Его мертвое тело

Elden Ring
Слэш
Завершён
R
Его мертвое тело
дотторекинни
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Сейчас на Древо снова должна опуститься шапка, но Погасшие уже не поднимают лишенных мыслей голов от кирок и не раскрывают объятий. А Марика уже никогда, никогда не разогнет спину, чтобы посмотреть на солнце, чтобы, сквозь треугольник пальцев, глотать цвет его и свет, чтобы, окрашивая косы в алый, хвататься за молот. Потому что есть вещи, которые, разбив однажды, нельзя сковать в единое. Есть люди, заснувшие один раз и больше не проснувшиеся.
Примечания
жили были взяли сдохли | God no – Chxrlotte (канон епта) | Dead body - Call Me Karizma | Nabel - CENTIRISE | King of the Damned - Palaye Royale Заранее поясняю, чтобы никто не орал: 1) Расслабьтесь, Микелла во взрослой форме. Успокоились? Угу 2) Главная метка тут - эротический перенос. Не готовы к такому и пришли ТОЛЬКО ради Мессмиков? Кш отседова 3) Пб включена 4) Как вы видели, там указан Написанта, да? "Желание героев, загаданное у елки, начинает сбываться самым непредсказуемым образом". Немного иначе описано, но аллюзия понятна 5) Эта фигня существует одновременно посреди пред-сюжета, после него и вообще в пизде какой-то. Ну потому что да - я не знал, куда это нормально вплести. Так что - отклонения от канона. Хоть я и стараюсь что-то да соблюсти 6) Тут довольно неплохо упоминается секс. Все, эм. И УПОМИНАНИЯ поклонения телу приятного чтения админам, ведь они же так обещали проверять работы вручную. Ах да, остальным добрый вечер
Поделиться

Воистину Воскресе

      По-собачьи вытягивая шею — так он сидел.       Мессмер чуть сонно, беспокойно складывал руки на раскинутых коленях, склонял голову к плечу, закусывал губы — не от удовольствия, правда. Внутри него что-то пульсировало — большое и жаркое, не похожее на возбуждение, но вполне похожее на влюбленность. И это было странно, непривычно, нет, ужасно. Ужасно, как крики слуг, режущие слух при взмахе жадной до крови косы Смерти, как стенания осужденных с виною и без нее, до костей промерзающих в вечно жарких, как адское пламя, подземельях. Иногда от этого начинала болеть голова — вздохи, мечтательно закатанные к потолку глаза, синяки на запястьях становились двуличной, двуликой призмой между желанием и пытками. Как золотые косы, окрашенные в красный, окрашенные цветом греха и крови, цветом смешения, цветом невозможности иметь счастье — до дрожи в коленях пронизывает тьма, и ты падаешь вниз, ничком, сворачиваясь, будто бы в утробе матери, оборачиваясь чужой плотью, до тошноты срывая голос в рыданиях. Так если однажды познав плоды своих гордыни и похоти, однажды сломившись под ударами копий, как тьма и свет, как мужчина и женщина — почему, прибывая еще в своем разуме, они, нет, она не отказалась от бремени?       Бабочкой раскинув ноги — так он сидел.       Плечи трясло судорогой. Гниющая во тьме плоть представлялась Цепешу как никогда ярко и ясно — вот бледная кожа растягивается на выперших ребрах, вот, со временем, изъеденные червями мускулы уже не кажутся такими упругими, как было ранее, вот, от золотых кудрей, каждый день обрызгиваемых духами, остается жалкая тень, набегающая на разомкнутые от боли глаза, на слипшиеся от слез в ровные лепестки, точно у подсолнуха, ресницы. И выплакал он все свои слезы, и пошла кровь из глаз его. И выплакал он всю кровь свою, но боль не исчезла; боль предательства, словно февральская вьюга, пожирающая его тело сильнее паразитов. Так холодно, что даже жарко, что даже сводит с ума, доводит до солнечного удара, заставляет стирать пот с лица — и он мог бы стереть, но руки его, сгнившие куски плоти, покрытые синей плесенью пальцы, больные, стертые кости-шарниры