
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
…и пока шепчут Духи, что грядет Темная Ночь и война большая, Юнги думать продолжает: может, все же нужно было прирезать Хосока, сына врага, который с самой Медведицей встретился?
Примечания
События происходят в вымышленном мире; повествование лишь частично опирается на скандинавскую мифологию и на викингов. Все детали мира будут раскрываться постепенно.
Плейлист: https://mssg.me/balladofmedvedica (самая полная коллекция на споти)
Трейлер: https://t.me/buhnemmin/14969
Озвучка от ‘Котовое море’: https://t.me/buhnemmin/13400?comment=52393
Следить за выходом работы, обсуждать главы можно в моем тгк, где я активно пишу: buhnemmin
тви: dom_slona
дополнительные визуальные материалы: https://disk.yandex.ru/d/fM_xu7l7iwBY7A
𑄸٦: ᛃᛊᛖᚳᛋ ᛖᛊᛟᛒᛋᛤⰓᛋ
14 марта 2025, 05:31
Пальцами своими длинными ползет лунный свет по спине обнаженной, по позвонку скользит, у ягодиц останавливаясь, которые река теплая да спокойная ласкает. Ниспадают белые волосы на плечи, и блестят капельки воды на них, когда омега еще один шаг в глубину делает, а потом сам себя водою обрызгивает, окунается быстро — скатывается с него вода, перламутром жемчужным поблескивая. Берега, деревьями усеянные, темнотою голубоватой обняты, в которой сияют звезды далекие; тишина мягкая стоит, в которой только ветер шепчется, да вода от узоров рук омежьих перекатывается.
Хосок шаг делает, руку вытягивая: почти чувствуют пальцы его мягкость кожи чужой, жалобно почти молят они волос коснуться белоснежных, к себе омегу развернуть… Пульсируют губы его от того, как сильно хочется им на плече этом оказаться — сцеловать сначала капли воды, а потом кожу белую теплотой одарить. И видит альфа, как потом он носом по шее аккуратной ведет и застывает так, обнимает омегу из-за спины, в волосах его задыхаясь.
«Возьми его, ведь беззащитен и обнажен он», приказывает голос грубый, вынуждая Хосока ускориться. «Рот его закрой и возьми его так, как альфа омегу должен брать. Оставь укусы на нем свои, оставь следы свои — пусть знает он, кому принадлежит теперь!».
Дурманит этот голос этот альфу, и в забытье он омегу настигает, с силою за плечо его хватая. Притягивает его кожа маннелинга, зовет к себе его тело покладистое и мягкое, в которое вцепиться он жаждет, но приказывает себе Хосок остановиться, глаза закрыть.
«В руках он твоих! Чего же ждешь ты! Возьми его!»
— Нет, — сквозь зубы он цедит, но пальцы все еще разжать не может — прилипают они к коже омеги, не желая отстраняться.
Бард по руку его правую показывается, и горят его глаза, темнотою обведенные. Не узнать Сокджина, который от голода своего клыкастым и костлявым сделался — с грубостью кровожадной и недовольством грубым смотрит сначала на руку Хосока он, потом на макушку белую и застывшую взгляд переводя; не поддается Хосок искушению этому, движенье свое грубое в мягкость превращая: поглаживает он теперь плечо омеги перед собой.
— Альфа думает, что этого мне достаточно для расплаты будет? — Сокджин бровь поднимает, языком по зубам своим проводя, — я для тебя в мир духов ходил, чтобы смог ты альф из Атгеира спасти — страсть твоя мне теперь принадлежит. Ты или не ты предложил мне эту сделку? И это то, чем платишь мне за то, что героем ты для атгеирцев сделался? Увидеть я желанье твоё должен, испить его. Разве этих застенчивых ребячьих ласок достаточно мне будет?
— Как могу я… — сдержанно Хосок отвечает, в плечо перед собою вглядываясь; и чувствует он внутри себя рык звериный, от которого десна его чешутся — и впрямь ему хочется зубами в плоть вонзиться и со страстью своей потаенной притянуться.
— Как можешь ты? — Сокджин к лицу его притягивается, — на кону жизнь омеги этого. А ты даже в мире духов овладеть им не можешь? Я не стану сытым от того, что ты глазеешь на него просто!..
Срывается альфа, у спины омеги с трудом останавливаясь. Телом своим чувствует он кожу омежью, податливость его, тепло у ягодиц, в которые вжаться он жаждет. Не сдерживается Хосок, руками торс обхватывая, но застывает, носом в шею утыкаясь.
— Не сможет он тебе отпора дать… — подговаривает бард его, облизывается.
— Потому и не могу… потому и не могу… — втягивает Хосок аромат омежий, пьянеет от запаха этого, который впервые чувствует — поглощал Глок природный запах этот, и только сейчас альфа на вкус его пробует: расцветают среди кедра лесного колокольчики нежные и лилии водные, среди которых морошка растет и клюква зреет. Сводит судорогой легкой Хосока, скручивает низ живота от обилия цветочного, от свежести легкой, от сладости, которая на языке раскатывается, и чувствует альфа, как поднимается жар внутри его, выход разыскивая.
— Ведь это не он даже, — порыкивает Сокджин, плечо Хосоково толкая вперед, чтобы больше он еще на омегу оперся, — только образ его. Ни духа его здесь нет, ни тела: только мечта твоя! Только твои желания о нем!.. Ты и в желаниях своих скромен и умерен? Но отчего же? Молодой Медведь должен брать то, что положено ему — если Медведица выбрала тебя своим героем, то отчего ты должен запрещать себе что-то? Хочешь — бери. Срывай. Топчи. Сноси головы! Тебе на вершину мира суждено вскарабкаться, но почему ты так с омегою робок? И почему я должен уговаривать тебя, альфа? Он прямо сейчас в мире людей умирает!..
— Бард!
Грозно Хосок гаркает, глаза закрывая. Руки его грудь белоснежного омеги обхватывают и к себе притягивают; пульсирует мягкость под пальцами, которую разорвать ему хочется, и страшное он чувствует — как начало его затвердевшее меж ягодиц мокрых скользит, а бедра вперед толкнуться готовятся.
— Кто же заставил поверить тебя в то, что ты — рвота, которая не достойна ничего в жизни в этой? Кто же внушил тебе, что ты не достоин омег? Кто же наказывал тебе, что никогда тебе счастья не испытать, не разделить радость любви?
— Замолчи, бард!
