токио ноль шесть

Jujutsu Kaisen
Слэш
В процессе
NC-17
токио ноль шесть
ширияши
автор
Описание
Завезенные из-за океана жвачки, синяя весна, перезаписанная на дивидишку, раскладушка от сони; холодное апрельское утро и юность, утекающая сквозь пальцы. За окном залитый солнцем две тысячи шестой — Сугуру кажется, что хуже уже не будет.
Примечания
- События происходят после смерти Рико Аманай - В тексте так или иначе встречаются отсылки на определенные события поп-культуры нулевых, но если вам лень гуглить, то ничего страшного, потому что суть в другом (в размазанных страданиях гето сугуру по тексту и попытках его оправдать) фанфик называется у нас нет денег на психолога
Поделиться

угасание

      Жарко.       Футболка липнет к спине, под воротником от пота зудит загривок. Сугуру грубо скользит ногтями по шее и расчесывает ее до красных ноющих полос — под пальцами остаются липкие серые куски кожи. Отколупывает и размазывает грязный жир по сухим заусенцам. Вытереть не об что, поэтому приходится ждать, пока скатается крошкой.       Времени много — он думает и тянет тяжелый воздух в легкие, — можно и подождать. Разодрать мокрую от влаги голову, снова счесать кожное сало под ногти и размазать по запястью. Сугуру чувствует неприятные текущие капли пота между лопаток. Можно и подождать, когда больше нигде не ждут.       Телефон молчит. Где-то под потолком гудит кондиционер. Доживает последнее — как и они все, — лопасти мотора жужжат так громко, что будто звучат у лица; в ухе; в голове. Как миксер внутрь черепа и взбить мозг как пудинг — немного не по-магически, слишком по-человечески: люди создают лоботомию и пытаются действовать аккуратно — если дрель под глаз можно считать лаской, — маги предпочитают срезать голову сразу же, без лишних раздумий; в конце концов — Сугуру думает, — маги себя никогда не жалели.        Мысль злит. Может быть, гвоздь под глаз сделал бы ему хоть немного легче; указал правильный путь; взял за руку — как слепого инвалида, немощного до выбора нужной двери, — и провел к выходу. Заглушил шум; спас от ужаса бессонных ночей; охладил подушку. Или пробил височные кости так, что Сугуру больше никогда бы не чувствовал себя так паршиво, думал так омерзительно, существовал так отвратительно. Пускать слюни в подушку не значит потерять себя, — мыслеформами внутри черепа, — это значит не иметь возможности ошибиться.       Ну да.       Сугуру взрывается хохотом.       Большей хуйни он и придумать не мог.       Внутренний голос звучит абсурдно. Смех бьется о холодные пустые стены коридора и душит в гортани, накидывается на шею как петля, остановиться не получается. Вокруг будто бы звучат собственные слова на повторе — снова и снова, зацикленные на бесконечность, но никогда не произнесенные в реальности, — они внезапно оказываются везде и заполняют собой все пространство. Как насмешка; издевка. Чем больше Сугуру их слышит, тем сильнее задыхается. Давится воздухом. Из груди вырывается пугающий, будто не свой, хохот. Лицо горит; краснеет. На глазах — резкий холод и влага, мокрыми пятнами вокруг; по телу ползет жар.       Резко внутри становится пусто; мир вокруг будто бы умирает и рождается снова. То, что давило на грудь секунды назад, исчезает, не оставляя и следа.       В последнее время мысли слишком часто теряют свою последовательность, рождают навязчивые, взявшиеся из ниоткуда ощущения. Сугуру не очень понимает, что с этим делать; думает; игнорирует.       Телефон по-прежнему молчит, металл его корпуса холодит пальцы. Сатору уехал на задание еще утром и все еще ничего не написал. Сугуру щелкает за боковую крышку, выдвигает клавиатуру, поддевает ногтем кнопку “три” — немного более нервно, чем он мог бы себе признаться. С ярко вспыхнувшего экрана на обоях улыбается Сёко, закинув руку ему на плечо, с чупа-чупсом за щекой, который позже, не брезгуя, отберет Сатору — зима этого года, после учебы они едут в город и заскакивают в кино на тот новомодный ужастик, названия которого Сугуру уже не может вспомнить. Сёко тогда сказала, что у него слишком недовольное лицо, “мне кажется, Годжо, его нельзя не запечатлеть”, а в следующий момент Сугуру уже ощущал вес её тела на своих плечах и болезненно яркую вспышку саторувского фотика.       Помнит только длинные пальцы, зажимающие пластик маленького встроенного объектива, слепящего до черных бликов перед глазами, и виднеющуюся под металлической коробкой широкую улыбку. Сатору раньше всегда улыбался широко и по-настоящему — так, что его губы часто заходились трещинами и рвались, — и никогда не оставлял сомнений, что он в этом искренен.       Мда. Сугуру выдыхает, и следующий вдох дается с трудом. Жаль, что никто из них больше особо не улыбается.       Пиксели перед глазами загораются снова, складываются в слишком точные семнадцать часов и пятьдесят две минуты.       В сообщениях по-прежнему пусто.

