же и причину столь нежных чувств Евгений раз и навсегда решил больше не выяснять, просто приняв их, как данность.
Ещё немного — и затянувшиеся будни напоминали бы идиллию. Перестрелки с немцами были редки, но каждому офицеру по-прежнему раз в несколько дней приходилось дежурить. Дежурства, однако, не утомляли, и, пока ничего не происходило, вполне можно было читать, писать письма или учить новые романсы на гитаре. Последние, кстати, теперь все как один напоминали о Генрихе. О чём бы там ни говорилось, всё на самом деле было об одном — первые встречи, последние встречи, тихого голоса звуки любимые. И, без причин печалиться, на душе от томной и терпкой нежности становилось на время всё-таки печально, легко и хорошо, как от слёз или первого весеннего дождя, и это чувство, вместе с послевкусием его, хотелось беречь и не гасить прежде, чем оно само не угаснет, подобно тихо звенящим на последнем аккорде струнам.
Общая идиллическая картина была прервана лишь раз стычкой со Смирновым. Проходя недалеко от солдатских окопов, Евгений сперва услышал его громкий возмущённый голос, а потом увидел и его самого. Перед Смирновым с виноватым видом стоял один из унтер-офицеров, на него и была обращена ругань, но слов было не разобрать. Евгений хотел было уже пройти мимо, так как подобное не было чем-то удивительным, а разбираться в деталях не хотелось. Как вдруг Смирнов, коротко размахнувшись, ударил унтера по лицу хлыстом и пошёл прочь, оставив того с прижатой к щеке рукой. Это было уже слишком, и Алексеев вдали от окопов, чтобы не видели солдаты, остановил его.
— Штабс-капитан, что это за безобразные выходки с вашей стороны? — спросил он, недобро прищурившись.
— Это моё личное дело. Унтер-офицер повёл себя неподобающим образом, — Смирнов, не смутившись, лениво прищурился в ответ.
— Есть уставные методы взыскания, а то, что вы себе позволяете…
— Не знал, что вы такой чувствительный. Или вы прозреваете только когда дело касается меня? Что ж, мне лестно такое внимание.
— Я поставлю вопрос о подобных инцидентах в офицерском собрании, — спокойно проговорил Алексеев.
— Господин штабс-капитан, с тех пор, как вас повысили, вы несколько зазнались, вы не находите? — развязно улыбнулся Смирнов и провёл кончиком хлыста Евгению по груди.
Алексеев, побледнев от злости, выдернул хлыст из его руки и отбросил в сторону. Больших усилий стоило не скатиться до рукоприкладства самому, но он сдержался.
— Вы доиграетесь когда-нибудь.
— Это угроза?
— Нет, интуиция.
Смирнов с тех пор Алексеева демонстративно не замечал, впрочем, взаимно, оно было и к лучшему — наконец-то представилась возможность отдохнуть от его острот и комментариев. И дни потекли ещё тише и спокойнее, чем раньше, ничем не возмущаемые, разве что только, — приятно, — письмами от Генриха, всё такими же милыми и тёплыми.
Да ещё на исходе зимы снова участились стычки с немцами. Становилось всё беспокойнее, и заскучавшие за зиму люди были даже отчасти рады каким-то переменам и возможности стряхнуть сон. Перестрелки становились всё ожесточённее. На дежурствах спать уже более не приходилось.
Как-то в апреле, во время очередного боя, когда издалека доносились мощные разрывы снарядов, в штаб батареи на взмыленном коне прискакал Смирнов, дежуривший в тот день вместе с Красильниковым на наблюдательном. Алексеев, занятый в штабе делопроизводством, отложил бумаги и нахмурился, сердце нехорошо ёкнуло. Смирнов, тяжело дыша, подошёл к нему, забыв о том, что предпочитал Алексеева игнорировать, широко расставленными руками облокотился о стол.
— Наблюдательный пункт обнаружен, обстрелян и захвачен немецкой пехотой. Командир у себя?
Разом забыв все вопросы, которые следовало бы задать в этом случае, Алексеев смог спросить только:
— Где Владимир?
— Был ранен, — нетерпеливо махнул рукой Смирнов, — Командир у себя?
— Вы что, бросили его раненого? — ровным голосом спросил Алексеев, не до конца ещё осознав произошедшего.