— Тот, кого ты па называешь? Почему же он не желал лучшего тебе? Почему заставил тебя поверить в то, что никогда ты своего омегу не повстречаешь?
— Сокджин!..
— А, может, альфа уже свое предназначение встретил?..
Раскрывает глаза Хосок, с силой прижимая омегу к себе; изнемогает он от желания, которое пламенем по телу его проходится и член распухший его воспаляет — ненамеренно трется он меж бедер чужих, крепнет больше еще. Ягод аромат дурманом оборачивается, который дымкой с мыслями скручивается: забывает он, отчего он себя сдерживать должен, ведь так велико это желание внутрь проникнуть и губами впиться в губы чужие. Застывает он в положении таком: еще одно движение сделать — все равно, что со скалы прыгнуть в бездну шипящую, но и высвобождение долгожданное найти, свою жажду утолить, испить покладистость омеги обездвиженного.
— Я устал терпеть это и уговаривать тебя!..
— Сказал ты тогда, блатед, что в оплату возьмешь мою мечту сокровенную о том, кем и как овладеть я хочу… — тихо альфа проговаривает, снова носом по ароматной коже ведя, — увидел ты, кем…
— Будто тайной было то!.. Может, я тебе одолжение сделал: чтобы сам ты прозрел, — смеется, — не знал я, что в мире духов краснеть могут, альфа, ха! Не Медведь ты еще. Медвежонок косолапый, беззубый! Ах, стыд так смущаться желаний собственных! Стыд так глубоко прятать их внутрь себя!
Избегать его взгляда старается Хосок, щекой потом к плечу прислоняясь: пусть это только желание его, пусть только мечта его сокровенная, но слишком тяжко ему себе же отказать в движении этом мимолетном, которое, нежностью оборачиваясь, накал его страстный снижает — гаснет огонь внутри него, и теперь дождь слякотный стягивает чувства в клубок тугой; соскучился он по Юнги. Не по телу его, не по образу в мыслях, не по воспоминаниям о нем, не по мечтам — по присутствию его рядом соскучился:
— И увидел ты как я хочу этого. Но не говорил ты о том, что я это сделать перед тобою должен буду!
Растворяется перед Хосоком тело чужое, пустыми его объятия становятся, и почти падает в реку он, но Сокджин там резко возникает, руки за спиною держа; высоким кажется блатед, неприступным — вода его будто стороной обходит, когда чувствует альфа обнаженный течение быстрое, которое холодным теперь делается, ледяным почти.
— Ладно… — Сокджин выдыхает, — есть в твоих словах справедливость: увидел я с кем и как. Но не наелся я… голоден…
— Я до сих пор не полностью выплатил долг, — напоминает, — еще самое страшное мое воспоминание…
— А еще ты за Юнги мне пообещал расплатиться, — бард ухмыляется, — знаешь ли ты, чего омега боится больше всего?
— Через самое страшное его воспоминание ты не его проведешь, а… меня?..
— Альфа таким догадливым сделался… — бард руку свою на плечо его кладет, шаг к нему делает, — но и от себя я могу предложение сделать: нравишься ты мне! Не всем я выбор даю! В голову чужую залезать хуже еще, чем на тело обнаженное глядеть без разрешения. Будет ли рад омега тому, что в уголок души ты его забрался? Что увидел то, что скрыть он от всех желает?
— Что предлагаешь ты?..
Робеет Хосок, замечая, как плотно нему блатед жмется, руку на спину его уводя, к ягодицам потом прикасаясь — ведь гол все еще альфа. Пухлые губы Сокджиновы поблескивают от слюны его, потом в улыбке хитрой изгибаются:
— В этом мире нет у тебя тела, но в моей власти заставить тебя почувствовать наслаждение телесное. Когда прижимаются тела друг к другу, когда в неге наслаждения изгибаются… представляешь ли ты, сколько силы это может давать?.. — Сокджин у губам его тянется, застывая рядом совсем, — а если ты свой первый всплеск мне подаришь, я самым богатым проводником сделаюсь!.. Ах, этот альфа, уродцем себя считающий, и не думает даже, что если позволит он, то потянутся к нему и омеги, и альфы другие? — рука Сокджина плавно яголицу его сжимает, и не узнает себя Хосок: шевелиться не может он, отпрянуть — очаровывает его блатед, обездвиживает, — я помогу тебе мужчиной стать. Стоны твои вытяну, заставлю тебя вывернуться… первым твои сделаюсь! Такая честь!.. И никаких страшных видений смотреть тебе не нужно будет!..
— Сладки твои речи, бард… — пытается альфа отдалиться, чувствует, как поглаживает живот его Сокджин, желая ниже, под воду, нырнуть.
— «Но»?..
— Но поймет меня Юнги, если я его глазами решусь в страх его взглянуть. Не поймет, если я с тобой разделить свой первый раз захочу…
— Не поймет, что ты сделал это со мной, а не с ним? Ха! — смеется, — отчего омегой прикрывается? А что же этот альфа сам думает, чего желает? Что, если бы омеги рядом не было бы? Согласился бы?
— Нет, — отвечает твердо он.
— Так, может, этот альфа свой первый раз с этим омегой видит? Хранишь себя для того самого? Ах, что за цветок невинный!
Смеется Сокджин ему в лицо, отдаляясь, и волнительно Хосок глаза отводит, чувствуя, как пылают щеки его и как сердце из груди вырывается: пусть в мире духов они, где телесное не ощутимо, но велико это смущение слишком, которое сразу в нескольких мирах альфу собою обвивает — то, что тело его сейчас в мире людей ощущает, до него и здесь добирается, заставляя улиткою скрутиться.
— Замолчи, блатед… еще я таких вещей с тобой не обсуждал! Не твое это дело! — добавляет тихо, локоть свой перехватывая, — мало времени у нас, а ты с вопросами такими лезешь!..
— Здесь у времени нет ни конца, ни начала: сколько угодно я с тобой здесь развлекаться могу… — кругом его обходит Сокджин, рассматривая жадно, — значит, отказываешься ты со мною лечь? Ведь я совсем неплох… подумай, альфа, сколько приятных вещей я могу сделать! — обвивает бард его из-за плеча, упирается грудью своей в спину ему — и вновь Хосок шевельнуться не может, сглатывает, — и все равно ты предпочтешь в страх грязный лезть? В голову чужую?..
— Да!
