
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
…и пока шепчут Духи, что грядет Темная Ночь и война большая, Юнги думать продолжает: может, все же нужно было прирезать Хосока, сына врага, который с самой Медведицей встретился?
Примечания
События происходят в вымышленном мире; повествование лишь частично опирается на скандинавскую мифологию и на викингов. Все детали мира будут раскрываться постепенно.
Плейлист: https://mssg.me/balladofmedvedica (самая полная коллекция на споти)
Трейлер: https://t.me/buhnemmin/14969
Озвучка от ‘Котовое море’: https://t.me/buhnemmin/13400?comment=52393
Следить за выходом работы, обсуждать главы можно в моем тгк, где я активно пишу: buhnemmin
тви: dom_slona
дополнительные визуальные материалы: https://disk.yandex.ru/d/fM_xu7l7iwBY7A
႑𑙒: ᛟᛜᚳᛚᛋᛋ ᛈᛜᚺ
21 марта 2024, 07:30
— Не говори мне только, что ты всю ночь так и проспал!
Когда сон сползает с век Хосока, то он обнаруживает вдруг, что Юнги сидит у очага, сам себя обнимает и тихо дремлет. Хосока это почему-то злит почти, возмущает — вот и ругаться он собрался с самого утра оттого, что омега снова добровольно лишает себя чего-то. Звонкий голос альфы отгоняет от Юнги легкий сон, как муху назойливую в летнуюю жару — Юнги недовольно косится на него:
— Чего тебе? — утыкается он носом в сложенные на коленях руки.
— Ты сумасшедший, ответь мне? Только честно, я с самого начала знать хочу, насколько ты ума лишен! — тяжело вздыхая, он садится на настиле на полу, растирает затекшее тело.
…Постоялый двор ночью они вряд ли тоже сами нашли: Хосок в какой-то момент стал преследовать тень, которая юрким зайцем бегала по сугробам — он и вывел сначала к дороге, а потом и к большому деревянному Дому, который верхушкой своей утыкался в посеребренное звездами небо с размытыми кляксами сияния на нем. Сил уж не было выяснять, где оказались они — только бы обрушить свои кости на что-то мягкое и сгинуть в темный мир снов под покровом теплого одеяла. Ахилеец на грани меж миров был, когда к теплому очагу потянулся, а потом в мгновение сгинул из мира людей, улетев во сны — может, его это ошибка была, что не дал омеге возможности первому устроиться в комнате, может, нужно ему было сначала убедиться, что Юнги спит, но путешествия в мир духов вытягивают сил больше, чем Хосок может пока отдавать: не помнит он даже, как уснул.
Вдали от столицы постоялые дома немногим отличаются от хлева, где скот держат: комната без окон с наперсток размером — почти загон для лошади. Холодные доски, местами прикрытые истоптанными шкурами рядом с очагом — то и есть мягкие перины для путников усталых: не приходится в дороге разбирать и выбирать, где бросить самого себя в сон. Не думал Хосок, что омега откажется лечь с ним рядом — даже запустить хочет в него чем-то тяжелым и обидным за то, что вредный такой, колючий, за то, что все еще считает его чужаком с кровью враждебной!
— Я тебя полярной лисой звал? Забудь — у лис полярных шипов таких нет, как у тебя! — ворчит Хосок, — абсолютно точно. Чего не лег поспать? Обязательно нужно лишать себя чего-то, скажи мне? Ты только тогда будешь чувствовать лучше себя? Когда наказываешь себя? Да я не снял одежды с себя даже, что тут такого — спать со мной рядом лечь! Я что, мерзкий такой, противный?! Или ты все еще псом меня безродным считаешь?!
— А ты выспался и начал энергично ворчать, а? — распрямляет Юнги плечи, — не сплю я с кем попало в одной постели!
— Не постель это даже — настил на полу! — Хосок от злости трясется почти, — Мне что, нужно исчезнуть, чтобы ты поспал и отдохнул? С кем попало… с кем попало! Серьезно?! Я теперь кто попало? Не ты ли жизнью своей рисковал, чтобы спасти меня? Напомнить тебе хочу, что ты родину свою предал, чтобы за мной пойти…
— Это только, чтоб ты от глока меня избавил, — ворчит в ответ, — мне и так нормально! Чего взъелся на меня? Собирался я лечь после того, как ты проснешься!
— Ну тогда ложись сейчас же и спи, — Хосок поднимается с постели, — Ох, да тут и на двоих места предостаточно!..