***

      Жарко.       На градуснике выше тридцати трех.       Токио ноль шесть, Окинава в раздражающей рамке над столом, Сёко смотрит аниме на заляпанном мониторе. Раздражает. Крутит в руках пластиковую упаковку от дивиди диска, когда тот вращается в дисководе со звуками процесса взлета самолета с Ханеды. Вибрирующий гул, нарастающий под монолог подружки главного героя — Сёко пялится в экран, подперев подбородок коленом, говорит “Присоединишься?”. — В этом есть смысл?        Сугуру хрипит с кровати, свесив голову с края; смысла в этом не видит. Ни в кино, ни в кровати, ни в том, чтобы присоединяться — он лежит на расстоянии метра и слышит каждый звук с шипящей колонки; ни в том, чтобы снова смотреть “тетрадь смерти” — с Сатору им хватило одного раза, одна Сёко продолжает делать вид, что анимированный псевдо-триллер про гипертрофированную справедливость настолько ей интересен. Или, может быть, и правда — Сугуру косится на скользящие по потолку цветные блеклые силуэты с экрана; Сёко, не отрываясь, следит, как главный герой ползает по могиле.       Глупо. Он думает. — В чем смысл корячится на трупе врага? — Не знаю, — она наверняка чуть улыбается. — Но он есть. Иначе зачем?       Гудит вентилятор. Сверчки стрекочут с улицы — время далеко за полночь, — в коридоре периодически стучит. Ветки деревьев царапают по дереву стен снаружи, ими шуршит ветер. Сёко стучит пальцами по пробелу, не нажимая на клавишу. Раздражающий пафосный визг из колонок глушит шум дождя. Настоящий или на экране — Сугуру не уверен, начинает сильно клонить в сон.       Спать не хочется, но физически тело растворяется в одеяле. Он обещал дождаться Сатору — тот отписался шесть часов назад, что скоро будет, но все еще не пришел.       Сёко зевает. Свет от экрана монитора рисует ее тень уродскими искажениями на потолке. Где-то там, около шкафа, до сих пор висит чужой носок, заляпанный томатной пастой. Три месяца назад после совместного задания они брали заказ на вынос и доедали остатки в общажной комнате Сугуру; включили один из новых валяющихся возле системника дисков — Хайбара принес его с три недели назад, кланяясь чуть ли не до пола, “вам обязательно понравится!”. Сказал что-то про “настоящий хит” и кучу собранных кинофестивальных наград. Сугуру не особо внимательно слушал, Сатору жужжал на ухо что-то про недавно просмотренного Кинг Конга — в итоге они ели острые крылышки, уставшие после задания, и смотрели два часа про ковбоев в горах, — хотелось выключить и пойти спать; Сатору залип в монитор увлеченно. Обводил взглядом пейзажи за героями, цеплялся за детали. Два часа не отрывался от экрана, разноцветные блики по его лицу, и отчасти это казалось более завораживающим, чем то, что происходило в фильме. Сатору продолжал жевать то, что осталось от еды, разбросав испачканные во фритюрном жире бумажные упаковки по столу; ткнул в экран пальцем, оставляя небольшой развод; его брови странно поднялись-нахмурились, когда главные герои поцеловались. Финал не комментировали, каждый решил что-то для себя, дожевывая картошку фри в сырном соусе. Сатору тогда затолкал её себе под верхнюю губу, промычал что-то очередное-дебильное, и полез пытаться укусить его воображаемыми и клыками, измазанными в кетчупе. Выглядел по-идиотски — чуть более, чем обычно; потом они почему-то в шутку подрались — начал не Сугуру, — а носки попались под руку.       Вздыхает.        Отчего-то теперь это кажется слишком далеким, будто произошло так давно, что реальность воспоминаний стирает границы с воображаемым; будто того и не было.       Сквозь смыкающиеся веки и накатывающий теплыми волнами сон, кажется, что нет ничего, по чему он скучает сильнее, чем по совместным вечерам. Беззаботным и теплым, как ушедшая весна — будто если бы он знал, что принесет после знойный май, насладился бы первыми месяцами весны сильнее; смог придумать исход лучше, чем то, что получилось; не полагался на мифический дух безграничной силы, которой они, как он думал, обладали. В реальности — не обладали, не имели ничего рядом с ней и близко стоящего.       Может, они бы сходили в кино еще пару раз; пересмотрели ту стопку дивидишек, пылящихся на полке под формой колледжа; съездили на Окинаву, загорели на южном солнце. Кожа у Сатору однозначно бы сгорела, покрылась красными пятнами и волдырями, потому что тогда он еще не использовал свои техники без перерыва; к нему еще можно было бы прикоснуться, не столкнувшись рукой со стеной из пространства.       Вчера это случается впервые. Он говорит: — А, да, извини, — сам протягивает руку и кладет локоть ему на плечо, как будто бы ничего не было, но Сугуру все еще может ощутить будто бы горящей ладонью холод бесконечности: и той, что саторовской техникой, и той, человеческой, что начинает трещиной ползти где-то между ними.       Сейчас уже ничего не хочется. Ни смотреть кино, ни гулять, ни пытаться делать вид, что все может быть как прежде.       Потому что — Сугуру отчего-то догадывается, — не может.