— А что, я должен был остаться с ним?
— Вы его бросили… — сосредоточенно нахмурился Алексеев, поднявшись и постукивая пальцами по столу, — Так… Где это произошло? Давно?
— За передним краем, у рощи. Минут двадцать тому назад, — хмыкнул Смирнов, — К чему вам это? Где командир?
— Командир у себя, — рассеянно ответил Алексеев, прошёлся по землянке взад-вперёд и, вдруг сорвавшись с места, вылетел на улицу.
Голова шла кругом. Добравшись до коновязи, Алексеев уже вскочил на своего коня, как невесть зачем его нагнал Смирнов:
— Вы с ума сошли! Вас там убьют.
Не взглянув на него, Алексеев карьером пустился к роще. Сердце снова билось где-то в горле, как тогда, в августе, когда Красильников его спас, и вспоминалось только его задумчивое, всегда чуть сонное лицо и то, какой он был тогда тёплый под своим поношенным и выгоревшем на спине кителе. Что будет делать — Алексеев ума не мог приложить. Были бы люди, кавалерия, а лучше — целый эскадрон, тогда имело бы смысл туда соваться, а теперь… Где его возьмёшь, этот эскадрон? Теперь пехота идёт в атаку, но какое им дело до одного артиллерийского штабс-капитана, когда среди них самих в эту минуту гибнут десятки людей? Алексеев был совершенно один. И всё же он надеялся на какое-то непонятное чудо, совершенно его не представляя.
Уже издалека было видно, что за передний край не пробиться. Там, у рощи, теперь кипело сражение, и Евгений на своём то и дело встающем на дыбы коне только бесполезно носился из стороны в сторону под аккомпанемент ружейных и пушечных выстрелов и свиста шрапнели. Чтобы делать хоть что-то, потому что бездействие казалось невыносимым и разрывало изнутри, доехал до своей батареи, которая теперь даже не могла нормально вести огонь без связи с НП. Там уже всё знали, но помочь ничем не могли — самим тоже приходилось несладко. До окончания боя Евгений так и просидел на позиции, куря папиросу за папиросой.
Но бой был выигран, и Евгений, съездив сперва на бывший наблюдательный и предсказуемо никого там не найдя ни живым, ни мёртвым, вернулся назад. Первым делом, прихватив переводчика, он направился к небольшой группе пленных, мало на что надеясь.
— Вы видели в наблюдательном окопе южнее рощи раненого артиллерийского офицера? Ростом незначительно ниже меня, со светлыми волосами, — добавил он, подумав, и переводчик повторил вопрос пленным.
Немцы тихо о чём-то переговорили между собой. Кажется, что-то уточняли. Наконец, один из них что-то быстро сказал переводчику.
— Видели. Он был тяжело ранен в грудь и взят в плен, но потом, кажется, умер. Ему срочно нужна была помощь, естественно, никто не мог ему оказать её.
— Он был один?
— Мы видели ещё одного офицера, но он был уже далеко. А того, раненого, нашли в роще рядом с конём. Не успел отвязать.
Алексеев больше не стал расспрашивать. Он вернулся в штабную землянку и попытался было продолжить разбираться с документацией, но ни черта было не понять теперь, каждое предложение приходилось перечитывать по три раза, и всё равно смысл доходил с трудом. Он отбросил документы и устало опустил голову на руки. Только теперь заметил, как они трясутся. В голову и в грудь будто кто-то налил свинца. Не в силах ни на чём сконцентрироваться, он пошёл к себе, лёг и сразу провалился в сон, а когда проснулся, за окном тускло брезжили ранние сумерки. На улице, за плохо прикрытой дверью, слышались далёкие голоса и писк стрижей, тянуло прохладой. Рядом в полном молчании сидели печальный денщик и несколько офицеров. Это мало занимало Евгения. Вспомнив подробности прошедшего дня, он вздрогнул и поморщился, как от боли. Всё случившееся казалось таким до нелепости простым и будничным, что не верилось. Хотелось заснуть опять, но сон не шёл, и Евгений только глядел в тёмный потолок и слушал собственное тихое дыхание.
— Прикажете самовар поставить? — наконец неуверенно подал голос денщик, но Евгений только помотал головой.