— Отстань от меня, ахилеец!..
Омега удивляется искренне: чего Хосок по таким пустякам таким взъелся? Уж не больно ль на себя много альфа берет, чтобы и за сном его теперь следить и упрекать в том, что не может он рядом с ним лечь, как бы не пытался, как бы не хотелось ему?
— Отстану, когда ты перестанешь делать все, чтобы ты балластом был, маннелинг! Отдыхать же нужно!
— Это я-то балласт?!
— Впереди ведь долгий путь, Юнги! Как ты себе представляешь, что справиться с ним сможешь, если сидя спать будешь? Как вызов Глоку нам бросать, если ты сил не набираешься?
— Чего ты пристал ко мне, альфа? Уж сам решу, как мне удобнее спать будет, — омега губы дует, на пламя в очаге гладя, силится не крикнуть Хосоку, чтобы он сгинул поскорее — нет сил уж больше терпеть.
— Чего пристал, чего пристал, — Хосок глаза закатывает, приближаясь, — сам-то помнишь, когда в последний раз спал нормально? Что это — шутки по твоему не спать и не отдыхать? Или тебе так хочется, чтобы я на руках тебя нес, на спине своей?
— Да? — голову склоняет, — напомнить тебе, сколько раз именно я тебя на руках нес, а?
— Нет, ну, это другое все-таки… — опешивает, сбиваясь с мысли.
И все же Хосок задерживается рядом с лицом Юнги, на коленях стоит, да руками в пол упирается, в бледное лицо его смотрит, местами обветренное, царапанное холодом и Глоком; усталый он, измученный, совсем не отдохнувший, вымотанный — как выжатая стираная рубаха, с которой так и не сошли пятна. Хосоку вдруг глаза его хочется прикрыть, чтобы проверить, заснул бы он в ту же секунду или нет — ведь по виду так и кажется, что одна лишь секунда темноты отделяет его от сна. Юнги не смотрит на него, перед собой только, кулаки сжимает. Мог бы отдалиться, да не может: боится лишнее движение сделать, хотя знает, что вечность в одном положении провести он не сможет.
— Что такое, Юнги? — тихо спрашивает Хосок, щурясь, — знаю же, что не так что-то.
— Как ты представляешь, чтоб мы оба уснули? — смотрит на него наконец, — и что тогда? А вдруг гестуры и Видящий нашли бы нас? Чимин ведь видеть может, где мы прячемся. Ведь нужно… по очереди спать, — тихо проговаривает, — да и к тому же…
— К тому же — что?
— Хосок… — Юнги приостанавливается, — твоя… рука?
— М?..
Смотрит он на нее, опирается сильнее, видит, как к пальцам кровь приливает, потом болью его по руке бьет — она невидимая, ненастоящая: только отголосок того, что раньше и правда была там боль — в месте, где кость сломана была от того, что упал он с лошади, когда к Медведице уходил. Аьфа садится на колени, ощупывает правую руку, вспоминает, как даже поднять не мог ее, как бурлила она и разрывалась на части от осколков костей внутри — ведь лошадь тянула его по земле какое-то время, пока ноги из стремян не выпутались.
— Это Матерь, — поджимает губы он, ощупывая руку, догадываясь, — так глупо. В мире так много тех, кому можно было бы помочь, а она меня, дурака, залатала. Видать я и правда нужен ей, Юнги.
— И что же… ты исцеляться теперь можешь? — хмурится омега, все еще сидит, не шевелясь.
— Можем проверить, а? — усмехаясь, Хосок поднимается на ноги, расправляет спину после долгого неудобного сна, — где меч твой? Может воткнешь его в меня разок? — осматривается, — если уж и правда избран я Медведицей, то вряд ли я кровью истеку.
— Смотрю на тебя и не понимаю. Как ребенка она могла выбрать? И для чего? — фыркает Юнги.
— Я и не отрицаю, что дурной я, — посмеивается альфа, — да и сам не понимаю, для чего это все. Но пока я это выяснить не могу, к чему мне голову этим забивать?
Омега, колени придерживая, взглядом за ахилейцем следит, сжимается весь, сам мысленно к той же Медведице обращается: «Слышишь меня если, то пусть он уйдет сейчас же — ждать я не могу уже больше, терпеть — тоже».