***

      К пяти утра спать становится невыносимо; когда Сугуру открывает глаза — Сёко за рабочим столом уже не оказывается. После нее остается недоеденная пачка чипсов у клавиатуры — наверняка заляпала весь пробел химозным жиром, — и открытое окно. Все еще жарко — прогретый воздух как наждачка по гортани, веки горят так, будто бы он спит у костра; затекшая шея; по ощущениям — в голове застревает пара лишних литров воды и давят на глаза изнутри.        В комнате темно и душно. Одеяло — простая простынь, тонкая и легкая, нужная лишь для того, чтобы создать немного ощущения комфорта, тепла в жарко-леденящий июнь, — мятой кучей скатывается у ног. Прохлада ночи холодит ступни. Под воротником мокро от пота — липкого, — и Сугуру знобит. За окном — двадцать пять градусов от дневных тридцати,  и уснуть все равно не получится. Надо бы встать, убрать мусор со стола, свернуть фольгу от снеков, запачкав пальцы в липких крошках, собрать ее в пакет; включить кондиционер.        Пульт от него теряется где-то с недели две назад среди сваленных на пол покрывал. Сил поднять себя с кровати не находится тоже — будто бы во сне его выжимает последней имеющейся в теле энергией, и он просыпается без единой капли крови. Обездвиженный; слабый; конечности ему больше не принадлежат, а постель всасывает в себя все сильнее.       Сугуру тяжело вздыхает — наполняет воздухом легкие, но он как яд, давит изнутри, разрывает — с трудом отбрасывает одеяло в сторону; обещает себе, что встанет со следующим вдохом.       Сугуру касается ступнями пола только через полчаса. Расталкивает мусор на полу, к коже липнут мелкие крошки; на холодный пот тапочки ощущаются мерзко, ворс сразу же впитывает влагу.       Неприятно.       Сёдзи разъезжаются в стороны со скрипом по деревянному полу. Накатанная линия на нем — стесанные за несколько поколений доски, когда-то давно ошкуренные до гладкости и залитые лаком, сейчас — стертый верхний слой до заноз и щепок осевшей дверью. Сугуру царапает пол, пару лет назад это делает другой маг, до него еще несколько выпусков колледжа. Он смотрит за необработанный край и между ребер зреет странное, тревожное чувство.  Как будто бы, как ни старайся, время все равно сотрет красоту дерева; разрушит самые крепкие дома; уничтожит все то, что они делают.       Маг рождается, трет дверь о пол, изгоняет проклятия, умирает; это делает и его сын, и внук, и три поколения после, потому что время стирает в ноль суставы и прохудившиеся сердца, но никогда не избавляется от зла.        В коридоре воздух прохладнее. Не так жжет слизистые. Сугуру позволяет себе сделать вдох и задержать дыхание — досчитать до пяти и выдохнуть; как будто бы это поможет. Как будто вставший поперек трахеи ком пропадет так просто.       С общей кухни общежития в конце коридора теплеет свет. Оранжевый огонек — лампа накаливания шестьдесят ватт, — выглядывающий из просвета двери и дверной коробки. Так, будто его там быть не должно, но он здесь и пытается сбежать из комнаты.       Сугуру вздыхает, отворачивается от света и облокачивается о перила, выходящие во внутренний двор колледжа. Гортензии (похожие на сакуру, чтобы токийские дети не чувствовали себя вдали от дома) под террасой уже начинают отцветать — как и все они, невежливо просится на язык. Как будто бы бесчисленные жертвы и тысячи уничтоженных проклятий существуют только ради того, чтобы к июню клумба имела возможность отцвести.       Тишина всегда его успокаивает; стрекот сверчков из искусственно засаженных кустарников под административным корпусом, стук веток об окна и шелест грязно-зеленых листьев; приглушенный шум из соседних комнат — он долго на него раздражался, но после слишком привык, чтобы терять, — скользящие оранжевые блики с кухни.       Они застревают на дереве перил и колон; скользят по сухим, скрученным шарам лепестков гортензий, и делать вид, что их не существует, становится невозможно. Приглушенный грохот кухонный шкафчиков, скрежет стульев; как будто, как бы Сугуру не искал уединения, колледж никогда не позволит остаться одному.       Может, это кто-то из первокурсников решает устроить ночной перекус — но Нанами предпочитает строгую диету, а Хайбара до сих пор следует уставу: не гулять после десяти вечера по территории колледжа, не прогуливать уроки, верить в лучшее. Может, им всем следовало бы делать также и жить было бы проще — Сугуру искренне хотел бы, но не получается. Видел слишком много, ощутил достаточно, чтобы больше никогда не.       Хочется тишины.       Сугуру разворачивается в сторону кухонной двери и медленно идет; думает — стоит ли оно того, чтобы зайти? — ведь разницы никакой нет. Ноги не поднимаются, каждым шагом шаркают по дощатому полу.       Ладонь ложится на ручку двери. Он делает глубокий вдох, перед тем, как дернуть ее вбок. Простое действие — нажать и потянуть, но оно кажется непомерно тяжелым. В последнее время то, что недавно — легкое, — сейчас требует много усилий.       