— Не надо. Вы идите, я сейчас встану, — блекло сказал он.
— Нет, вы уж полежите, — тихо, но твёрдо откликнулся из тёмного угла Шумский. — А ты, Прохор, и правда, сделай-ка крепкого чаю.
— Не думаете ли вы, что за мной теперь как за больным надо ходить? — Евгений тяжело сел на постели, и голова сразу же закружилась. — Благодарю за заботу, но со мной всё в порядке, уверяю вас.
— Господа, оставьте нас, — обратился Шумский к остальным присутствующим, и те бесшумной траурной цепочкой вышли за дверь, одарив Алексеева сочувственными взглядами.
— Я прошу вас, не надо меня жалеть, — закуривая, жестковато произнёс Алексеев, когда они с Шумским остались одни.
— Я не собираюсь жалеть. Но понимаю вас. Когда ампутируют ногу или руку — к этому приходится долго привыкать. Я и сам, некоторым образом, был в похожем положении. И Владимира мы все любили. Но мы любим и вас, и хотелось бы…
— Спасибо, Павел Георгиевич, — тяжело произнёс Алексеев. — Я ценю вашу заботу. Но за меня действительно не стоит волноваться.
— Понимаю, вы хотите побыть один, — сказал Шумский, поднимаясь. — Я, собственно, и не собирался долго вас мучить разговорами. Но я хочу, чтоб вы знали, что мы с вами. Если я вам понадоблюсь — приезжайте в любое время дня и ночи. Я почти всегда у себя на батарее.
Не в силах ничего говорить, Алексеев тоже поднялся и крепко его обнял.
— И выпейте сладкого чаю, — говорил Шумский, уже уходя. — Это обязательно.
Алексеев сел за стол, положил голову на руки и сидел, не зажигая света, до полной темноты. Сознание почти не прореагировало на то, как в потёмках, принеся с собой запах дыма и весеннего вечера, пришёл Прохор с самоваром, как сделал чай, и только когда перед лицом оказался дымящийся стакан, Алексеев вынырнул наконец из тягостного серого безмыслия. Да, Шумский что-то говорил про сладкий чай. Милый Павел Георгиевич… Володя всегда пил несладкий. Зато любил варенье из райских яблок. И руки у него всегда были холодные, и он грел их о стакан. А сам был тёплый-тёплый в своём выгоревшем на спине кителе…
Алексеев, отчаянно обжигаясь, но совсем этого не чувствуя, выпил горький чай и вышел на улицу. На улице было немного светлее, чем в землянке. Издалека по-прежнему слышались по-вечернему мягкие голоса, где-то за соснами беспокойными отблесками светился костёр, по траве ползли длинные тени стволов. Не приближаясь к костру, чтобы ни с кем не встречаться, Алексеев ушёл дальше в лес.
Чувств не было вообще. Никаких. И это пугало. Бродя между тёмных сосен, — даже они напоминали теперь о Красильникове, — он отчаянно прислушивался к себе — и ничего не слышал. Но хотелось большего — ещё и перестать думать. Чтобы встревоженная мысль успокоилась, улеглась, перестала биться, как птица в клетке, не находя выхода и не обретая никакой конкретной формы. «Володю убили», — пытался он донести сам до себя, и не чувствовал ровным счётом ничего. Убили. Слово это было пустым и ничего не несло за собой, ничего не обозначало и не могло обозначить. Боль, кажется, всё-таки была, но столь глухая и всеобъемлющая, что не воспринималась как отдельное явление.
Вернувшись к себе совсем поздно, когда уж ни голосов не было слышно, ни костёр не горел, Алексеев лёг ничком, не раздеваясь, на пустующую постель Красильникова, которую тот застилал ещё утром, и которая до сих пор помнила прикосновения его рук. С соседней койки доносился храп Никольского. Тихо тикали часы. От соприкосновения лица с подушкой Красильникова, хранящей ещё запах его волос, боль наконец перестала глушить, сконцентрировалась в районе сердца и хоть и не вылилась в слёзы, всё же стало полегче. Стараясь дышать медленно, глубоко-глубоко, и сжимая в руках мягкую ткань, Евгений не заметил, как заснул.