— Но зато я могу проверить, чего бояться могу, а на что глаза закрыть можно, — с легкостью почти он подхватывает небольшой кинжал со стола, который с собой он успел взять, по руке проводит лезвием — обжигающая боль в пальце приносит капли к крови с собой — Юнги, выдыхая, отводит взгляд в сторону, губу кусает: нет ни сил у него пререкаться с ахилейцем, ни желания голос подавать — ему бы в сон провалиться поскорее.
— И все же… кажется, что исцеление выборочно происходит, — Хосок смеется, поднимая руку с кровью перед собой, чтобы Юнги показать, — легкие порезы она не лечит, но лечит, когда повреждения серьезные. Я так думаю. Может, она мне только в этот раз помогла… А, может, всегда теперь рядом будет. Мне, таким образом, нужно не раниться вообще или раниться так, чтобы на краю жизнь оказаться?..
— Ну и дурак ты… — слабо произносит Юнги, слегка подаваясь вперед: все тело искорками боли покрывается, и он едва ли удерживает в себе тяжкий стон.
— Думаю, по натуре я больше исследователь. Что, наверняка, граничит где-то рядом со званием дурака. Но дурак я не больше, чем ты — всю ночь не спать… ложись, Юнги. Мешать я тебе не буду, а вот тебе сон важен.
— Я лягу, но только… — голос дрожит слегка, — выйди отсюда.
— Прогоняешь меня? — глаза закатывает: выходить никуда ему пока что не хочется.
— Да, — отвечает так, что не поспорить с ним — пререканий омега не потерпит… Но Хосок пререкается:
— Почему? Не можешь выдерживать того, что я смотреть на тебя буду, пока ты лежишь? Ты ведь не будешь одежд своих снимать.
— Альфа, не слышишь меня? По какой причине я объясняться с тобой должен? — шикает, привставая, — если я прошу что-то — то по причине прошу! Не по прихоти своей! Всегда у меня есть причина и нет у меня больше сил, чтоб сдерживаться! Ты выйти должен и все! И…
Боль вонзается иглой, проводит нитями по всему его телу, застревает ниже пояса — от вспышки этой он жмурится, губу кусает, чтоб боль ушла в другое место, сконцентрировалась там, где Юнги эту боль контролировать может. Он обратно на пол валится, да не дышит почти. Недолго это длится, но когда Юнги глаза открывает, то видит уже Хосока рядом с собой: нет на нем больше улыбки, игривости — только холодное сожаление, да страх подрагивающий:
— Я и правда дурной дурак, Юнги, справедливо ты меня ругаешь. Прости. Я научусь на этом уроке.
— О чем ты говоришь? — отстраняется он, сам себя обнимая.
— Глок.
…И холодеет омега, пальцами за согнутые колени хватаясь: не хочет ни слышать о нем сейчас, ни вспоминать — одно желание — чтобы Хосок ушел уже поскорее, чтобы не видел его позора, чтобы не знал о том унижении, которое теперь на Юнги сидит и прячется в разрезах на его коже, которые все еще кровоточат и болят.
— Он сильно ранил тебя, а я… — выдыхает альфа, слегка стукая себя кулаком по лбу, — вот детина вырос, а в голове все еще ничего, только ветер гуляет — мне бы так Менелай и сказал. Твои раны болят все еще, ведь так?
— Не твое дело, альфа. Просто выйди из комнаты — остальное сам сделаю.
— Может, я смогу помочь?..
— Чем ты помочь мне сможешь, а, ахилеец? Мне лишь нужно… сменить одежду и… наложить травы лечебные. И не шевелиться. И тогда пройдет все.
— Но сколько времени уйдет на это? Раны такие не затягиваются быстро.
— Уж прости, что не могу приказать коже срастаться быстрее! — разводит руками, — чего мне теперь делать-то? Извиняться перед тобой, что такой неудобный? Уж простите, великий избранный ахилеец, что проклятый глок покромсал меня!
— Юнги, — приостанавливает его, в глаза всматриваясь — и маннелинг тогда охает внутри себя: глаза Хосока больше не голубые; глаза его теперь совсем чужие, не маннелинговые — как смола на дереве в ясный день, на которую солнце падает, — что если могу?
— Что?
— Что если я смогу приказать твоей коже срастись быстрее? — склоняя голову, он задумывается, — я своих сил еще не знаю. Не знаю, чем матерь меня наградила, какими дарами снабдила. Может, ничем. Может, всем. Для чего? Не знаю. Но вдруг то, что есть у меня, поможет тебе?
— А вдруг нет ничего?..