Дверь отъезжает в сторону.       В холодильнике копошится Сатору.        Один, в свете единственной верхней лампы, левой согнутой рукой он жмет к телу упаковку хлопьев; между пальцев зажимает онигири; правой рукой ищет что-то в гудящей морозилке. Та немного трещит уже как пару дней, и Сугуру давит в себе желание дернуть его назад и хлопнуть дверцей. Морозилка покроется льдом, придется размораживать — Сатору о таком, наверное, и не знает. Перед глазами рисуется образ чужого дома — холеной парадной, слуг в шелках, несколько спален и тридцать акров земли, засаженных завезенными розами. Наверное, — Сугуру думает, — он слишком громко и однозначно вздыхает, потому что его окидывают непонятным — ему, — взглядом. Он видит в нем что-то от разочарования, но в последнее время он видит больше, чем есть на самом деле.       Ничего об этом не говорит. Нет настроения выяснять отношения; разрешать бытовые конфликты; разрушать то, что итак хрупко стоит, поэтому тоже молчит. — Все нормально? — спрашивает Сатору. — Я тут ужин готовлю, присоединяйся.       Кладет на стол — бросает, — картонную коробку, бутылку молока из холодильника и то самое онигири. Сугуру опускается за стол, непроизвольно вглядывается в истекающий срок годности на упаковке. Съешь — умрешь, не съешь — отправишься на задание и возможно тоже окажешься прахом в вазе; выбор без выбора.       Сатору падает на стул напротив. Разворачивает пленку со сэндвича, та шуршит между его тонких длинных пальцев, кусает; жует; Сугуру смотрит, как нетерпеливо тот двигает челюстями — между тем, как они сходятся и расходятся, нет цикличности и ритма; торопится; может прикусить язык. Одинокая лампа рисует тени на его лице отчетливо и уродливо. Будто бы западающие внутрь глаза, ломаные линии бровей, отеки носа.       Они молчат, как будто бы все нормально.       Наверное, так проще. — Как задание? — спрашивает Сугуру, чтобы сбежать от неловкости, но голос хрипит после долгого молчания, и вся сцена их общения превращается в одно из тех глупых телешоу по телевидению.       Сатору делает вид, что все нормально. Глотает еду. Кадык двигается с тяжестью — он ест онигири насухую. Старый, подсохший рис скребется по гортани; обветренная рыба застревает комом в горле. Сугуру смотрит на чужую шею и знает это ощущение наизусть: представляет, как Сатору хочется отрыгнуть все обратно, как горло сжимает в подступающем спазме.        В голубых глазах напротив, как ему кажется, застывает несколько нереализованных слез. Тухлое онигири и сотни поглощенных проклятий — может, это и есть то, что их объединяет.       Они оба косятся на бутылку с молоком. Трехдневное. Пить его не хочется; пить его придется. — Нормально, — кивает, — выезжали в Йозаву. Демон первого уровня с деревни, она недалеко, добрался до храма, немного закошмарил местных монахов. — Там есть храм? — Маленький, скорее ворота от него и приют недалеко.       Сугуру ведет головой чуть влево, пряди, выбившиеся из хвоста, щекочут щеки. Он слышит треск листа нори, пережевывающегося во рту, и не может отвести взгляд от методичного движения губ, прижатых друг к другу до морщинок.       Его всегда поражает упорство Сатору. Раньше ему кажется, что они в этом абсолютно одинаковые, но Сугуру застарелую жрачку из холодильника есть бы не стал; Сатору же жует отвратительную на вкус дрянь точно так же, как изгоняет проклятия. Как робот, исполняющий свои обязанности безукоризненно четко и правильно, и в этом в то же время ему мерещится что-то отвратительно неправильное.       Сатору движет рукой к краю стола и подхватывает бутылку; открывает ее с щелчком пластиковой крышки. Поднимает, наклоняет к губам и пьет. Сугуру слышит его глотки, большие и объемные.  — Ворота там были очень низкие, — он тянет в горлышко бутыли, — ты бы ударился головой. — А ты? — А я нагнулся. Глупая шутка.       У Сугуру нет внутри смеха, но подавить улыбку все равно не получается. Он смотрит на Сатору и хочет закатить глаза, но и этого не удается тоже — где-то внутри греется тепло вперемешку с бесконечной усталостью, и все, на что хватает сил, это понять, как он все-таки рад его видеть.       Воздух резко и рывками выдувается из собственных легких — он неожиданно для себя смеется, падает головой на подставленную руку и смотрит на Сатору. Тот тянет молоко из бутылки, челка падает ему на лицо, волосы путаются между ресниц — лучше бы не открывать глаза, но он немного из тех, кто рискует, чем думает о последствиях, — и Сугуру наблюдает, как черный зрачок заполняет голубую радужку, а затем сужается обратно.       Забавно — как ему кажется, — они знают друг друга больше двух лет, но сейчас смотреть в глаза Сатору некомфортно. Похожие на химический цвет черничного рамунэ или жидкость незамерзайки — выставленную рядами в супермаркетах и никому не нужную в теплые островные зимы, — они отдают неприятным холодом. Раньше Сугуру этого не замечает — после смерти Аманай это все чаще бросается в глаза.       