Когда проснулся, снова стояли сумерки, но в землянке никого не было. Часы показывали восемь. Почему тогда так темно? Неужели он проспал весь день? Получалось, что так. Несколько дезориентированный, Евгений привёл себя в порядок и вышел на улицу, пошёл к командиру. По-прежнему ничего не ощущалось. Он старался держать себя ровно, и шёл так же быстро и легко, как и прежде, и даже плечи были всё так же гордо расправлены. Стараясь не замечать обращённых на него взглядов, Евгений зашёл к Павлову.
Оказалось, он и правда проспал до вечера, но его решили не тревожить. Сергей Николаевич даже предлагал отправить его в отпуск на недельку-другую, но Евгений категорически отказался и выразил желание заняться незавершёнными накануне делами. Присутствующие с каким-то странным выражением переглянулись, но не препятствовали. Не обращая ни на кого внимания, Евгений сел за стол и продолжил вчерашние расчёты. Жизнь потянулась как прежде.
Спустя неделю, как было заведено, распродавали на благотворительном аукционе вещи Красильникова. Зная заранее, что так будет, Алексеев на весь вечер ушёл из расположения батареи, мрачно сидел на нагретом солнцем угоре и курил. И всё же когда пришёл, ему без лишних слов передали книги Красильникова и тетрадь с его стихами. Сидел, перечитывал и так уже знакомые строчки, и слёз по-прежнему не было, зато усилилась глухая смертельная тоска, а от боли хотелось лечь на пол и свернуться в комок, но Евгений продолжал мучить себя и упорно читал до конца то, что когда-то, — каждый эпизод, как назло, живо отпечатался в памяти, — читал ему Володя. А дочитав, спрятал тетрадь и книги на самое дно чемодана.
Ничего как будто не изменилось. Постепенно успокоился, свыкся. Только иногда прорывало снова, захлёстывало с головой. Несколько раз ездил в пятую к Павлу Георгиевичу, и действительно, легчало. Сидели, молчали, пили чай. Ездили гулять и смотреть на закаты. Шумский, седоватый, худой и длинный, всегда участливый и тактичный, был ровно настолько рядом, насколько требовалось, никогда не переступая границы навязчивости, но не ослабляя неусыпного контроля. Мягко, но настойчиво заставлял поесть или выпить чаю, не давал уходить в себя, ещё чаще, чем прежде, навещал четвёртую батарею, не акцентируя трагический повод визита и прикрывая его чем-то будничным, и этим невероятно поддерживал. В его молчаливом и доброжелательном, спокойном присутствии боль уходила, залегала до времени на дно души. И доподлинно чувствовалось, что жизнь продолжается. Потом с Шумским, да и со своими уже стало возможно это обсуждать, вспоминать Володю и даже, по-доброму, — какие-то забавные связанные с ним случаи. Говорил теперь Алексеев, правда, не в пример меньше, чем раньше, всё больше молчал. И хоть и шутил снова, но всё больше невесело, да и гитару совсем забросил. Жёстче стал, сдержаннее. Но в целом — ничего особенно страшного не случилось. И улеглось потихоньку.
Генриху о произошедшем не писал. Не писал вообще ничего, просто не мог себя заставить, даже получив от него уже два письма. И вообще все оставшиеся душевные силы ушли на то, чтобы написать родным Красильникова. А Генрих оставался будто бы где-то там, в прошлой и надёжно спрятанной и сокрытой от себя жизни, и вспоминать о ней, а тем более пытаться вернуться, пока было невозможно и невыносимо. Алексеев вообще ещё сильнее полюбил одиночество, и офицерской компании всё чаще предпочитал одинокие прогулки по лесу. Впрочем, общаться тоже иногда хотелось, но больше слушать, чем говорить. По-прежнему собирались вместе, по-прежнему говорили, обсуждали новости, играли в преферанс. Евгений сидел где-нибудь в углу, курил и, мягко и внимательно сияя посеревшими с апреля глазами, изредка вставлял своё слово.