закованы в корнях, зажаты тисками, оставив его одного, растерзанного перед каплями, будто Прометея перед лицом коршуна. И даже будь он в свободах коснуться рельефа прогорклой скулы, растерзанной полоски лба, касание принесло бы лишь боль — от чувства утраченной красоты все когда-то искусно натренированное, отлитое из единого куска платины, тело сводит в сухих, беспросветных рыданиях. И даже когда снежинки оседают на землю, когда его личный ад затихает, готовясь к спячке, его несуществующие, кажется, рыдания отражаются от крученых стен, от вбитых в землю столбов, от низких потолков и непробиваемой, беззвучной, глушащей любой писк бархатным одеялом темноты.       Положив одну руку в воду, кончиками пальцев касаясь чего-то теплого, еще сохранившего румяность и наливистость, как осеннее яблоко — так он сидел. И Микелла, задумчиво улыбаясь, не убирал по-детски белую руку от серой кожи Мессмера, с какой-то уверенностью покачивая головой.              Они зовут его Неомраченным, так, будто это что-то святое, что-то праведное и привальное — от этого в груди становится теснее, и странные, отторженные мысли, извиваясь красной чешуей, кладут головы на бедра, через холодные пластины, через ткань пуская свой яд, отравляя душу. От него ломило в ногах и под боком, от него горело между ног — и по неровному шву промежности сбегают капли прозрачных льдинок. И с каждым ударом плети из тухлого мяса, скрученного в косы, Мессмеру чудится — вот он стоит на коленях в снегу, и нет ничего, кроме снега, нет ничего кроме ломаных плетеных стеблей когда-то зрелой, восковой, цвета сливочного масла пшеницы. Он тянет руку к гниющим темно-ультрамариновой, иссине-черной заразой зернам — и они рассыпаются золотистыми прядями в тонких, бесцветных пальцах, кудряво блещут цветом чищеных монеток, кочующих из рук в руки на рынке, а попробуешь на зуб — обломишься. Твердые, как алмазная пыль, как резкий напор воды, прорезающий плоть — и, точно схватив в детстве голой рукой осоку, Цепеш отстраняется, а на девственно-блеклый, кристаллически-чистый снег падают пурпурные капли с ладоней, растворяя и пуская дым, будто кислотой ошпарено.       Лихо закинув ногу на ногу, потягивая белесые ступни о край начищенной ванны — так Он лежал. И золото браслетов, тонких полосок металла вдоль Его локтей, посередь Его точеных, сухих, изящных, как крошечные песчинки в под прозрачным колпаком часов в момент падения, лодыжек, тускло копировало и отражало сотни слепых пузырьков, кочующих по воде, отливающих твердым волосом, отливающих яростно-ржавой проволокой в спутанных пучках и колтунах.       Мессмеру виделось, как он, отстояв с минуту в снегу, пускался бежать за горизонт, пока крошечная лучина Пламени, кашляя клубами дыма, затихала у него в ладонях, затихала у него в сердце, источившимся и покоробившимся от гари, как бальзамированные сердца египтян, гниющие под медными крышками огромных могил. Гниющие, гниющие, гниющие, больные, больные страхом и брезгливостью, отвращением. Несвободой. Колосажатель мог простоять в снегу две минуты, дрожа и дергаясь, чувствуя, как крошечная спичка, уроненная в его сердце, в желудок змея, начинает тихо испускать дух. И, семеня по редкому гостю ногами, стаптывая прекрасный белый покров, чтобы растопить его, сжечь его, всё существо Цепеша пожирал стыд. Он мог простоять в холоде две минуты. А Годвин, Годвин, в чьих привычках всё детство было дергать служанок за подол, Годвин, предпочитающий детям собак, Годвин, чьи губы были цвета сепии, чьи волосы были закручены на манер комков сливочного масла и никогда не бывали заплетены, Годвин, разом постаревший, когда предательский клинок вонзился ему под позвонок, когда, заливая алой кровью, спина его делилась на кишащие паразитами слои, и он, распятый, точно Иисус на кресте, сошедший однажды и больше не повторяемый ничем живым и дышащим, он, Годвин, золотой клинок Марики — даже во снах имя это сопровождалось болью в левой глазнице — оставался в гнилых листьях, в сыром холоде, несравнимым с колкостью снега, он оставался в нем годами.       