
Глава 1. Декаданс, случайные встречи
Мой внутренний огонь давно погас. Я помню строчки писем тех, кусочки фраз. Меня любила ты протяжно, не спеша, Боялся я тебя спугнуть и не дышал.
Услышь меня скорей, я весь горю. Златое счастье в своём сердце я храню. Моя богиня, моя смерть, моя комета, Прикрыв окно, я повернулся — ты раздета.
Публика лавровишнево-прозрачная возбуждённо шипит и стонет, за стёклами расплывается бурый туман, отражаются блики свечей на гипсовых вазах и спинах манекенов, слуги гасят одну свечу за другой, наконец зажигают две. В полутьме — даже на стенах, затянутых светлой шёлковой тканью — видно, какая страшная буря бушует в душе Габриэля, такая же яростная и мистическая, какой была при жизни. Габриэль уступает место для выступления следующему кандидату — женщине с искажённым лицом, облачённой в зелёный шёлк, а сам уходит закусить абсент. Лучшее сочетание — абсент и швейцарский сыр, в чём он убеждён сполна. А ещё лучше швейцарское суфле со сгущёнкой, или абрикосовый джем, который он тоже очень любит. С веранды доносятся голоса — люди ещё говорят, но шум уже почти стих. Наступает тишина. Когда Габриэль возвращается в зал, перед сценой уже стоит новый оратор — декларирует свой новый скетч с куда большим «минусом», чем прежние. Сопровождает свой стих он простой хореографией — просто наматывает на руку длинный красный шарф, оставляя на губах некрасивые плаксивые складки, которые в конце, когда лирический герой всё-таки берёт высоко мечущийся в воздухе вензель, превращаются в двусмысленную победную улыбку. Габриэль снова уходит за сыром и около стола сталкивается с двумя джентльменами крайне представительного вида — одетые в вычурно бордовые тройки и бело-чёрные туфли-балморалы, они потягивают водку и смотрят на сцену, где вот-вот начнётся и начнёт саморазоблачение поэта, которого они уже и не чаяли когда-нибудь увидеть на сцене. Лица их высокомерны и мрачны, как погода за окном, рты плотно сжаты, глаза их словно магнетические какие-то, у обоих магнетически-серые. Сами судари несколько бледны, оба темноволосы, причём один даже несколько светлее второго и выстрижен коротко, а тёмный, напротив, щеголяет дориановскими кудрями. — Что это за стихи? — спрашивает один из них, тот, что посветлее, указывая на Габриэля, отчего тот тупит взгляд. — А, вы не знаете, братец? — спрашивает другой, и в его голосе слышится лёгкая насмешка. — Это — «Венера в мехах». Что такое? Я не понимаю. Кто это написал?! Это же... как его?.. Ну, этот самый… Как там у него — про Венеру и смерть! И что она умерла от туберкулёза!.. Габриэль, не отвечая и даже как бы слегка покачиваясь от выпитого абсента, так как он уже успевает принять на грудь, возвращается к столу, но передумывает и возвращается к тем двоим, но они настроены уже относительно дружелюбно: — Сударь, мой брат всего лишь хотел вам сказать, что он в восхищении от ваших стихов! Александр Олегович, скажите же, признайте! — Я и сам выскажусь, Олег Олегович! — отсекает второй и с любопытством смотрит на Габриэля своими серыми глазами из-под бровей в форме полумесяца, и от этого взгляда Габриэлю не по себе, в них словно ртуть жидкая плещется, гипнотическая, с брызгами серебра, опасными блестками рассыпающегося по сцене и пропадающего в зеркалах, погасших люстрах и хрустальных вазонах. Габриэль чувствует, насколько близко этот человек к черте, отделяющей жизнь от смерти, по которой он сейчас проходит, делает шаг, другой и начинает говорить о чём-то постороннем, о пустяках, будто бы ни к кому не обращаясь, однако тот холодный чужой взгляд, ощупывающий его с головы до ног, не отпускает. Оба они представляются деликатно: светлый — Александр Олегович Шепс, тёмный — Олег Олегович, младший брат Александра, оба они в самом деле мистично феноменальны, они как двойственность императорского аркана, имена у них магические в своей простоте, фамилия — как шипение