Может, что-то и правда изменилось.       Может, что-то и правда не так.       Верхний свет рисует лицо Сатору полнощеким и подчеркивает контрастом темноту под глазами. Они видятся утром, но у Сугуру ощущение месяцев порознь, оно застревает внутри свинцовыми пулями — отравляя каждый момент; он будто проваливается внутрь себя; после дневного сна голова ватная и ничего не чувствуется реальным, настоящим.       Холодильник гудит, его тарахтение отдает пульсацией в висках. Молоко булькает в бутылке при ударе донышка о стол. Онигири хрустит. Он громко глотает; объемный мокрый звук; во рту слишком много слюней.       Сатору не вписывается в кухню. Белое пятно на серости прозаичности быта — светлые волосы и такие же глаза сложно существуют в реальности скрипящих сёдзи, раковины, полной немытой посуды, застрявшего на языке вкуса болотно-коричневой слякоти из мусорного ведра. Сугуру смотрит ему меж бровей и не может поднять взгляда одновременно.       Два года назад в первый день учебы в колледже Сёко, перебирая отросшей белой частью ногтя сигареты — въевшийся запах, — говорит ему, что глаза Сатору похожи на лед в Антарктике;“видела по телевизору”; голубые и такие же особенные, потому что голубой лед существует только там. Она тогда смеется; закуривает и отмахивается, размазывая разводы табачного дыма по воздуху; Сугуру почему-то запоминает.       Сейчас вместо льдов в голове только жидкость незамерзайки в супермаркете — дешевый пластик, неокупающееся производство, слишком яркий и контрастный цвет, — вытравить эту мысль из головы не получается.        Сатору смотрит на него так, как всегда он это делает, когда хочет что-то сказать. Когда на языке вертится что-то, для чего нужно храбрости больше, чем для заказа на проклятие особого уровня. Смотрит и не говорит; жует чуть медленнее, чем обычно, упирается взглядом куда-то сквозь. Неудивительно — Сугуру думает, — он тоже чувствует недосказанность; странное, тревожное чувство, существующее где-то внутри и между пространством и временем. Его сложно игнорировать, потому что оно было всегда — как луна, прячущаяся днем.       Он хочет об этом спросить, но не может. Вопрос не имеет формы и застревает в глотке проглоченным проклятием, такое же отвратительное на вкус. Как будто если не озвучивать — оно само исчезнет; станет так, как было прежде. Сугуру знает, что такого не бывает, но хочется верить, будто вера — последнее, что им остается.       Сатору хмурится.  — Я не наелся, — он падает головой на подставленный локоть, ногтем указательного пальца другой руки ковыряя иссохшее дерево стола, — у тебя нет чего-нибудь в комнате?       Сугуру не выходил за пределы колледжа со смерти Аманай. В прикроватной тумбе от снеков осталась только смятая фольга упаковок, на своей полке в холодильнике гниет такое же сухое онигири. До вопроса Сатору он и не замечал.       Раньше пара шоколадных батончиков или пачек быстрорастворимой лапши всегда лежала у него в ящиках шкафа, а не на общей кухне; еще с времен первого курса — сначала для того, чтобы не делиться со старшими курсами, а позже снэки в нижней полке слева становятся привычкой. После учебы они заглядывают, чтобы взять по рамёну; вечером делят на двоих плитку мейджи, пока вставляют дивиди диск в дисковод, и съедают ее быстрее, чем проходят начальные титры фильма; иногда Сатору заглядывает в его отсутствие, а потом Сугуру находит пластик пакета от моти в мусорном ведре и раскрошенные по полу крошки.       Как он мог об этом забыть.  — Не, — он говорит, — там пусто, — слова режут пространство слишком сильно; нужно что-нибудь добавить, сгладить углы, но чем больше он об этом думает, тем звеняще в голове пустоты.       Сатору, наверное, это чувствует — всегда так делает. Чуть приподнимается с места, тянет сухую улыбку — ту, которая скорее для того, чтобы не обидеть, — убирает с лица волосы: — Ну да, извини, я все съел, — разводит руки в стороны, — может прогуляемся до какого-нибудь круглосуточного?       Так легко и просто; как будто бы за их плечами не стелется кровавый след ушедшего мая и каждый прожеванный онигири не горчит металлическим привкусом.       Сугуру хочет отказаться — его ведет чувство правильности собственного желания остаться здесь и срастись со столом; никуда не идти; выйти на улицу — слишком сложная задача. Нереализуемая миссия или то, с чем нельзя справиться — такое же, как и голубые огни-глаза и красная на губах помада-кровь; брызгами по каменному полу.       Сатору смотрит на него так, как смотрел полгода назад. — Пошли.       Как-то между отодвигают стулья — скрип дерева о дерево, мертвые маги, засечки на полу, отличающиеся по цвету, сошкурить и покрасить, — бутылка молока летит в мусорное ведро; Сатору щелкает по педали, сминает полиэтилен, бросает вниз. Щелкает выключатель, шаркают по коридору. На часах застывает приблизительные два сорок.       