Все еще слышит свой же голос Хосок, когда вдруг резко Сокджин его голову под воду уводит, держать там начинает с силою. Пытается сопротивляться альфа, руками размахивая, но топит его усердно бард, вздохнуть не давая. Тяжелой вода становится, плотной будто, и подкашиваются ноги альфы — с силою блатед волосы его сжимает, продолжая топить его; мычит Хосок под водой, барахтаться продолжая, когда вспоминает, что в не нужен ему в мире духов воздух для того, чтобы жить продолжать — тогда и сменяется река, чернотою вязкой делается.
Светлеют медленно сумерки подводные, и не просто Хосок мокрым делается, но липким. Со жгучей болью по телу всему раскрывает он глаза, замечая, как руки его окровавленные за доски деревянные хватаются, а тяжесть сверху к полу его прижимает. Вновь он дышать почти не может, ведь что-то склизкое на лице его, дурно пахнущее — мычит он, осматриваясь, замечает потом, что перед глазами его сапоги чьи-то. Мертвец там изрезанный, кровью истекший, посиневший уже… раскрывает Хосок от ужаса глаза, когда понимает, что сам себя он перед собою видит, но боль резкая потом на части его разламывает. Тяжесть, на спине сидящая, двигаться продолжает — изнутри разрезает альфу, когда чувствует он, что проникает что-то в него, шевелится в нем: кричать ему хочется от ощущений этих, но закрыт его рот мерзкой рукой склизкой. Хочет зажмурить он глаза, но не может: только и видит он трупа, который рядом с ним лежит, и от этого больше еще ему кричать и плакать хочется. Неродной страх, чужой Хосоку, обхватывает его с головы до пят, пульсирует в нем, до тошноты доводя: мертвый, мертвый, мертвый! Хосок мертвый!
Не только это страх чужой, но и мысли тоже: самым страшным моментом в жизни Юнги ночь в доме у зеркала оказалась — в минуты те, когда думал омега, что умер Хосок, а Глок терзать тело его продолжал, измывался.
«Юнги!» — кричит Хосок про себя, желая до мыслей омежьих добраться сквозь время, пусть и знает он, что нет здесь ни его самого, ни тела его: только воспоминания, бардом Хосоку в голову подсаженные. «Юнги! Я заберу у тебя это воспоминание! Я заберу у тебя этот страх! Ты никогда больше не переживешь этого! Никогда! Я защищу тебя! Я тебя укрою от этого! Юнги, лис ты мой!.. Прости, Юнги!».
Вырывается из Хосока настоящий крик боли, но только голос Юнги он слышит. Липкие его ноги не от воды речной — от крови, которая из-под пальцев глока на теле его выступает. Агония пламенная сжимает его сразу со всех сторон, но тяжелее всего в животе: там месиво будто, где ничего целого не остается… Покрывается мир пеленою слез, но не знает альфа, чьи они теперь, ведь свою собственную боль Хосок чувствует. Хочет он волосы все на себе выдрать, кожу свою снять — это он в этом виноват! С отвращением он на тело свое свое перед собою смотрит, думает, что заслужил он смерть! Чтоб и впрямь лучше бы умер в то мгновение!
«Прекрати это! Прекрати!», кричит Хосок, к Сокджину обращаясь — бард объявляется сразу, но не спешит просьбу выполнить: довольно он облизывается, продолжая смотреть то на него в теле Юнги, то на тело, которым был он когда-то. К стене он отходит, довольно улыбаясь:
— Как думаешь, долго ли Юнги это терпел? Ему это вечностью показалось, альфа… — Сокджин язык во рту перекатывает, смакуя всю ту боль, что из Хосока сочится, — а ты правда думаешь, что после всего этого Юнги позволит тебе приблизиться к нему? Разделить с ним твой первый раз? Ведь если верить тому, что вижу я… у Юнги-то все уже было! Его жених законный взял то, что полагается ему! — смеется блатед, перед Хосоком присаживаясь, — соглашаться тебе нужно было на мое предложение: может, единственный твой шанс был девственности лишиться? Да после такого этот омега никогда на близость ни с кем не осмелится! Ха-ха!
«Прекрати это! Умоляю!», верещит Хосок, губу свою до крови прикусывая: движение каждое Глоково острым порезом ощущается.
— Юнги тоже об этом молил в ту ночь… но только никто так и не услышал его, а ты слишком долго прикидывался мертвецом — так долго, что и в Юнги что-то умерло. Альфа, альфа… а есть ли еще тот, кого тебе нужно спасать? Может, нет уже больше Юнги?.. Думаю, лучше сдаться тебе, пока возможность есть еще…
Водоросли мерзкие в рот Хосока заползают, до глотки добираются: чувствует он, что что-то по горлу в желудок его скатывается, и изнутри в нем прорастают эти капли проклятые. Мокро лицо от слез омежьих, но знает альфа, что там еще и его собственная горечь, в которой вина тяжкая замешана.
— Как вкусно!.. — пальцы облизывает Сокджин, — больше! Еще! Ты ведь знаешь, что Глоку он разрешение свое дал, подумав, что мертв ты?.. Ах, ну и какая же польза от этого Молодого Медведя, если по его вине пострадала такая чистая невинная душа?.. Уже не невинная, кстати…
Не слышит Хосок Сокджина больше: кричит что есть сил. Рыдать он хочет, как ребенок маленький, как дитя испуганное; забиться в объятия родителей он хочет, чтобы укрыли они его от ужаса этого, чтобы закончился этот кошмар!
— Как хорошо, что вспомнил ты это… — Сокджин, по животу себя похлопывая, распрямляется, — я готов к десерту сладкому! Боль твоя вкусна была, но каким же будет осознание!
«Осознание… чего?»
— Осознание того, что ты все забыл! Ха!