абсента в стакане, и при этом в сияньи мистических свечей у Александра Олеговича отчего-то длинные белые клыки бликуют. Попивая красное полусладкое из бокала, Александр Олегович отчего-то корчится в межсвечной гримасе: — Да, не переношу я белое с некоторых пор... Слишком много пузырьков, слишком много белых пятен, слишком много белого шума... — А что так? — спрашивает Габриэль, глядя на Александра и на его волосы, гладко-гладко зачёсанные назад, что делает аристократическую симметрию его лица такой мрачной и… гротескной, особенно когда он прихлёбывает красное вино из своего бокала. — Угораздило же моё прошлое воплощение задохнуться в падающем самолёте... — Габриэль от этой фразы почему-то испытывает внутренний трепет и какое-то особое влечение, но тщательно пытается скрыть свои чувства. Александр усмехается: — А при чём здесь моё настоящее воплощение? Я ведь просто офицер, выбравшийся в отпуск, сижу здесь вот и беседую с вами. Без всякой цели, просто так. И когда я пью красное, в жизни не случается ничего такого, о чём я бы уже не рассказал... Олег Олегович же продолжает играть свою странную роль: отходит от них двоих, заигрывает с дамой Райдос, за которой вечно ходит хвостиком юноша в шарфе, и принимает соблазнительно-непристойный вид и делает это так похоже, так артистично, настолько вдохновенно, до тех пор, пока Александр и Габриэль не понимают: только в этом одном и был весь секрет, весь фокус! В одном развязном поведении весь внешний смысл декадентства, все узоры, начертанные на стене жизнью и опытом; и стоило ли тратить столько усилий на постижение тонких загадок, если можно играть совсем простыми приёмами, мгновенно преображающими человека! Габриэль чувствует необычайную душевную лёгкость, а Александр, прежде чем начать рассказывать про внезапное увольнение из корпуса, успевает сказать, поглядывая на потухшую сигарету в мундштуке Габриэля: — Позволите прикурить, господин поэт? — и впивается в Габриэля своими мистическими глазами, зрачок в зрачок, искрит красный свет на белой эмали, и Александр даже не прячет клыки. Щурится он, как какой-то слепец. Габриэль никак не может прийти в себя от этого странного напряжения, иногда выпучивания его глаз, обёрнутых в бледную розовую полоску век. Говорить при таком напряжении просто невозможно, губы как сплавляются, спекаются. Чуть горчит зажжённый табак, с неприятным треском горит сигарета… Дальше Габриэль всё помнит, как на прожжённой этой же сигаретой плёнке: снова явление той женщины в бордовом платье и её спутника в шарфе, только разговор с ним никак не отпечатывается в памяти. Габриэль изъявляет желание отдекламировать ещё один стих, прежде чем приступить к своей программе, и выбирает совсем уж пылкое, прекрасно подходящее его абсентно-пьяному состоянию:Давно ты дала в порыве суеверном Мне зеркало в оправе из свинца, И призрак твоего лица Я удержал в зеркале неверном!
И с этих пор, когда мне сердце жжёт Тоска, как капли тёплой алой крови, Я вижу в зеркале изогнутые брови И бледный ненавистный рот!.
Мне сладко видеть наши лица вместе И знать, что в этот мёртвый час Моя тоска твоих коснётся глаз И вздрогнешь ты под острой лаской мести!
Искушённые поэты и писатели, отъявленные декаденты мгновенно впадают в неистовство, ведь узнают стих «Зеркало» таинственной испанки Черубины де Габриак. Габриэль сам знает эту историю почти из первых уст, от одного из её поклонников. Эта красавица с червонными косами давно сияет гранями созвездия Сна, ведь романтизм это определённо слишком широко и не слишком глубоко для неё. Он не уходит со сцены, а напротив, представляется вежливо и всё так же пылко и на грани сошествия в гроб, потусторонним голосом вещает:Лежу разбитым хрусталём В парадной русского Парижа, И, отголоски вальса слыша, Спешу за ледяным дождём
Туда, где в залах Эрмитажа Ещё звенит вчерашний бал, Как будто я не умирал Среди прискорбного пейзажа.