Сугуру чувствует что-то неправильное.       На улице тихо. С общей кухни они выходят во внутренний двор, окруженный административным комплексом и учебной частью. Фонари уже не горят, рассеянный свет доносит только луна, скрытая за мутными облаками. Горная область, заповедные территории — им обещают близость с природой, органику и тишину храма; вместо этого Сугуру давится пластиковым рамёном из единственного магазина в округе и проклятиями.        Полумрак скользит по высаженным у бетонной площадки в центре клумбам. Гортензии, голубые и ледяные, застывают в пространстве. Сугуру не хочется ветра — от него осыплются лепестки.       Он идет за спиной Сатору — медленные и уставшие шаги против быстрых и торопящихся. Форма колледжа оттеняет его волосы в синий, там, где отросшие пряди заползают на воротник. Он ждет, когда они поравняются, чтобы завести пустой диалог; занять время, избавиться от пустоты. Сатору не может в ней существовать — ритм его шагов непостоянен, руки в карманах. Отчего-то Сугуру представляет, что те сжаты в кулаки, ногти царапают заусенцы.        Говорить не хочется, поэтому он идет позади — так спокойнее; тишина поддерживает мнимый мир. Было бы правильнее сделать три больших шага и встать плечом к плечу; было бы правильнее, но у него не находится сил.       Свет не горит ни в одной из общажной комнат.  — Сёко спит? На неё не похоже, — Сатору говорит, не оборачиваясь.       Сугуру хмыкает — неосознанно косится на окно комнаты общей подруги: задернутые шторы, те самые, который полный блэкаут.Она не спит, он уверен, и уверенность перетекает в картинки совместных воспоминаний второго курса, когда Сёко не было на утренних занятиях, потому что онаспалапосле ночных киномарафонов. Странно, что Сатору об этом говорит, ведь они оба её знают.       Его мотивы всегда лежат на поверхности — по крайней мере, Сугуру всегда удается их понять. Внутри теплеет от мысли, что хоть что-то остается так, как было; что Сатору хочет поговорить и хватается за возможности — иногда даже абсурдные. — Опять, — зевает, — зависает на форумах.       Спереди слышится смешок, собственные губы тоже тянет в стороны. — Что читает? — Не знаю, — он отвечает. — В последний раз было что-то про кишки. — Ну да, — легкий кивок головы и безобразно лежащие волосы встряхивает в еще больший беспорядок. В последний раз, когда Сугуру их видит, бока не достают до мочек ушей; сейчас пряди закручиваются за ушами. — В ее стиле.       Легкая интонация, на губах Сатору, наверное, застывает полуулыбка.  — Я бы не доверил ей шить свои кишки. — Я тоже.       Он пожимает плечами. Немного не по себе. Раньше ему нравились такие шутки — с налетом скепсиса, цинизма и черного юмора, но после смерти Рико — голубые глаза, дробящийся череп, — её лицо возникает перед глазами слишком часто, чтобы ему хоть немного могло быть смешно. Странно болтать о возможном будущем, смеяться, когда Сугуру не знает, что будет завтра. Два месяца назад он планирует летние каникулы на Окинаве, а через месяц держит в руках разрезанные шейные артерии друга, трясет его за толстую ткань формы и ненавидит красное на белом. Красное на сером. Бордовое, багровое — ему не нравится ни один оттенок.       Они выравниваются в шаге, когда подходят к основным ториям колледжа, складывающимся в аркаду, уходящую по дороге вниз — колледж на возвышенности, замечательное стратегическое решение для периода камакуры, отвратительное социальное планирование для мира, в котором они живут.        От вымощенной камнями дороги веет холодом — могильным, мертвецким и одновременно знакомым, но который Сугуру предпочел бы не вспоминать.        От раскрашенных в кармин столбов главной арки хочется блевать. Днем — ярко алая, как лепестки новых цветов под окнами колледжа, в темноте ночи оттеняется в цвет крови, блестевшей под светом солнца, впитавшись в форменную темно-синюю рубашку, застывшей уродливыми линиями на бледной коже лица Сатору, когда Сугуру его нашел. Слепленные в сосульки волосы, остекленевшие глаза. В детстве на рынке он часто видел, как у мертвых рыб те мутнеют и становятся белыми — все, что ему тогда хотелось, чтобы те были все такими же, как обычно. Как лед северного океана — Сёко видела по телевидению, — как небо в предрассветной голубизне или вода в океане у побережья Окинавы.       Сатору молчит и не оглядывается. Сугуру смотрит на его спину — вытянутую и прямую, — и замечает, что тот больше не ссутулится. Он смотрит вдаль — туда, где дорога уходит вниз.       Здания вокруг восстановили за месяц. Складские помещения, подсобные, кабинеты для очередного положи-и-принеси. Они успели переложить каменную кладку площадки, на которой все случилось, но у Сугуру ощущение, что он до сих пор видит где-то между расщелин декоративных камней кровь Сатору. Или, может быть, ему кажется — в последнее время не получается быть уверенным ни в чем.       