Несравнимой с колкостью снега была боль — ведь ему, во всех буквальных смыслах, вонзили нож в спину. Кольцо было расколото, и вместо Марики за все страдания поплатился ее сын. Ее первый сын, ее лучшее творение, творение, совершенное без греха, творение, отплатившее каждый миг своей жизни.       Но в ванной лежит не Годвин, не тот, от чьих намеков у Мессмера когда-то кололо в затылке, а Он. Незапятнанный, Незамутненный.       Единственное, чем отличался Годвин от Христа — Христос воскрес. Воистину воскрес. А Золотой, а Первый сын не воскресал — ведь чтобы воскреснуть, нужно умереть.       Вода засасывается в отделанную металлом лунку, сливается ручьями вниз, по трубам, оставляя грязные подтеки пены.       Цепеш кладет голову на край бортика так, чтобы изуродованную половину лица прикрывала карминовая челка. Микелла еле шевелится, тянется, как ребенок, и его тощее, какое-то угловатое тело, облепленное мокрой рубашкой, будто второй кожей, как змея — старой чешуей — начинает чуть дрожать. От холода? Колосажатель тянет руку и кладет ее на чужой живот. Глубокий вдох.       У Микеллы губы тронуты серым, у Микеллы волосы — как воск. Они спускаются по спине рекой, едва заплетенные — иногда выскочившими прядями, иногда — перехваченные свободного плетения лентой, полоской льна с торчащими концами-проводками нитей. У Микеллы глаза цвета цитрина, кожа — как фарфор. Как снег. И, снова чувствуя прилив тошноты внизу живота, Мессмер опускает руку и вцепляется в румяное от температур бедро, подминая под жесткие, костлявые пальцы мягкие мышцы, мокрые ткани, отпаренные поры кожи.       Снег. Когда на Древо должна опускаться шапка белого, хрустального снега, когда светлые ветки должны покрываться темно-золотистой кожицей, Погасшие должны, упираясь друг в друга, затаскивать в дома деревца, должны красить лампы в яркие цвета, должны вязать узлы на кислотного оттенка коробках. В них лежат куклы и фонарики, в них лежат палки и драгоценности, спички, мелкие обрезки лучин, оружие. В них лежат чужие мечты, чужие желания. И тогда, гуляя среди Погасших, не поднимая носа от стопок желтых писем, Годвин бубнил что-то про счастье. Годвин хотел победы, хотел золота, хотел любви, Годвин был счастлив, получая год за годом мечи и стрелы, получая кольца и признания в любви, получая новые сапоги и начищенные до блеска доспехи. И тогда же, поднимая головы к вечно-яркой, вечно-светлой листве Древа, И Мессмер, и Годвин думали о счастье. Цепеш, чуть косо глядя на Золотого, смыкал кулаки, пока его грудную клетку изнутри рвало чем-то огромным, чем-то красным, чем-то, что питалось его плотью, поедало его, глотало искру.       Сейчас на Древо снова должна опуститься шапка, но Погасшие уже не поднимают лишенных мыслей голов от кирок и не раскрывают объятий. А Марика уже никогда, никогда не разогнет спину, чтобы посмотреть на солнце, чтобы, сквозь треугольник пальцев, глотать цвет его и свет, чтобы, окрашивая косы в алый, хвататься за молот. Потому что есть вещи, которые, разбив однажды, нельзя сковать в единое. Есть люди, заснувшие один раз и больше не проснувшиеся.       