— Тогда, значит, я просто потрогаю тебя, — улыбается мягко, — прости, не удержал этот глупый язык за зубами. Как на ноги встанешь, можешь пригрозить тем, что отрубишь его.
— Уж точно сделаю это, — губы дует, руки скрещивая, — а, может, и правда отрублю его.
— Но я попытаюсь. Всегда пытаться нужно. Пробовать. Проверять. Дай руку свою.
И снова Хосок это делает: с легкостью произносит то, что не просьба больше, а приказ, которому не воспротивиться — рука Юнги сама поднимается, но не ложится в ладонь Хосока, боится с его теплом соприкоснуться. Хосок сам тянется к руке, перехватывает кисть бережно — кожа горячая его — как угли в очаге.
— Мы просто проверим. Раз Матерь со мной сейчас, значит, не откажет она мне в моем желании помочь тебе. Я знаю это. Знаю, что ты нравишься ей.
— М? — переводит взгляд на него.
— Немного поболтали с ней, — улыбается Хосок, — говорит, чтоб я к тебе больше прислушивался.
— Знаешь, она мне теперь больше нравиться начала. Может, тебе и правда к ней прислушаться стоит?
— Я еще подумаю об этом, — мягко кивает он, — и все же… давай попробуем. На ладони у тебя царапина. Вдруг получится? Кость же моя срослась за ночь.
Прикосновения чужды омеге, ведь после них обычно боль следует — привык он к знанию этому и от касаний с другими только это обычно он и получает; за всю жизнь только Снор и касался его так, как касаются друг друга люди близкие, родные. С Хосоком все прикосновения всегда были либо случайными, либо вынужденными — не считает Юнги, что по-настоящему это было, оттого непривычно его пальцы на своей ладони ощущать. И впервые прикосновение их не запачкано кровью и впервые их прикосновение происходит тогда, когда оба в сознании. Теплота его ахилейской кожи Юнги еще в начале удивила, но сейчас это чувство с новой силой завладевает им: Хосок не только горячий — руки неожиданно мягкие у него, хотя у рыбаков пальцы и ладони от сетей и весел грубые должны быть.
Поднять на альфу взгляда омега не смеет, но к чувствам своим прислушивается: к струящемуся теплу, бегущему по коже от плотной близости пальцев Хосока; слышит какие глупые мысли в голове его бегают, как почти умоляют его вытянуть руку и отдалиться от альфы — ведь вдруг больно он сделает? И вдруг прислушивается к сердцу своему — оно мягко стучит и говорит Юнги кое-что: что не хочет он руку отдалять. Приблизить ее хочет. Еще больше тепла его почувствовать.
Холодная гладкая кожа маннелинга Хосока удивляет — он проводит пальцами по ладони, ведет рукой вверх, к себе прислушивается; правая рука еще ночью сломана была — уверен он, что и сейчас получится залечить то, что здоровым должно быть. Решает Хосок: если Медведица не наградила его никаким даром, если нет в его руках никаких сил, то он вынудит Матерь изменить это — должна была знать, кого выбирает, должна была предвидеть, что и на хитрости он пойти может.
— Думаю, мы с Матерью друг друга хорошо понимаем, — Хосок усмехается, но и сам не верит, что не привиделось ему — слабая царапина под пальцами альфы исчезает, будто и не бывало ее никогда.
Хосок долго еще на руку Юнги смотрит, пальцами проводит по гладкому полотну белой холодной кожи, почти теряется: в себе-то он никаких изменений не чувствует, не чувствует, что в пальцах или руках его хоть какая-то сила была — было это обычным прикосновением для него, потому и удивляется он сильнее. Если он избранный Матерью, не должен ли он чувствовать эту избранность? Не должно ли в нем силы прибавиться? Но внутренности у него все те же, что и у Хосока-рыбака были: ничего там не поменялось.
— Хосок, — омега останавливает его мысли, — отпусти мою руку. Пожалуйста.
Слова обжигают пальцы ахилейца — руку он выпускает в то же мгновение.
— Прости.
— Не за что прощения просить.
…Не удивляет Юнги, что у Хосока получилось это, что такие вещи возможны — в их мире много чудес случается; удивляет его то, что Хосок и правда, кажется, Медведицей избран. Многие пытались проходить ее испытание, некоторые проходили и стали живыми легендами считаться: прошедшие Матерь-Медведицу и правда стоят чего-то, они и правда способны на великие дела, но никого еще Матерь не одаривала своими дарами, ни с кем не разговаривала, никого не защищала так, как Хосока защищает — значит это то, что он правда по какой-то причине нужен ей.