Кажется, он об этом уже думал. — Что застыл? — его вдруг спрашивают; Сугуру пожимает плечами, как будто бы не знает.       Знает. И причину — лезвие, выломавшее ключицу и разорвавшую плечевую артерию, — и следствие — ощущение засохшей под ногтями крови. Ему хочется об этом сказать, обсудить, но Сатору до сих пор сложно смотрит на место, где его разрубили на части.       Понимаемо.       Они спускаются вниз по горе к основной дороге в тишине и темноте. Ночью фонари не работают, приходится смотреть под ноги, периодически спотыкаясь. Иногда дорогу освещает луна, нежно скользя слабым светом по гладкой траве; бликами по выбоинам в ступенях; блеском на чужих волосах. Лес вокруг территории колледжа высокий, поэтому им все равно большую часть пути приходится идти, не видя, куда наступают.       У основной дороги сворачивают налево — к ближайшей деревне в двадцать небольших домов, одну общественную сауну, небольшой ресторан и круглосуточный продуктовый. Идут вдоль автострады на две полосы; справа — холм, уходящий вниз, к зарослям кустарника, слева —  высокие деревья, спрятанные за прозрачной пластиковой сеткой — безупречная сила, заключенная в клетку человеческой цивилизации.        Сатору начинает разговор. После долгой паузы его голос кажется слишком далеким и искаженным; натянутые интонации режут молчание ночи. Он рассказывает про фильм, который недавно посмотрел в записи по дороге с задания, в деталях. Про жаркую погоду за окнами казенной тойоты —“хорошо, что люди все-таки изобрели кондиционеры”, — про актеров, которых узнал еще с того фильма про ковбоев в горах, который “мы смотрели с…три месяца назад?”, говорит, что дайфуку в Сёндае отвратительные, слишком сладкие и приторные, а Сугуру не может отвлечься от мысли, что Сатору раздирает заусенец указательного пальца ногтем большого, спрятав руки в карманы; торопится; глотает слоги и накладывает слово на слово. — Мы с Сёко его смотрели. Дерьмо надуманное.       Сатору резко останавливается и оборачивается. Его лицо раскрашивает странное выражение — он будто бы одновременно недоволен и рад его ответу. Сугуру кивает — он тоже был бы рад, если бы его неловкий монолог поддержали; если бы его произнес он. — Че? Наоборот, вы с главным героем похожи. — Не, он тупой, — он оборачивается и отмахивается, косится на Сатору.       За поворотом уже виднеются фонари на въезде в деревню. — Именно! — надменная насмешка раскрашивает чужое лицо на секунду; от нее странно передергивает; в ней нет злобы; глупая шутка, очередная из. Раньше они всегда так шутили, но почему он так отвык?        Сатору продолжает: — Но я говорил про другое… У вас у обоих есть демонические друзья и вы помогаете людям.       Звучит бредово и по-детски. Сугуру слышит это и хочет ответить, но не знает как. Ограничивается вдохом и задерживает дыхание — думает над тем, что сказать, но в итоге так и не находит. Сатору, будто бы, и не ждет ответа. Продолжает делать вид, что все так, как и было раньше — по-старому, мир все еще под ногами, по их вине не размазало об пол чужую голову; не треснул череп, разлетаясь на куски, а Аманай не умирала. Играть в ту реальность, где его не разрубили на куски.       Глупо.       Им нужно это обсудить — Сугуру об этом знает и понимает, но задерживает дыхание, потому что это как нырнуть с вышки в бассейн, дна которого не видишь; он набирает воздух, но — ничего и никогда для них не бывает просто, — его берет ступор. Сжимает ладонь в кулак; отросший ноготь остро давит на старые мозоли.  — Слушай, — он говорит и думает, что было бы лучше промолчать, — у тебя все нормально?       Сатору кивает, замедляет шаг, не поворачивается. Смотрит не на него, а в параллельность белых полос на дороге или куда-то между — может, его шесть глаз видят в асфальте чуть больше, чем остальные, Сугуру не знает. Знает только скребущий зуд за реберной клеткой, не дающий ему покоя — что-то не так и будто становится только хуже. — А чего тогда не ответил? — Не заметил.       Псевдо-ровный тон, проглоченные слоги. Мягкая и спокойная ложь. Он ему не верит — хочется спросить, дернуть за плечо, посмотреть глаза-в-глаза, чтобы увидеть,“что ты не договариваешь?”, — но у Сугуру нет желания ругаться и спорить. Ночь тихая и прохладная — едва теплый ветер лижет по открытой шее, сглаживает углы, толкает друг к другу, — и разрушать ее порядок кажется чем-то неправильным.       Или у него больше нет сил. Ни тянуться ближе, ни пытаться докопаться до червей в чужой голове — мухи, как он помнит, у него на лице сидели мухи, не черви, когда его нашли, с раздробленной ключицей и порванной шеей, прожилки мышц, кусками намотанные на перемолотые кости, — ничего из того, что он, будто бы, сделал бы раньше.       Достаточно одного факта, что Сатору не доверяет ему так, как было раньше, и от этой мысли почему-то не хочется больше злиться — Сугуру думает об этом, и не понимает, как себя чувствует.