Мессмер желал его возрождения. Мессмера тошнило от мысли, будто однажды Годвин покинет сами корни, сгниет до костей и обрушится прахом. Мессмер желал его возрождения, прямо сейчас, прямо здесь, хоть Бог, Бог, которого больше не было, Бог, потерявший, потерявшая, потерявшие сына не мог услышать его, не мог внять его мольбам, отвергаемый, как искреннее зло. И Рай, доверху забитый, более не мог принять того единственного, кто заслуживал там место, но не мог его и вернуть. И теперь в грязной, сырой ванне с мутной, уходящей водой лежал в сырой рубахе, как жалкая карикатура, тот, кто представляет лишь Зло, Зло побуждений, тот, кого считают Чистым, Незапятнанным зря. Как Инь и Ян, как неудачная пародия — и в абсолютном, всепоглощающем Зле находится толика Добра. Такие субъективные понятия, но от осознания у Цепеша металлом давит в виски. Как нечто единое; и единственное Добро в Микелле — внешний вид и поступки, идеализированные, вознесенные до уровня чего-то божеского. Годвин, лучистый Первый сын был забыт под тленом чего-то, что люди могли видеть каждый день. Укушенный бешеным псом умирает — и умирала день за днем память о Солнце, память о Боге, о Божьем Сыне.       Микелла открывает глаза и качает головой. Он тянется — снова так фигурно тянется, протягивает изящные, гладкие ноги, что-то бормочет, когда чужая рука сжимает его бедро до красных пятен, медленно поднимает край рубашки.       — Не говори, что тебе стыдно, — через размытые мысли Мессмер видит острые зубки, белесый налет на бледном языке, сухую, потрескавшуюся кожу сероватых губ, с желтоватым отблеском длинные, трепещущие ресницы. Неомраченный, тот, кто должен уметь воздержаться, тянется к нему и закидывает мыльные руки Колосажателю на шею и покрывает острую скулу не отрывающимся от кожи потоком поцелуев. И, придерживая Микеллу за талию, затем прижимая к себе, просовывая руки под рубаху, он представляет, как Годвин тянет его за собой, кладет свои руки ему на бедра, смотрит так сверху-вниз — большие его, точно загрязненные озера, глаза глядят выжидающе, а губы ползут вниз, на горло, под адамово яблоко, когда крепкое, точно покрытое слоем сусального золота, тело вжимается в косые ребра, в плечевую сажень, бездумно трогая под еще свежими, еще не зажившими ранками на груди. И змеи шипят особенно отвратительно.       Цепеш нажимает на низ чужого живота, подтаскивая еще слабое, по-детски островатое тело к себе, поворачивая спиной с явными позвонками. Неомраченный смеется и подтягивает липнущую рубашку, оборачивается — мокрые волосы соломой падают на плечи.       — Не внутрь. Не хочу, чтобы ты порвал мне что-нибудь. Обойдешься, — он гладит внутреннюю сторону бедра, чуть раздвигает ноги в стороны. — Здесь. Через них. Намек прозрачен? Или мне указать тебе рукой? — Мессмер подается вперед, когда чужие, тонкие пальцы смыкаются на его члене, отодвинув ткань накидки, тянут на себя, щекоча головку краем ногтя. — Ну, ну, что как дитя малое?       Как дитя малое. Святое, нетленное дитя.       У него сводит желудок и он отстраняется, на разочарованный вздох Микеллы только поводя ладонью. Святое, нетленное. Над их головами больше нет Бога, но сын его, заключенный в оковы, сын его, когда-то целовавший Колосажателю руку и толкавший под ребра, когда никто не видел — кажется, в прошлой жизни — сын лежит под слоем пепла, под рассыпанной по плечам золотистой коркой. Сын его, нет, ее — сын Марики, Первый сын, единственное желание.       И перед ним стоит, как глупая шутка, маленькая и худенькая, догнивающая, как последний корень Древа, полная копия, все, что было в Годвине — но такое… Другое. Злое. Как расчлененный элемент, обожествляемое нечто, не стоящее и слезинки действительно Золотого. Как дитя малое.       Годвин, гниющий Годвин, золотой Годвин пробыл в холоде отчаяния десятилетия, Король Проклятых, страдалец, действительный Страдалец. Мессмер, стоя по колено в снегу, едва выдерживал пару минут.       Микелла бежал от всего холодного. Как от огня.