В граните спит ещё Нева, Вдали белеет бригантина, Пост-фактумом от кокаина Отныне видятся слова.
И снова в этом зале тёмном Я появляюсь, как мираж, Посмертный вальс последний наш, Как завещанье, монохромный.
И, слыша шелест бальных платьев, Я вспоминаю дни весны И пламенеющие сны — И умираю на распятье.
Габриэль на самом изломе строф видит её, блистательную хозяйку салона «Романовские посредники», названного по аналогии с «Никитинскими субботниками» — обворожительную madame Marianna, или же госпожу Марию Михайловну Романову — эту блистательную ведьму, в чьих волосах полыхает пламя горящей вдалеке Великой войны, адским огнём пылают её чёрные глаза, пылает весь её облик, вся её безмерная, непостижимая и несчётная сила. Она отступает от соблазна вечной власти, потому что слишком предана своему искусству и никому не позволит себя обмануть. И иногда даже самый мерзкий, самый извращённый, тёмный и неверный соблазн встречается в её глазах — но глубина этих глаз по-особому проникновенно говорит сама за себя. Да, эта ведьма знает, что от неё без ума многие, даже может испытывать к ним нечто вроде этого чувства. Габриэль знает не понаслышке — и он здесь не по своей воле, но только потому, само присутствие здесь и сейчас придаёт ему сил для работы. В нём он черпает душу, пропуская сквозь себя мощь потока небесных сил, входящего в его чувства и сознание, льющегося сквозь него, словно сквозь цельную решётку, выпуская его за эту решёточку чистой, абсолютной частью себя — последней частицей вечности, заряженной верой в избавление. С обнажённой душой эти поэты не знают стыда, мчатся в им одним известную бесконечность в переливах строк и строф, у хозяйки же седой и горбатый любовник-скрипач в оркестре, что сейчас камерно собрался и подпевает тихонько, лишь бы в зале не войти мертвенно-бледной тишине. Он её дико ревнует, не любит и бьет, но когда он играет «Концерт Сарасате», её сердце, как птица, летит и поёт. Габриэль безумно боится золотистого каприза её медно-змеиных волос, он влюблён в её тонкое имя «Марианна» и в следы её слёз, уж точно не по собственному желанию, а по её приказу, которому он в страшных снах покорно повинуется… Какое красноречивое отсутствие стыда! Какая голая душа! Какая чистая и возвышенная жалость к себе и отчаянию — если бы только она одна! Но, сам того не зная, он так откровенен со всеми и так наивен, словно его виночерпий, всем своим видом и манерой так умело и трогательно сливается с толпой, так хорошо вписывается в общий поток, движется с ним, становится его частью… И вот Габриэль, за пением труб золотых, водоворотом золотых пузырьков поднимает бокал и говорит: — Виночерпием я был бы счастлив, если б смог утолить твою тоску… Легкокрылым был бы я удачлив, лишь бы подставил шёлк каблуку... В блеске богатств смог бы явить себя тебе… Полною мерою ты выпила бы моей любви… Марианна, предназначена ты увяданья судьбе, душу мою благосклонно в клочья изорви! В пылком порыве Габриэль целует пальцы своей прекрасной и печальной спутницы, уже давно не слушающей его больше, и сам пьёт из её хрустального бокале, всё крепче сжимая её руку в своей, чтобы не выпустить, удержать её во всей полноте её же собственных сил… Поэтический вечер потихоньку угасает, расходятся поэты, показавшие себя; остаются лишь те, кому madame Marianna собирается показать кое-что интересное, и Габриэль в числе этих нескольких избранных, среди которых он обнаруживает и своих новых знакомых: братьев Шепсов, госпожу Райдос и юного молчаливого Матвеева. Александр Олегович отчего-то особенно суетлив и с мягкой подачи madame Marianna всячески намекает оставшимся гостям, что ждёт их нечто необыкновенное, что ради этого им стоит тут остаться чуть ли не до