Как-то сидели вчетвером на квартире в небольшом занятом батареей городке под Тарнополем — Алексеев, Рихтер, Никольский и Смирнов. Вернее, сидели втроём Никольский, Рихтер и Алексеев, вели какой-то разговор о последних новостях, о недавнем переводе в другую армию и о каких-то приятных пустяках, а Смирнов, поскольку квартировал здесь же, сидел молча и читал газету. После смерти Красильникова Алексеев не замечал его настолько, что его присутствие даже не мешало. Хотя сам Смирнов, видно, чувствуя за собой что-то, стал вести себя не в пример сдержаннее и мягче, и даже время от времени пытался завести с Алексеевым разговор, но натыкался на вежливое и холодное неприятие.
Рихтер, мило близоруко щурясь, вздыхал, сетовал на то, что Евгений больше не играет, хвалил его голос и никак не желал удовлетвориться обещанием, что он когда-нибудь обязательно сыграет, и они оба споют, но пока — нет. Никольский шутливо сожалел, что не может составить им компанию из-за заикания, но предлагал подыграть на пианино, ежели таковое найдут. Не забыл ещё, как его в детстве учили. Учитель был строгий, так гонял, что пальцы уж наверняка помнят, хоть и двадцать семь лет минуло… За всеми этими шутливыми словами мягко и тепло чувствовалось явное: «Только не печальтесь так, ради Бога, пусть всё будет, как раньше!» Евгений был бы и рад не печалиться, но пока не мог, и только мягко улыбался в ответ на все уговоры, и отводил, прятал за опущенными ресницами насквозь пропитавшийся тоской взгляд. На душе было совсем невесело, но и грусти особенной тоже не было.
В конце концов Рихтер с Никольским надумали пойти пройтись, но Алексеева прелестями дивной майской ночи в провинциальном городке так и не соблазнили, и ушли вдвоём. При взгляде на то, как они друг над другом по-доброму подшучивают и как уходят бок о бок — утончённый, интеллигентный и худощавый, с неизменной цепочкой от пенсне, белобрысый Рихтер, и рослый, чуть застенчивый и никогда, кажется, не унывающий и не устающий острить по поводу своей контузии Никольский, — сердце защемило от пронзительной ассоциации, и, безо всякой зависти к их дружбе, снова накатило гнетущее чувство потери. Евгений мрачно уткнулся в книгу и попытался отвлечься. Не получилось, и уже через минуту он отложил её и подошёл к окну. Со второго этажа было видно дорогу, какие-то тёмные заросли и тепло горящие окна в доме напротив. За тонкими занавесками угадывалось неторопливое движение, чужая и милая, незнакомая жизнь. В открытую форточку долетал лай собак. Надо всем этим синело небо. Смотреть в окно сейчас было намного легче и приятнее, чем в книгу.
— Евгений Петрович, у меня к вам серьёзный разговор, — вдруг подал голос Смирнов, зашуршала откладываемая в сторону газета, и слышно было, как он встаёт.
— В чём дело, штабс-капитан? — без интереса, не оборачиваясь, откликнулся Алексеев.
— Послушайте, Евгений… Гхм. Я прежде бывал груб с вами, — стараясь сделать голос непринуждённым, ответил Смирнов, подходя ближе. — Мне жаль. И вам сейчас тяжело, я понимаю…
— Что вам угодно?
Совершенно непонятно было, к чему Смирнов клонил, но ему, очевидно, в кои-то веки что-то понадобилось. И эта его неумелая учтивость отталкивала ещё сильнее, чем привычная язвительность.
— Давайте забудем прошлое, — на плечи внезапно, чуть дрогнув, но вполне уверенно легли его горячие руки и слегка сжались. — Вы теперь один, и мне, признаться, небезразличны, кажется, как и я вам…
— Теперь один? — медленно и зло переспросил Евгений, развернулся к Смирнову, и, стряхнув с плеч его руки и пропустив вторую часть фразы мимо ушей, разъярённо прошипел, — Что вы хотите сказать? Постойте-ка, а не ваших ли рук это дело?
— Полагаете, я убил вашего любовника? За такие бездоказательные обвинения надо отвечать, господин штабс-капитан, — ухмыльнулся Смирнов, глядя в глаза, и рывком оттащил от окна к стене. — Но вас я готов простить.
— Какого любовника, что вы несёте? — Евгения гораздо больше занимали его слова, нежели действия, и, пытаясь прийти в себя, он и не думал сопротивляться.
— А у вас что, их несколько? — осклабился Смирнов и сжал Алексеева за талию. — Или вы хотите сказать, что между вами с Красильниковым ничего не было?