Исчезает и дом деревянный, и боль раздирающая, растворяется запах речной и кровь с тела исчезает его…
Спокойствие в груди его зевает, а усталость приятная веки сонные гладит. Тиха ночь и нежна в летних одеждах своих; щелкается огонь в свече рядом с постелью, где веточками ели пахнет и травами полевыми. Усаживается взгляд на мешочек с вышивкой, и рассматривает его долго Хосок: папа и для него эти травы собирает, когда в лес выходит, потом заботливо в мешочки раскладывает, чтоб боялись духи злые к нему приближаться. Луна в комнату пробраться пытается через окно небольшое у потолка — такая она огромная, что светло в спаленке, и лицо спокойное папино видно, который рядом с ним сидит, ручки его массируя. Улыбается папа, потом щеке сына пальцами теплыми проводя — пытается Хосок ухватиться за них, но спит он уж почти, потому только сонно мурлычет в ответ, к колыбельной прислушиваться продолжая:
Не шумите сосны, не шумите ели…
Мой малютка дремнет…
Сладко в колыбели…
Ай, баю-баю-баю-баю…
— Для любимых песня… — зевает Хосок сладко, глаза закрывая, пока рука одна его шею трет. — Для любимых, да, — улыбается омега, пальчики от шеи убирая, — скоро перестанет болеть, маленький, — папа мазью целебной шею его смазывает: недавно совсем боль жгучая покусала Хосока и оставила на нем его укус длинный в виде веревки черной, — ты главное не забывай, что значит это. Спи, маленький. Поздно уже… …Но в голосе папином есть что-то беспокойством посыпанное, волнением приобнятое — неровно в эту ночь его песня звучит, и сталкиваются слова между собой в нестройной мелодии, в которой холодок вдруг странный появился. Поскорее хочется Хосоку заснуть: завтра день новый будет, а после дня новая ночь, в которой папа песню для любимых споет без смятения этого щекотного.Не шумите сосны, не шумите ели…
Мой малютка дремнет…
Сладко в колыбели…
Ай, баю-баю-баю-баю…
Мягко перекатывается сон в голове его, с собою забирает, и проваливается он в ночь спокойную… просыпается от топота тяжелого Хосок, от криков снаружи; не горит уж свеча, и Луна теперь красная светит на него, комнату его не светом заливает, а тенями страшными, которые наброситься на него хотят. Кричит он от ужаса, когда за дверьми сражение он слышит и лязг мечей скрипучих. Один он в спальне, и от того страшнее всего: больше всего на свете ему к папе и отцу хочется, ведь с ними рядом всегда он в безопасности, всегда с ними спокойно, тепло!.. Раскрываются двери с грохотом, с петель слетают; блестит там огонь злой и едкий, клинки друг с другом сходятся, и верещать еще больше Хосок начинает, когда видит, что это папа на пол упал. Сразу он поднимается, мальчика хватая с постели, к окну отбегая. — Отец! Где отец! К отцу хочу! — сопротивляется Хосок, когда папа его к окну поднимает. — Хосок! Отец там, где ему положено быть сейчас! Будь хорошим мальчиком! Не кричи! Не кричи! Все будет хорошо! Все будет хорошо!.. Не Хосоку это папа говорит: сам себе. Знает он это, потому что слышит, что почти плачет папа от ужаса, его сковавшего, пока пытается он окно раскрыть. Еще громче хочет расплакаться Хосок, чтоб точно их отец услышал, чтоб прибежал к ним и спас! — Псам смерть псиная! Смерть безродным сукам! Совсем рядом злой и страшный голос звучит, и затихает Хосок, дышать переставая — слышит он только, как стонет от страха папа его, спиною в стену упираясь. — Прошу! Прошу! Он еще ребенок! — стискивает Хосока папа, трясясь от ужаса. — И щенков под нож! Стой на месте, тварь! Думал, не найдем? Твой сучий запах тут повсюду! — Прошу! — на колени омега падает, — заберите меня! Возьмите меня! Я служить вам буду! Я стану вашим! Самым покорным стану! Делать буду все, что будете велить мне! Только не трогайте ребенка!.. — И так ты будешь делать то, что велим мы тебе, гниль! В темноте холодной Хосок пытается спрятаться, к груди папы прижимаясь, но слышит он, как вынимают меч из ножен — тогда и начинает он громко кричать. Папа вместе с ним быстро с колен поднимается, корпус свой разворачивая, и вдруг падает Хосок на пол холодный, затылком сильно ударяясь. Папа над ним застывает, в глаза его глядя, на руки опираясь. — А ну стоять, шваль! Пусть твой щенок увидит, что мы сделаем с тобой! — Папа! Папа! Папа?.. — какой-то странный звук пугает его. — Я… — застывает папа, и голос его надрывным становится, скрюченным — будто папа по голосу этому скатывается теперь, из тела выскальзывая. …Вдруг изо рта его кровь брызгает, на лицо мальчика попадает — от ужаса кричать он продолжает, глаза опускает: из живота папиного острый меч кровавый виднеется, едва-едва его самого достигая. — Прости, маленький… — на локти опускается, из последних сил стараясь на сына не упасть, — я люблю тебя, маленький! Беги скорее! Скорее… Не успевает папа договорить — еще один клинок ему в спину всаживают: — Шлюха тупая! Сдохни! Сдохни!.. И взгляд его глаз темных вдруг живым перестает быть: впервые Хосок видит, как быстро смерть души может собирать — вот папа был, вот его нет; даже ребенок понимать это может. Падает папа на него, придавливая, и верещит от ужаса Хосок, не зная, схватиться ли за шею его и попытаться разбудить, или бежать скорее от альф этих страшных, которые теперь на него глядят кровожадно. — Мы убили Торгрима! — доносится из коридоров, — снесли голову шавке! Долой безродных псов и их шлюх! Долой рабов! Они пали! Пали! Не успевают злые альфы схватить Хосока — кто-то в комнату его забегает с отрезанной головой в руке: — Шавка сдохла! Шавка сдохла! Нет Торгрима! Замок наш! — Щенка тоже прирежьте! Пусть подохнут они все! Сожжем их! А кости псам отдадим обгладывать!.. Теплое что-то по ногам Хосоковым струится, и замирает он от ужаса, когда с него тело папы снимают: в крови он его весь со штанами обмоченными. Когда папу от него отбрасывают, то почти тянется он вслед за ним, но ногой его в грудь пинают, а потом к полу придавливают: — Да я же головешку его могу