Значит и то, что предсказание ее сбыться должно.
Предсказание о том, что Юнги станет тем, кто кровь Хосока прольет — прольет до самого конца.
Не даст он этому свершиться. Не станет он тем, кто поможет Хосоку в мир духов уйти; это он решает мгновенно, без сопротивления: так, как Медведица решила, не будет — Юнги этому помешает; не потому что за Хосока боится и жизнь его сохранить хочет — он просто убийцей становиться не желает.
— Спасибо, — кротко отвечает омега, выдыхает.
— Но ведь это еще не все…
— Ты не прикоснешься ко мне.
Белая кожа омеги румянцем покрывается: ведь те раны… не только на ногах — на бедрах его, на ягодицах.
— И ты меня ребенком называешь?
— Без прикосновений нельзя обойтись? Раз Медведица всесильная такая… разве она к тебе прикасалась, чтобы руку твою вылечить? — глядит на него с твердой там серьезностью — как смола застывшая, в которой узорами выведено: «Касаться меня не будешь — руки потянешь свои, ладонь откушу!»
— Не думаю, что я силой мысли могу это сделать! Раз уж она всегда рядом со мной, то я, может, ее силы проводник? Послушай, Юнги: мы ведь только время теряем — ты бы спал уже давно счастливый и здоровый. Если бы я мог делать это силой мысли, то ты бы уж давно здоров был! Уж не думаешь ли ты, что я специально делаю это, чтобы… прикоснуться к тебе? Да кто я, по твоему мнению!
…И сам Хосок вдруг испариной покрывается: разве омега не догадался еще, что в руках Хосока никогда, кроме сырой и холодной рыбы никогда ничего не было? Разве Юнги не догадывается, что и для Хосока это не самое привычное дело?
— Я помочь хочу, — добавляет тише, все же стирая пот со лба, прячет взгляд свой в заусенцы на пальцах.
— Знаю, альфа… просто… — подрагивает омега почти, — для меня это сложно. Чтобы касались другие. Особенно… в местах таких. Ну…
— Я тебя понимаю, Юнги. Но это необходимо. Я ведь уверен, что ты понял уже, какой я человек — знаю, что ты чувствуешь, что меня можно не бояться. Я не причиню тебе вреда. Попробуй просто представить, что нет меня рядом с тобой, представь, что…
— Ахилеец. Не хочу ничего представлять, иначе Снор представится. Уж лучше ты, — нервно усмехается он, — Ладно. Закончим это побыстрее. И… не смотри на меня. И… вообще… вообще не смотри, я… отвернись. Я под одеяло залезу.
Хосок отворачивается, но видит все же, почему Юнги при нем вставать не хотел: задняя сторона штанов его в крови — ее бы не так много было, если бы от погони им не пришлось уходить: и так глубокие раны еще больше раскрылись от быстрой скачки по снегам — холодом сердце альфы сковывается, сам себя он ударить хочет да такие же раны нанести себе, чтобы запомнил он навсегда: он не один сейчас — с Юнги он рядом, а потому думать и о нем должен. Юнги его спасал уж несколько раз, а сам он рухнул и не подумал даже, что омеге помощь может понадобится — за такое альфа теперь не может себя простить, оставляет на себе шрам обиды — за то, что глупый такой, за то, что ребенок, который о других думать не научился.
— Я… — Юнги слабо проговаривает, набок ложится, к стене — чтоб ничего не видеть, кроме досок перед собой, — не смотри только. Пожалуйста.
— Не буду, — разворачивается альфа, видит, что штаны омега аккуратно рядом сложил — так, чтобы пятен крови на них не было, и это новым сколом его сердце разрезает: пока он спал и видел сны, Юнги пошевелиться боялся и кровью истекал, — Юнги. Мне… мне рядом придется лечь. Смотреть я не буду и… трогать только там, где нужно. Я попытаюсь быстро все сделать.
Омега надеется лишь, что Хосоку не будет заметно его дрожание; убежать ему хочется, спрятаться в гнезде, зарыться с головой в меха и впасть в спячку: голым по пояс он должен был впервые оказаться со своим мужем Снором, а не с сыном врагов. Мягкие прикосновения там он должен был тоже впервые почувствовать от заботливых рук супруга, а не от острых когтей глока; выбирать ему не приходится — когда Хосок аккуратно прикасается задней поверхности бедра, он слегка вздрагивает и за ткань на рукаве цепляется, глаза закрывает.