утра. — Сегодня у нас особенная программа, и мы собираемся... — он пытается угнаться, за Викторией, которая отошла за вином. — Госпожа Райдос! Госпожа Райдос! — Чего вам, господин Шепс? — оборачивается та, несколько раздражённая. — Мы с Димой отдыхаем, а вы со своим братом валяйте дурака дальше. Габриэль тем временем ощущает себя отчего-то удивительно трезво, словно и не пил абсента вовсе. Это он помнит с недавних пор — он словно разучился пьянеть, чем и пользуется, входя в петроградскую богему, где алкоголь льётся рекой, даже несмотря на сухой закон. То же самое, наверное, происходит и сейчас: Габриэль легко включается в общий хор веселья, подпевая гостям; никто, кажется, не замечает произошедшей в нём перемены. В самом деле, в ушах только что звучит магическая нота Гамлета, словно сам он — трагический герой, теперь впитывающий в себя пьяные мистические аккорды, из-за чего всё происходящее на вечере приобретает оттенок особого рода безумия. Можно даже сказать — театральности, настолько эти нотки проникнуты безумием, а все внешние атрибуты сумасшествия так точно поданы и отшлифованы, будто в зал принесли старинную афишу и выверили по ней каждую линию. Внезапно Александр Олегович обращает на себя внимание Габриэля тем, что очень интересуется странного вида сударем, уже крайне подградусным. Одутловатый, с раздвинутыми глазами, с непонятного цвета волосами, в клетчатой двойке — этот сударь и впрямь производит странное впечатление, но при этом ведёт себя с окружающими крайне учтиво. — Пахом? А он что тут делает? Я не помню, чтобы он как-то увлекался искусством! — с крайней степенью удивления в лице спрашивает Александр Олегович. Да только сглаживается этот странный инцидент довольно быстро. Братья Шепс, верно, танцуют с оставшимися дамами, так что ни одной морщины на их лицах нет; и тени они отбрасывают живые, манящие. Госпожа Райдос верно ведёт в плавном вальсе молчаливого Матвеева, а тот лишь скромно улыбается, пряча глаза под угольной чёлкой, и эта улыбка в сочетании с постоянно постукивающими по плечу госпожи Райдос пальцами имеет, пожалуй, больше смысла, нежели все прочие его движения. Олег Олегович так, между строк, намекает Габриэлю, что гостей ждёт мистическое представление: — Ну, как вы думаете? — Что именно мы увидим на этот раз?! — восклицает внезапно подлетевшая в вихре юбок madame Marianna. — Не знаю… — отвечает вместо брата Александр. — Но я думаю вот что: сейчас здесь будет нечто такое же странное и мистическое! Как в «Гамлете»! — Я тоже так думаю, — говорит госпожа Райдос, — но что именно? — Сейчас увидите, — говорит Олег Олегович. – Вы ведь любите мистику и тайны… Он делает знак рукой: молчите! И тут же в зале гаснет свет; на стенах вспыхивают разноцветные фонари, а их зажигают для особых случаев, чтобы зрители видели происходящее и чтобы было понятно, кто здесь на самом интересном месте. Мрак густеет и становится чёрным, за окнами клубится невский летний туман, сквозь который в багровой полутьме виднеются плывущие вверх по Неве баржи с торчащими из воды голыми мачтами. Гостей здесь остаётся меньше двух десятков, и всем им обещается нечто интересное. Выходит на середину зала ведущий, выпаливает что-то в польской плоскости: — Знаменитые братья-иллюзионисты! Пан Сафрон, пан Сафрон и.... Пан Сафрон в шапке! Поприветствуем! — и указывает на трёх довольно харизматичных господ во фраках. — Кто-нибудь, уберите этого пшека отсюда! — кричит зычно господин Шепс-старший. — Мы к вам заехали на час! — Привет! — подхватывает младший. — Bonjour! — вторит братьям госпожа Райдос. Молчаливый же Матвеев кричит что-то несуразное, но Габриэль в этом угадывает нечто азиатское. «Это единственный раз, когда он вообще открыл рот».