ногой раздавить! — кривится альфа, щурясь, — червь! Раб! Они и ему это клеймо оставили! — харкает он в лицо Хосоку, с силою ногу продолжая придавливать, — позорные рабы! Вырезать всех! Позор! Жмурится Хосок от ужаса, снова крича громко — так, что сам себя оглушает он. И долгий протяжный крик этот не выходит из рта его, из мыслей его; кажется Хосоку, что крик его годами длится, что через всю жизнь с этой болью внутри живет, которую забыл по какой-то причине. Когда в себя альфа приходит, то на коленях он стоит, руками в землю мягкую опираясь. Туман повсюду стоит, но все еще понимает он, что в мире духов он. Он усталости валится он на землю, тяжело выдыхая. Все еще перед ним лицо папы убитого стоит, взгляд его, мгновенно гаснущий, последние слова, в которых уже почти жизни не было, но любовь оставалась — чувство это забытое альфу закручивает, но не высвобождение ему дарит, а тяжесть неподъемную, горечь сжимающую. Не осталось в нем сил больше — испили его до конца; сердце его камнем теперь обратилось с углами острыми. Сокджин, наевшийся до отвала, довольно над ним возвышается, губы ладонью вытирая: — Славный выдался пир!.. Как ты вкусен, альфа! Как сладок! Сколько всего в тебе сокрыто! Как мог ты позабыть об этом? И он умер, защищая тебя! А ты даже не постарался оставить в воспоминаниях своих самую великую жертву, которую человек может сделать — родительскую жертву! Ах! Кажется, вокруг этого альфы все страдают, ха-ха! — Сокджин… умолкни… — он на бок перекатывается, слабо рот приоткрывая, — я заплатил тебе? Ты взял, что хотел? Мы можем… вернуться? Медведица… Юнги… — Ах, идем, идем… Даже сейчас этот благородный альфа не о себе думает, а об омеге!.. Ну что за бриллиант в диадеме! — головой покачивает, — теперь-то ты понял, почему в первый раз к Медведице отправился?.. — Я всегда это знал…. — ноги к груди прижимает он, — узнать хотел, кто я… — Всегда ты знал это. Не помнил просто. И виною мучился от того, что не помнил. Тебя вина и заставила пойти к ней. Вина, которую не осознавал ты даже… — склоняется над ним бард, за плечи приподнимая, — вытащу я тебя в мир людей. Дальше вы сами. — Зараза ты такая… — слабо выплевывает альфа, — оставишь нас теперь? Когда я себя тебе до остатка отдал? Во мне не осталось сил… ты все сожрал!.. — Я довел вас до владений Медведицы, и я взял свою плату. Мы в расчете! Все честно! — тихо говорит он, — Берлога только тем открывается, кому Матерь позволяет дойти до нее! Уж конечно, она не подпустит к себе бардов, вроде меня, ха! От тебя только зависит теперь, выйдет ли Медведица к тебе! И снова альфа толчок в грудь свою чувствует, который наружу его выпинывает. Холодный воздух легкие его разрезает, когда с шумным вздохом он в мир человеческий возвращается. Сосен вершины белесые совсем, как и земля под ним бела — сыпется на лицо его с серого неба снег хрустящий, которым лицо его припорошено. Нога чужая на груди к земле его прижимает. Лицо, сверху глядящее, скалится, клыки показывает — испугался бы альфа его, если б не знал, что надежно он Глока связал. Здесь, у Медведицы, снова тело Юнги силу свою нашло, снова передвигаться самостоятельно может, да только вот нет совсем больше голубизны в глазах чужих, нет в нем Юнги — по подбородку его скатывается черная вязкая слюна, на одежду капает. Совсем он зверем сделался. — Зря ты сюда нас притащил, альфа, — проговаривает грозно Снор, ногу на груди продолжая держать, — ни к чему это не приведет. Медведица на зов твой не откликнется. Закон на моей стороне, и тело это мне принадлежит. Ты не смеешь соваться в духов дела. А она не смеет помогать тебе. Ты сдохнешь от холода земель ее!ᛋ
Проваливаются сугробы хрустящие под сапогами Хосока, когда он, дыша тяжко, клониться сонливо начинает. Земля, снегом прикрытая, здесь мертвая будто, обугленная: выжгли отсюда все человеческое — ни голосов нет в краю Медвежьем, ни пения птиц, только собственный вой в голове, виною запачканный. Порою кажется альфе, что не просто в забытье он усталом бредет: странны места эти и странно ощущаются они — теряется он иногда в ощущениях своих и тело свое же теряет, забывает, где начинается оно и где заканчивается; временами, видит он тени тех, кого не может здесь быть: не олени это, но только очертания их, в закате сумрачном поблескивающие, которые рядом с ним скачут. Крючками колкими ветви деревьев голых изгибаются, к небу седому стремясь, которое снег продолжает с себя сыпать, но и холод Хосок едва ли чувствует: не настоящая зима тут, и холод поддельный — только ширма, которой Медведица земли свои укрывает, не давая поглазеть на дом ее. Юнги, покачиваясь, позади него плетется, изредка порыкивая, и потягивает Хосок за веревку его, отворачивается: больно ему смотреть на то, чем омега теперь сделался — почти не разглядеть за мордой кошмарной лисичку полярную. Перед собой Глок руки связанные держит, спину Хосоку взглядом смольным мозолит, который из последних сил омегу за собой тянет, стараясь с мягкостью это делать. Ослабил он узлы на запястьях тонких омежьих: стало боязно альфе, что тело Юнги от пут тугих пострадает. Кружит голову Хосока, и оступается он, шатается; просит его тело измученное сейчас же на землю пасть и хотя бы минуту отдохнуть, но в мольбе громкой отказывает себе Хосок. Сам на себя он сверху вниз смотрит, с отвращением глядя на то, во что одежда его превратилась — застыла на нем грязь и кровь, но даже так чувствует он, как смердит и от него, и от Глока за плечами его, отчего дурно становится. Слишком много из него достал Сокджин и пожрал в нем — даже вздох для альфы тяжек теперь, непосилен; и хочется ему с Медведицей поскорее встретиться, чтобы закончилось это все, и страшится он этого: ведь если сейчас Матерь появится, то он от одного ее взгляда замертво упасть может. Оборачивается он снова, на омегу застывшего глядит, безмолвно к Юнги обращаясь: «Как мне сила твоя нужна, лис. Как