Знает он, что Хосок боли не причинит ему, что не сделает никакого зла, а все равно потрясывается: привык уже, что каждое прикосновение несет только боль.
— Я… — аккуратно выдыхает Хосок, губы сжимает, — я… я не… не поглаживаю… тебя, — глотка сохнет его — почти готов раскашляться он, — это не поглаживание. Не… не подумай. Проверяю. Затягивается ли кожа. Но если ты сам чувствуешь, что не болит больше там, где пальцы мои, то… говори. Я тогда буду… выше подниматься.
Юнги чуть слышно соглашается, но не говорит, что там, где рука Хосока — там и не болит больше.
И совсем сердце альфы готово превратиться в снег растаявший: под ладонью его горячей скользит сначала гладкое бедро омеги, плавно переходящее в упругую ягодицу, которую Хосоку сжимать приходится, чтобы излечить. Не признаться себе он не может — приятно это ощущать, но от этого альфе еще хуже становится, ведь мысли его стыдом запачканы, смущением: не об этом он думать должен, не о том, как приятно это. Молчат оба, сдавленно дышат, губы кусают, а сами разбежаться по углам разным хотят, спрятаться — чтоб поскорее закончилось все, прекратилось. Уж не представлял Хосок, что нечто подобное впервые с ним будет при таких обстоятельствах происходить — он не думал, что такое произойдет вообще. Когда тело Хосока меняться начало, когда понятно стало, что альфа он, Менелай ему сразу объяснил: ничего и никогда с другими у него не произойдет, ведь он ахилеец на чужой земле — никогда ему пары себе не найти. Потому альфа редко задумывался о том, что лишен он того, что есть у других альф и омег — если сразу убедить себя в том, что недоступно это, то о таком даже и не мечтается.
…Но почему-то мечталось всякий раз, когда молчаливый маленький маннелинг к нему за рыбой приходил. Серьезного ничего об этом Хосок не думал — иногда только мысли мелькали о том, каково это — возможность иметь выбрать почти кого угодно и любить его. Для ахилейца это всегда странные мысли были, которые к себе он не прижимал, не вдумывался в них.
Слегка Хосок поднимает руку выше, а потом слышит собственные удары сердца — громкие настолько, всю грудь его поднимающие, что и Юнги это ощущать должен. Чувствует Хосок, как жарко под одеялом становится, как пламя во всем теле поднимается, как приблизиться к Юнги ему хочется и поскорее разузнать, чем обычно занимаются молодые альфы и омеги.
— Тебе уже… легче? — отдаляет руку горячую, выдыхает.
— Легче. Я повернусь на спину, чтобы ты и с другой стороны…
— Да. Хорошо.
И рад Юнги, что лицо свое может спрятать в настиле, скрыться в темноте, закрыть свое горящее лицо — ведь совсем не неприятно ему от прикосновений Хосока: наоборот. От этого еще больше хочется начать избегать их, лишить себя этого тепла, лишить этих ощущений. Рука альфы на правой его ягодице — просто сверху лежит, но на мгновение представляет омега, что он мог бы почувствовать, если бы пальцы Хосока сжались на нем: и от этого еще больше в стыд бросает, в раздавленные красные ягоды клюквы — ведь не подобает приличным омегам думать о таком. Любая близость с альфами только после свадьбы должна быть — будь Хосок правильным альфой, то уж давно должен был взять его в мужья, но понимает омега: уж столько всего произошло, что сам он давно уж перестал быть приличным омегой.
— Осталось немного, — альфа руку ниже опускает, к Медведице обращается: «Если слышишь меня, то шутку не оценил я твою! Ты, оказывается, все же любишь насмехаться над людьми, да? Иначе без этого всего помогла бы Юнги!»
Хосок почти смех ее слышит, вновь к бедру омеги прикасаясь — внутри него так жара много, что не совсем он понимает, что делать с ним нужно, куда его высвободить. Когда пальцы опускаются к задней стороне колена Юнги, когда понимает он, что это испытание позади, почти сразу поднимается с настила — рука, как думается ему, красным пламенем гореть должна, но ничего с ней необычного не происходит, выглядит она так же, как и всегда.
— Я… я… пойду, — быстро Хосок одежду верхнюю хватает, к двери подходит, — я… ты спи… я… отдыхай, Юнги. Я… попрошу одежду сварить, да еду подшить… и… коней… по-позвать…
Юнги вжимается в настил под собой и почти слышит, что смеется кто-то, когда дверь за Хосоком закрывается.