— Что за чушь? Как вам это в голову могло прийти? — поморщился от отвращения Алексеев, пристально глядя вновь позеленевшими глазами в серые и наглые глаза Смирнова.
— Значит, нет… — Смирнов, кажется, впервые удивился и на секунду опустил взгляд, но тут же метнулся вперёд, прижимая к стене, и потянулся, чтобы поцеловать. — Что ж, так даже лучше.
От поцелуя Евгений успел увернуться и он, неприятный и горячий, пришёлся куда-то под ухо. Мотнув головой, Евгений вытер шею рукавом.
— Да вы сумасшедший, — спокойно сказал он, вглядываясь Смирнову в лицо. — Самоубийца.
От удара Смирнов не удержался, завалился навзничь, но сразу рывком поднялся на ноги, чуть припадая к земле, похожий на волка, которому в морду ткнули горящей головнёй. Волнистая каштановая прядь выбилась из безукоризненной причёски и упала на лоб.
— Не вы ли мне пеняли, что я руки распускаю? — издевательски поинтересовался Смирнов и снова подошёл к Алексееву, посмотрел с непривычной мольбой. — Ну скажите же, что я должен сделать, чтобы вы отнеслись ко мне благосклонно?
— Боже, какая пошлость, — Евгений зажмурился и потёр переносицу. — Сейчас сюда вернутся люди, и вам будет стыдно. Так что успокойтесь лучше сами.
— Мы уйдём туда, где никого нет, — жарко зашептал Смирнов, как всегда поняв всё по-своему.
— Оставьте меня в покое, — со сталью в голосе посоветовал Евгений, рванулся, обхваченный за пояс, хотел оттолкнуть Смирнова, но, не удержав равновесия, вместе с ним рухнул на пол.
Руки у Смирнова неприятно дрожали и развязно елозили по телу. Видеть его столь взволнованным не приходилось ещё ни разу. Алексеев с отвращением сбросил его с себя и поднялся, пошёл к двери, Смирнов метнулся следом.
— Евгений, пожалуйста!..
— Я что, непонятно выразился? — выходя из себя, гаркнул Алексеев и, схватив снова потянувшегося за поцелуем Смирнова за шкирку, впечатал в стену, а затем вышел, хлопнув дверью.
Оглушённый, он ходил по тёмной улице, пытаясь собраться с мыслями. Папиросы остались наверху, и возвращаться за ними не было никакого желания. Найдя на одной из улиц колодец, он долго умывал лицо и руки, но противное липкое чувство не отпускало. В конце концов, прислонившись к стене одного из домов, Алексеев закрыл глаза и, глубоко дыша, трижды сосчитал до ста. Это помогло успокоиться, а следом потянулись неприятные раздумья.
Неужели и он чувствовал к Генриху нечто хоть отдалённо похожее? Со стороны это выглядело омерзительно и ничего кроме брезгливости не вызывало. Нет, к чёрту такие чувства и всё, что могло хоть как-то их напоминать. Это ужасно, неприятно, неправильно. Страшно, в конце концов. И нырять в это категорически больше не хотелось. Собственные старые ощущения теперь только пугали и заставляли вздрагивать. Нет, хватит. Лучше оградить себя разом ото всего, что возмущает спокойствие и мешает работать. В том числе и от своих переживаний.
Немного придя в себя и не заходя на квартиру, Алексеев пошёл прямо к Сергею Николаевичу и попросил по личным обстоятельствам перевести его в пятую батарею. Там как раз не хватало офицеров. Сергей Николаевич удивился, но после нескольких неудачных попыток расспросов в детали вдаваться не стал, прийдя, видно, к какому-то своему выводу, и пообещал в ближайшие дни просьбу удовлетворить. Довольный результатом, Алексеев вышел и до утра, так и не ложась, бродил по тихим улицам.
Это решение было со всех сторон правильным. С одной стороны, не придётся больше ежедневно видеть Смирнова. Алексеев не опасался его, но постоянно пребывать в неизбежном состоянии раздражения и брезгливости был не готов. Кроме того, зародившееся подозрение, что он так или иначе стал причиной смерти Владимира, росло и крепло, хотя за неимением и невозможностью доказательств оно оставалось только домыслом, не имеющим права быть озвученным. С другой же стороны, новые люди и новая обстановка будут меньше напоминать о Володе. А люди там были приятные, взять того же Шумского. А с друзьями из четвёртой можно ведь будет видеться и так.