же ты мне нужен сейчас! Не могу я уже…» — Дурак… — смеется Глок, будто голос слыша его, — его Медведица кругами водит, а он не замечает даже! Продолжай идти, продолжай! С каждым шагом моим его все меньше становится… уже почти я не слышу голос его!.. — Замолчи!.. — бросает Хосок бессильно, в чащу ступая, но подрагивают ноги его, ломятся от усталости. Не может и не хочет на Снора он смотреть, хоть и слышит каждый клокочущий звук его, с которым Юнги он поедает. Не давал себе об этом Хосок думать, но здесь нет звуков других, кроме лязганья зубов и громких воплей в голове — тогда, когда пускает он в голову свое осознание, тогда и начинает нос его пощипывать. Глок ведь правда ест Юнги. Заживо ест! Прямо сейчас ест! Пока он бездумно по лесу ходит, надеясь Медведицу отыскать! И ничего больше сделать не может — только слушать, как поедают омегу! Шаг не может он сделать больше. Останавливается Хосок вдруг, за голову хватаясь, да воздух громко и судорожно вдыхая, дрожать он начинает, почти срываясь на плач детский, безвольный — то, что верой в себя когда-то было, оборачивается правдой голой: не спасти Юнги ему. Нет в нем силы великой, как в Матери нет хоть капли сострадания — она не придет к ним и не даст шанса второго, ведь не может не знать она, что избранник ее на земли медвежьи ступил. Знает она, просто дает всему своим чередом закончиться: ждет Медведица, когда умрет омега. На опушке под дубом высушенным нет снега, только листва прелая: то, что золотом было когда-то, сгнило теперь. Будто проваливается Хосок в землю мягкую, когда он новый шаг делает, и подгибаются разом колени его — падает ахилеец беспомощно, колени к груди подтягивая, проступают мутные слезы на глазах: «Может, нет уже тебя? И я за тобою твой труп тащу? Может, и меня больше нет? Не понимаю я, где жизнь здесь, а где смерть, Юнги. Хотя бы слово твое одно…» — Ахилеец! Поднимись! Не смей! Голос строгий пощечиной Хосока пробуждает, и застывает он, в голове на звуки раскладывая слова эти колкие, быстрые. Снор с грубостью говорит, которая жалит отчаянно, но только Юнги может покалывать голосом своим так, что все в груди Хосока на колкости эти мягкие отзывается. Не успели слезы из глаз альфы скатиться, но все равно трет он их, на землю садясь — не Глок перед ним стоит. Маннелинг. Он, спину сутуля, губы бесцветные сжимает, голову склоняет. Бьется боль в сердце Хосоковом, но не прислушивается он к ней, в лицо перед собой глядя: в черноте Глоковской он все же видит его — тень слабая вдруг в глазах мелькает, и выдыхает альфа с облегчением: не труп это еще. Он жив еще! Порывается альфа подняться и к Юнги подбежать, но замечает вдруг, что пусты его руки теперь: упав, веревку он выпустил — она в руках омеги теперь. Когда осознает Хосок происходящее, то на него уже Юнги бежит, руку в веревках держа. Быстрым он оказывается, сильным слишком — боль тяжелая по затылку альфу бьет, когда прыгает на него Снор, веревку к шее приставляя. Сдавливает горло Хосока, но все равно отчаянно он за веревку хватается, пытаясь отстранить ее от себя. Горит огонь в глазах Глока, и понимает альфа, что купился он на глупую ловушку: специально Снор позволил Юнги появиться, чтобы внимание отвлечь его. Сдавливает Хосок кисти чужие, сорвать с себя Юнги хочет, но тот, силой Глоковской наделенный, вдруг скалой несгибаемой становится с руками могучими; все меньше воздуха в альфе становится, когда, не мигая, смотрит он в лицо над ним, которое злобой смочено. Рычит Снор, слюной черной капая на лицо альфы, зубы скалит, и виднеется, как вздуваются вены на лбу его — не остановится Снор, до конца дело доведет! Не сможет в этот раз альфа силы свои Медвежьи призвать, как было это в Атгеире — думал он, что с Медведицей он справится, но даже со Снором не разделаться ему сейчас! «Не могу я больно тебе сделать, Юнги!», — Хосок его за руки держит, которые переломать можно, но не слушаются пальцы его, которые в момент какой-то решили, что к омеге этому прикасаться они только с нежностью могут — пусть даже если что-то внутри Юнги жаждет смерти Хосока. — Сдохни! Псу псиная смерть! Сдохни! — цедит Снор, хватку усиливая. Темнеет мир, сужается. Ноги легкими становятся, но все равно Хосок ими по земле бьет, перекатиться пробует, Снора с себя сбросить пытается, но тот не меньше утеса весит. Раскрывается рот его сам собою, за воздух хватаясь; почти хруст своей же шеи Хосок слышит, когда все вокруг него в ядовитые глаза напротив превращаются. Вторит голос злобный: псу смерть псиная. Песня далекая и позабытая ласкать начинает, из–за затылка к нему прикасаясь: мягко укачивает его колыбельная, которую ему когда-то папа перед сном пел… больше не страшно Хосоку, не больно и не тяжело. Смывается усталость и вина его сонливостью приятной, которая на веки альфы садится, прикрывая бережно их; сладкий шепот меж звезд извивается, за собою альфу притягивая — почти взмывает за ним Хосок, из оков тяжелых высвобождаясь: одна только вещь оторваться от земли ему не дает — будто кто-то держит за руку его… Разбивается клетка его грудная от боли резкой, и раскрываются его легкие, воздухом наполняясь: почти как новорожденный вскрикивает он, ногтями за что-то мягкое перед собой цепляясь. Руки на его шее все еще: ледяные они, как вода в море зимнем, но… не Снор это уже. — Юнги!.. — голос сиплый у Хосока теперь — не звук из горла его выбирается, хрип высушенный, обезвоженный; снова он ногтями во что-то мягкое впивается, когда понимает, что локти это омеги. Дрожит на нем Юнги, и кривится лицо его от горечи тяжкой: — Тяжко мне… так тяжко, Хосок… я устал. — Я знаю! Знаю!.. — Хосок приподняться хочет, но не дает ему этого омега, сидеть на нем продолжая. — Прости… я не могу… — руки на груди его держит, — не осталось меня уже почти, Хосок. — Не говори так! — кисти он теперь гладит мягко, и сам губу с сожалением прикусывает, — мы уже у Матери! Она вот-вот… — Не