ᚳ
Хосок выясняет, где находятся они; обнаруживает, что подшить еду и одежду сварить в здешних местах невозможно — только наоборот если сделать; несколько часов к ряду в себя прийти пытается, пока рука его все еще горит — волков ему убивать было отчего-то легче, чем к омеге прикасаться, думалось ему, что сложного в этом нет ничего. К заходу дня в груди тяжко ему стало, но иначе уже — то предчувствие чего-то неотвратимого, темного, холодного. Скрываться среди маннелингов ему сложнее теперь — глаза его выдают тоже, поэтому не только маской на лице он скрывается, но и волосами. Он не слишком выделяется — на дороге встречается много разных чудаков, но все же ощущает, что все маннелинги вокруг него тоже становятся отсраненными, потерянными, затуманенными: будто вот-вот что-то произойдет. И это происходит. Золотой луч заката швыряет самого себя на снег, потом темнеет — быстрее обычного; как сумерки это, в которых ни солнца нет, ни луны: только синие потемки, в которых застывают все маннелинги — кто-то с ложкой у рта, кто-то в застывшей воздухе ногой. Среди всех них только Хосок остается в сознании, в мире людей; догадывается это, что проделки Медведицы это, хочет подслушать, что Матерь им говорит, но кровь его другая: оттого он и не спит наяву, оттого не может узнать, что происходит внутри глаз маннелингов. Альфа бродит среди застывших, дыхание их слышит, слышит, как сердца их бьются, но все они не здесь: Медведица их в сон забрала. Такое случается время от времени — тогда, когда важное что-то происходит, когда Матерь донести хочет то, что изменит мир скоро. Догадывается Хосок, для чего Матерь маннелингов к себе призвала в этот час: Темная Ночь на пороге — предупредить хочет. Это холодом сковывает ахилейца: его предупреждать она отчего-то не захотела — не думает же она, что он и так больше прочих знает? Не знает, конечно, от того и тревожится, не замечает, как до их с Юнги комнаты доходит и дверь отворяет — омега лежит на настиле, но глаза открыты его — внутри них Юнги нет: он длинный сон видит, как и каждый маннелинг сейчас; очаг почти догорает, альфа приближается, чтобы дров подкинуть, когда слышит, как омега резкий вдох делает и на настил садится, руками опираясь. — Это матерь, да? — Хосок сзади стоит, очаг разжигает, — извини, что вошел. Слишком странно снаружи было находиться, когда все вокруг… заснули. — Да. Медведица, — Юнги оборачивается, альфу находит, и видит он, что на лице его тревога рассыпана, как рассыпаются крупы из упавшего на пол сосуда. Омега переносицу потирает, склоняет голову ниже, — сколько мы спали? — Не больше десяти минут. — Десять? Минут? — переспрашивает с опаской, — казалось, что десять часов. — Что она рассказала вам? — Что Темная Ночь слишком близко, — шепчет тихо, выдыхает, — ближе, чем все мы думаем. Что эта Темная Ночь дольше прочих будет. Слабым сказала на Юг уходить, туда, куда темень не дотянется. А тот, кто сильным хочет стать, тот пусть остается. И готовится. — А что ты делать хочешь? — склоняет голову, потому что и правда интересно ему, чего маннелинг желает. — Не знаю, — опускается обратно на настил, — если останусь, погибну. Я не хочу сказать, что я слаб, но я хочу сказать, что это… не для меня. Я не воин. Пусть я и буду вырывать свою жизнь клыками, но я не… не хочу подвигов, битв и сражений. А ты, Хосок? Ахилеец медленно подходит к омеге и, вздыхая, опускается к нему, туда же, где днем еще от смущения сгорал да побыстрее желал сбежать. Садится рядом, думает долго, но то, что в мыслях его, произнести боится — кажется ему, что если вслух скажет, то злые духи обязательно слова его подхватят и в жизнь претворят. Над некоторыми вещами Хосок смеется, потому что они смешные; над некоторыми вещами он смеется, потому что ему страшно. Но сейчас настолько, что даже не рассмеяться. — Что еще она вам показывала? — взглядом одним Хосок разрешение спрашивает рядом лечь — слишком сложно такое на ногах обсуждать; и легче как будто, когда вместе со словами этими и мыслями Хосок ложится и успокаивает их. Юнги взглядом