В конце концов, Алексеев был чуть ли не рад, что так сложилось, хотя потрясение ещё давало о себе знать дрожью в кончиках пальцев и тяжестью в голове и в ногах, срывающимся то и дело дыханием. Было противно, омерзительно вспоминать о произошедшем, но всё складывалось к лучшему. И Генрих, опять же… Ни к чему хорошему это недоразумение с чувствами к нему не привело бы, а потому и хорошо, что заранее был научен. А Генрих ни в чём не виноват. Он хороший, милый и чистый, и это чудо, что он ничего не знает. И надо бы вести себя с ним посдержаннее — на всякий случай.
Сложилось действительно неплохо. Пару дней он пробыл ещё в своей батарее, но от рассказов о причине перехода воздержался. Смирнов больше не подходил близко, только недобро поглядывал издалека, светя синяком на скуле. О причине его появления, впрочем, тоже не распространялся. Окружающие сопоставили два этих факта и тихо по этому поводу хохмили. А спустя несколько дней Алексеева перевели, и от ежедневного созерцания смирновской физиономии он оказался избавлен. Среди новых, но уже давно и хорошо знакомых людей Алексеев быстро освоился и был с радостью принят. Старые сослуживцы огорчились его уходу, но отнеслись с пониманием, к тому же, они всегда находились в досягаемости. О Красильникове теперь действительно вспоминалось не так остро, и постепенно неутихающая боль стала совсем слабой, неразличимой, отошла на второй план, заслонённая новыми делами и событиями.
А событий было много. С начала лета армии Юго-Западного фронта пошли на масштабный и дерзкий прорыв, и с утра до ночи гремели бои. Думать о постороннем стало попросту некогда. Обстановка ежедневно менялась. Изменился и сам Евгений. Стал суше, ещё немногословнее и жёстче. В немногие свободные часы ходил в одиночестве среди окопов, погружённый в свои мысли, и бывал сильно недоволен, если его отвлекали. Шумский ни о чём не спрашивал, но, казалось, всё понимал. Он не заставлял Алексеева быть обаятельным и весёлым, как прежде, но безоговорочно принимал и сам вёл себя как ни в чём не бывало, а потому рядом с ним было легко, спокойно, и можно было расслабиться. Пронзительное чувство одиночества несколько притуплялось.
Генрих, знавший о наступлении из газет, засыпал встревоженными письмами, которые Евгений, в отличие от всех остальных писем, читал лишь спустя несколько дней, да и то с большой опаской, и где-то на четвёртое всё же решился ответить. Никакой нежности больше не было, и он с содроганием вспоминал о ней — сразу в голову лез горячий шёпот Смирнова и его судорожно хватающие руки. Никаких положительных эмоций нежность больше не вызывала, но, не до конца умершая, она переродилась в сильную тянущую боль где-то около сердца и, слившись с болью из-за Владимира, стала невыносимой. Отвечать на письма Генриха поэтому было настоящим мучением.
Письма Алексеева теперь были сухи и сдержанны. Он мало и вкратце описывал сводки, ровно так же, как Генрих мог бы прочитать и в газетах, задавал дежурные вопросы и не делился больше никакими своими мыслями, опасаясь, что из глубины души вновь поднимется что-то неуставное и ненужное, и опять будет больно, страшно и неловко. Радость Генриха о том, что Евгений жив, быстро сменилась беспокойством, но все причины беспокоиться Евгений вежливо и твёрдо отрицал. Письма же самого Генриха холоднее не становились и, кажется, даже наоборот. Тем мучительнее было их читать. Будто с Красильниковым ушла какая-то дорогая, тёплая и настоящая часть души, а теперь, поставив крест на чувствах к Генриху и заставляя себя не принимать его расположения, Евгений отрекался от оставшейся части. Вместо них оставались пустота и смертельная усталость, но он по-прежнему был непреклонен и в конце концов свыкся с этим ощущением, и пустота эта перестала страшить. Ничто не огорчало больше, но ничто и не радовало. С этим, впрочем, ещё можно было как-то жить.