придет она… я ему согласие дал… — кивает он, носом шмыгая, — я принадлежу ему. — Нет… — Я так боюсь… — опускается омега к нему, слова с тяжестью выговаривая, — что я не вернусь уже. Мне кажется… нет сил у меня больше. Совсем нет… — Я буду твоей силой, хочешь? — в глаза его всматривается, голубизну маннелингскую рассматривая, — за двоих буду… — И ты тоже устал, — кивает, перебивая тихо, — ты — Молодой Медведь. Не смей, — повторяет, — себя в обмен на меня отдавать. Ты… ты не можешь истратить все на меня. — Кто это сказал? — ухмыляется, — я с тобой сейчас спорить буду! Ну! Юнги, кто ж будет грозиться мне лицо-то расцарапать, а? Не торопись ты! Вообще-то ты мне еще одежду заштопать должен! Ну, лис! Чего удумал ты!.. Не светит так солнце ни зимой, ни летом, как улыбается Юнги в мгновенье это, дымкой светящейся окутанное; тепло Хосоку становится от секунды неуловимой, когда лицо омеги настолько родным и знакомым делается. Вот, что значит, дома быть. Вот, каков дом его. С рекою прозрачной и с лесом кедровым, где морошка и клюква растет. Все в нем, в этом маннелинге. Приближается к нему Юнги, над лицом склоняясь, и руки его на щеки мягко укладываются, поглаживают едва ощутимо. — Я за двоих буду, Юнги, — пытается Хосок приподняться, но напирает Юнги, головой качая: — Оставь меня, Хосок. Прошу… я… не могу больше… — губы сжимает, рот свой прикрывая, — меня почти нет больше. — Нет! Нет, Юнги! Я!.. Юнги!.. только… ты же не прощаться пришел?.. Не!.. Сжимает мягко Юнги губы чужие рукой своей, на альфу глядя: — Я же чувствую… и ты чувствуешь тоже. Не можешь не чувствовать, — Юнги с лицом застывает его, — как пахнет от меня… мертвечиной пахнет. Плохой это запах. Гниль… она повсюду. Внутри меня. Хосок… это я… изнутри гнию. Снор… съедает меня. Не надейся, что смогу вернуться я… я… как такое может снова стать живым? Больно мне. Больно… секунду каждую больно. Я чувствую, как ест он меня, — кивает, — и нет у меня шансов. Я… грязный такой… отвратительный!.. Как ты вообще можешь… Как не тошнит тебя от того, что я такой теперь?.. «Юнги!..» — выкричать из себя Хосок хочет все слова заготовленные для него, но замирает он вдруг, когда Юнги притягивается к нему: — Не дыши. Не хочу я, чтоб ты запах этот чувствовал. И не смотри на меня. Кошмарен я. Не хочу, чтобы я чудищем тебе запомнился. Прости… ты сделал больше, чем я мог надеяться. Я не жалею. Ни о чем не жалею. Прости… и… Кончик носа Юнги носа Хосока касается — мягко ведет им омега, губы альфы большим пальцем поглаживая. Замирает Хосок, потом слабо навстречу движениям подаваясь; не дышит альфа, но кажется ему, что чувствует он свежесть деревьев кедровых и кислинку ягод лесных. Сглатывая, глаза он закрывает, вновь к носу маленькому над собой тянется, по телу худому пальцами ведет, на талии его останавливаясь, когда губы иссушенные мягко ладонь Юнги целуют. Мокрым становится лицо Хосоково — оттого, что слезы омежьи скатываются на него. — Попрощаемся так, — шепчет Юнги, отдаляясь. — Нет!.. Нет, Юнги!.. Теплом был летним объят Хосок, но снова теперь он с холодом зимним встречается, когда выпрямляется омега на нем; темнеет лицо, и в дымке тяжелой исчезает взгляд прозрачный, но все еще мокро лицо от жемчужных слез на щеках. — Отчего ты плачешь? — Хосок руку пытается притянуть к лицу его, но отдаляется Юнги, на листву прелую скатываясь. — Не я это плачу, — огрызается он голосом Глоковским. — А кто же? — Тот, кто внутри меня подыхает… — исподлобья глядит Снор на него, плюясь с омерзением, — омежьи слезы это. Не мои. Разорву я его, разорву!.. На клочки, на куски маленькие, волосы подергаю!.. Чтоб не повадно было! Будет знать! Будет знать! — на колени Глок перекатывается, отползая, — всю кровь его выпью, я голову ему разобью!.. Наизнанку его выверну! Чтоб знал! — Отчего ты зол так на него? — поднимается Хосок на ноги, — потому что никогда он нежен не был с тобой, как со мною? — Закрой пасть, пес плешивый! Я!.. — шипит Снор, но недолго: рвать его черной мерзостью начинает, отчего и так скукоженное тело скручивается больше еще. — Я не оставлю тебя! Юнги!.. — Не слышит он тебя! Последние кусочки я доедаю! Ха!.. — снова тошнит Снора, когда Хосок к плечу его прикасается. — Не трожь! Убери свои лапы! Притронешься ко мне — я только хуже ему сделаю! Я зубы его выбью! Я ногти его выдру! О дерево это головою биться буду, чтоб от боли он кричал! Он ведь чувствует! Все чувствует! — И потому ты не позволял мне его касаться, — догадывается он, руками двумя спину чужую обхватывая, прижимаясь к нему в объятиях крепких, — у меня руки Молодого Медведя. Руки, которые лечить могут. Да не только руки… весь я сам лечить его могу! И это Юнги тоже чувствовать может! Кричит Снор, из объятий вырваться пытаясь, но крепок альфа в намерении сноем: укладывает он на плечо острое свой подбородок, глаза прикрывая. — Отпусти меня, сволочь! Я язык его откушу! Я глаза ему вырву! — Я тебя выжгу, Снор! — руки его удерживает. — Не получится! Не получится! — Не отпущу я тебя, Юнги! — Оставь! Себя сожжешь! — Ни за что! Ни за что, Юнги!.. Слабеет в его объятиях Глок, размякая, пока Хосок прижиматься к нему продолжает, покачиваясь: — Все равно мне, если я сам себя сожгу, Юнги, — губу прикусывает он, вместе с омегой на землю оседая, — ты думаешь, почему в первый раз я к Медведице пошел? Потому что все равно мне было, умру я или нет, — шепчет на ухо омеге, — ничего в моей жизни не было, кроме льдов белых и рыбы холодной, кроме молчания па и обветренных рук, в которых бы никогда руки друга не оказалось бы. Мне на судьбе было написано одиноким быть. Чужак в стране снегов, который даже лица своего свету показать не может — ну что за жизнь это? Разве можно смириться с ней? Я, может, и шел за погибелью своей. И сейчас пойду, если вдруг не получится тебя вытащить. Юнги?.. Юнги!.. Укладывает Хосок Юнги на руки к себе, к груди прижимая, когда снег колючий заметать