отвечает, но губу прикусывает, будто бросить в него из слов что-то хочет, но останавливает себя. — Разное. Наверное, примерно то же, что ты видел, когда бывал у нее. Места, события, слова и звуки — но что было это, не рассказала. Мы просто видим. Но не понимаем. Я видел много красного. Еще, кажется, два лица — одинаковых будто. Видел… как Каменная Гряда рушится. Больше… ничего. — Так странно, да? — Хосок в потолок глядит, губу жует, — то, что мы в сказках слышали, теперь оживает. Духи будут среди нас… а мы среди духов. И против Хель? Думаешь, Хель и правда существует? — Мне казалось, что Хель существует только в легендах. Как и Темная Ночь… но она наступает… значит, и Хель тоже? — Владыка духов… — рассуждает тихо, — маннелинг, что если я скажу тебе, что страшно мне? Хосок и не замечает, как слова эти обнажает перед омегой, выкладывает их на обозрение, не прикрывая ничем. Альфы таких слов произносить не должны — ни с другими альфами, ни с омегами. Альфы-маннелинги не должны бояться их предназначения: в бою умереть — это честь; с врагом встретиться — высшая цель; на колеснице воина к вечности отправиться — желание заветное. Но не для Хосока — Хосок не маннелинг вовсе, пусть вырос среди них: пока он в мире людей, он изо всех сил за человеческое будет хвататься — вот и страшно ему, что ухватиться вовремя не сможет. Вот и шутит все время про смерть — надеется, что страх уйдет тогда. — Я тоже боюсь, ахилеец, — Юнги глядит на него, кивает едва заметно, — я хочу шить одежду и… — прерывается; ведь кажется ему, что если скажет он, чего хочет, то Хосок рассмеется, — …и людям помогать. Лечить их. Даже больше, чем одежду штопать. — Думаешь… если Хель есть, то… — Хосок руку под голову подкладыват, — Гаргамон тоже был когда-то? Тот, что молниями стрелять умел… Или… Аделана?.. Покровительница морей? Или… — Ты думаешь, что если наступает Темная Ночь, то и герои, как из наших легенд, должны появиться? Хосок к нему поворачивает — губы пухнут от того, какие слова на них зреют. — Да. Думаю, — шепотом произносит он, да на омегу глядит, — а еще я думаю каждому славному времени нужны свои герои. — Ты думаешь, что… ты — один из них? Такой же, как Гаргамон, Аделана, Нуф, Сифа и Вармор?.. Альфа глаза прикрывает, кивает головой в ответ, а сам сердце свое слышит, которое уже почти снаружи бьется: он шел к Медведице, чтобы получить ответы на свои вопросы, но получил иное совсем — то, что он не просил. Хосоку отвечать на вопрос Юнги не хочется — знает уже, что омега умеет ответы на лице его видеть; Юнги уже умеет слышать больше, чем Хосок рассказывает ему. Омега набок поворачивается, смотрит на темный затылок альфы, на его смятые волосы. Тревога лежит вместе с ними, мягко рядом пристраивается, обоих по волосам гладит узловатыми пальцами. Понимает Юнги кое-что. Если Хосок действительно избран, то что делать с этим он сам не знает. Оттого и боится. Боится того, что действительно сможет сделать предназначенное. Боится, что не сможет. Боится он, что может стать великим. Боится, что не станет. — Что делать мы будем, Хосок? — спрашивает тихо, на спину его смотрит. — Я с ней поговорить хочу. С Матерью. Узнать мне нужно все. Узнать у нее, как от глока избавиться и чего от меня она хочет. Не просил я того, что она мне дала: может, Медведица ошиблась. Верну ей обратно. Но к себе в мир духов она не пустит — ясно понять дала. Разыскать ее земное воплощение нужно. — Земное воплощение?.. — Ну, конечно. Как думаешь, кто разорвал меня тогда, в лесу? — мягко усмехается. — Значит, такой план? Разъяренную медведицу найти нужно и в бой с ней вступить, чтобы яснее все стало? — Когда придумаю план получше, дам тебе знать, — улыбается в ответ ему, хотя знает, что улыбки тот не видит — чувствует только, — и все же странно это — если выбрала она меня, почему в ваш долгий сон не взяла? — Потому что ты не маннелинг, — отвечает спокойно, — думаю… она не оставит тебя просто так. — А я думаю, она может это сделать. Ведь когда медвежонок учится плавать, ему приходится мириться с тем, что он может утонуть.