их начинает. Не просто теперь лицо его белое — синеет оно. Похлопывает его по щекам Хосок, с силой к себе прижимая: все, что есть внутри, отдал бы ему! — Не уходи… не уходи! Держись! Пока в мире людей ты, держись за человеческое, Юнги! Не уходи!.. Только ветер свистящий отвечает ему, и знает Хосок: прямо сейчас у него из рук жизнь омеги просачивается — умирает Юнги. — Матерь! — кричит он вдруг, к небу обращаясь, — довольно! Твой избранник пришел за новой встречей! Если не выйдешь ты сейчас, я добровольно к Хели уйду на службу и все сделаю, чтобы изничтожить тебя! Твоей же силой с тебя же шкуру твою сниму! Я стану рабом Хели до вздоха твоего последнего! Верни мне Юнги! Сейчас же! Я требую! От грома тяжелого расходится небо серое по швам — пламенем светятся разломы молний острых, альфу ослепляют. Рвется полотно небесное, с чернотою на землю сыпясь: ошметки ткани обожженной в копья длинные и быстрые превращаются — со свистом оглушительным в землю они летят, отчего пригибается Хосок, голову Юнги рукой укрывая. Вздрагивает альфа, когда молнии эти в землю рядом с ним вонзаются, рычат хищно, фигурами человеческими обращаясь. Одежда обугленная щупальцами короткими от фигур расходится, в воздухе витает, когда существа свои шеи распрямляют — на головах их рога искривленные вырастают. Нет у кожи будто, и сокрыты лица их сукном серым — там, где глаза должны быть, выжжены круги черные, в которые упасть будто можно. Поднимаются руки их костлявые с факелами, и не поспевает больше альфа за перемещениями их — и ветер они, и молнии быстрые. Поднимается воронка колючая на опушке небольшой, и закручивает в ней Хосока, над землею поднимает. Исчезает теплота в руках его — когда опускает голову он, то не видит он больше Юнги. День и ночь сменяются за мгновение, зима осень пожирает, умирает потом в весны объятиях и снова потом снега собою лето и осень заметают. Когда роняют Хосока на землю твердую, темнота непроглядная стоит, будто мир собою не просто прикрывая, но сжирая: нет ни Луны здесь, ни звезд далеких. Тропа, факелами усеянная, к круглой поляне ведет, где в центре стол каменный и круглый стоит, за котором еще одно возвышение — как гроб это прямоугольный. И Юнги на нем лежит, руки на животе сложив. — Юнги! — бежит Хосок к нему, но сила невидимая его в грудь ударяет, падает он на колени перед столом каменным. «Как смеет смертный этот такие слова самой Матери говорить?» — А как же мне еще Матерь на разговор вызвать? — поднимается Хосок, кровь с лица свою утирая, — долго я шел к тебе… «И проделал путь этот зря», — холодно отвечает она. «Разве не слышал ты, что Глок тебе сказал? Не в моей власти решить этот вопрос. Омега отдал себя добровольно. Даже я не могу нарушить Закон этот». Приближается медленно Хосок, на Юнги спящего глядит — стоит с ним рядом фигура в черном, руки раскинув; нет у этого рогов на голове, только шляпа черная, широкополая. Разглядывает альфа стол каменный, и вдруг застывает на месте, дыхание теряя свое: от вещи этой взвыть хочется — камень там лежит погребальный, с которым ахилейцы в мир другой своих покойников отправляют… — Он ведь не мертв еще?! — Последний вздох остался… — скрипит голос фигуры в черном, — после вздоха последнего к смерти он отправится. Ты не видишь, что она уже тут? Потирает свои руки? Слюну сглатывает? Так, как и положено случаться этому в мире человеческом. Закон природы… — Камень этот… для него?.. — А разве не хочет ахилеец, чтобы колесница небесная омегу к нужной звезде привела? Разве не хочет он с почестями его со смертью свести? Молодой Медведь придает смерти одного человека слишком много значения, — смеется ехидно голос чужой. — Нет! — не унимается Хосок, со стола камень с прорезью хватая, — покажись мне, Матерь! Сейчас же! Ты не слышала, что я сказал тебе? Я камень этот не ему на лоб положу — тебе! Запомни это! Явись сейчас же! «Не можешь ты мне приказывать, что делать!» — Могу!.. — хмурится он, вокруг себя глядя, выискивая Матерь в темноте, — если ты выбрала меня своим героем новым, значит, могу. Значит, нужен я тебе по какой-то причине… «Таких смертных, как ты, весь мир еще!», смеется она за плечом, но когда оборачивается альфа, то лишь темноту продолжает видеть. — Тогда отчего не выберешь другого смертного? — снова кровь под носом вытирает, скалясь, — выходи! «Почему же я на зов твой откликнуться должна?» — Потому что не слеп я и не глуп! — подбородок поднимает, — ты знала, кого выбирать! И я про тебя многое понял уже! Я тебе все еще нужен! Иначе не пустила бы меня к себе! Иначе не приказала бы своему прислужнику сохранить последний вздох Юнги — ты бы дала ему погибнуть! А если ты жизнь его сохраняешь, значит, есть тебе в этом выгода! Ты цель свою преследуешь, желая меня до крайности довести… — вокруг себя он оборачивается, чувствуя, что вся темнота теперь на него глядит, — чтоб не было у меня выбора, чтоб я тебе все, что есть у меня, тебе предложил в обмен на жизнь Юнги. Ты хочешь, чтоб что-то отдал я тебе, чего еще нет у тебя. Крутить меня хочешь! Вывернуть наизнанку хочешь! Так вот он, я! — бьет по груди себя, останавливаясь вдруг, — чего ты темнотою прикидываешься? И это я понял: не вижу я тебя, потому что ты здесь сразу все! Показаться мне боишься? Взгляни на меня и молви, что еще тебе от меня нужно! Снова ветер закручивает воронку быструю, огонь факелов сдувая — прислужник в черном, рукою над Юнги проводя, исчезает вместе с ним вдруг. Не успевает крикнуть Хосок, как спешит Матерь ему объясняться: «Всего один вдох у смертного остался. Его нужно сохранить. Думаешь, так просто это даже для меня? Там он будет, где совсем времени нет. Где вдох его один может вечность длиться». Голос ближе звучит — снова оборачивает Хосок вокруг себя, но грозный рык медвежий оглушает его так, что прикрывает он уши свои. В темноте выступает она — огромная Матерь-Медведица, клыки свои кровожадно обнажающая.