***

      Они неспешно доходят до магазина.       Внутри небольшого продуктового в углу под потолком подвешен за прилавком маленький телевизор; свет ламп приглушен, сквозь витрины с хлопьями — картонные коробки, разрисованные мультяшными животными и персонажами, — по кафелю пола скользит холодный свет от холодильников. За стойкой засыпает худощавый парень. Дверь хлопает за спиной, звенит колокольчик — желтый алюминий, — но тот не просыпается, подперев рукой лицо. На голове — простая кепка, на ее козырьке вьется маленькое низкоранговое проклятие усталости. Сугуру на него кивает, Сатору щелкает пальцами, то распадается на части.       Мальчик вяло просыпается. — Добрый день! Вам чем-нибудь помочь?       Они по очереди отмахиваются и расходятся в разные углы магазина. Сугуру подхватывает корзину и закатывает глаза — Сатору как обычно наберет полуфабрикаты в руки, едва не роняя, — и идет к стойке с лапшой. Закидывает пару быстрорастворимых, потом те, что нужно варить; три пачки риса, несколько нори — может, будет время и желание приготовить зару собу. Берет с полки, разворачивает, смотрит на срок годности — немного отросшие ногти шуршат пластиком упаковок, — бросает в корзину. Сквозь стеллажи продуктов видно мелькающий силуэт Сатору; слышно, как он шаркает по полу, ленясь поднять ноги, ищет что-то на полке.       Сугуру двигается влево, чтобы обойти ряд и подойти со спины. Будет забавно, если обувь не будет сильно скрипеть, его приближения не заметят и испугаются.       Жаль не получится — он думает, и губы тянет в печаль, — теперь Сатору всегда поддерживает бесконечность.       Он оборачивается, и на момент они неловко сталкиваются взглядами. Сугуру замечает в чужих руках три пачки печенья — две с моти, третья, импортная, с глазированной карамелью, — несколько шоколадок, зажатых между предплечьем и животом; в подмышке пачка хлопьев и бутыль молока. — Скиснет же, — он говорит. — Нет. — Мы редко в общаге едим. Скиснет.       Сатору тяжело вздыхает, едва не закатывает глаза — будто доказывает какой-то общеизвестный факт, а его отказываются его понимать. Предсказуемо. У Сугуру левая бровь непроизвольно ползет вверх; скептически. — Не скиснет, — Сатору изворачивается, пытаясь прочитать печать на пластике, чтобы убедиться в том, что сам говорит, — а я хочу хлопья с молоком.       Не дает и минуты возмутиться; бросает в корзину сначала сладости — те падают с шумом, будто что-то сахарное-песочное однозначно раскрошилось, — кладет все остальное.       Сугуру вдыхает и выдыхает через нос — мечтательно хочется закрыть глаза и вдавить их вовнутрь.       Они оплачивают покупки. Сатору вытаскивает кошелек, белая кожа, ровные купюры без единого залома, протягивает их продавцу — навязчивая улыбка и “Приходите к нам еще!”, — берет сдачу, но оставляет в подставке мелочь; Сугуру забрасывает продукты в пакет.       Когда они выходят из магазина, луна висит над лесистой горой к западу. Дверь хлопает позади, звенит колокольчик, его звон постепенно проглатывает ночная тишина. Сатору щелкает по кнопкам своего сони, свечение от экрана подсвечивает его лицо, как в хоррорах, недовольно цокает: — Четыре двадцать.       Сугуру кивает. Их тени растягиваются по дороге под каждым проходимым фонарем — искусственно и некрасиво, — синим контуром по желтому искусственному свету. Подошва ботинок стучит по бетону, если сделать шаг влево — они столкнуться плечами. — Как ты думаешь, он нам… благодарен?       Сатору хмурит брови, будто пытаясь мысленно прикинуть, про кого он говорит — Сугуру видит движение мышц под его глазами; руки в карманах; шов на гладкой черной ткани пиджака сползает вперед. — Кто? — Продавец. — Ну да, — он отвечает, как будто бы это само собой разумеющееся, — даже если и нет, то это, типа, правильно.       Сугуру хмыкает. Ожидаемо, что Сатору так ответит; странно надеяться на другой ответ от человека, рожденного в заранее созданный для него мир, и он не то, чтобы неправ. Сугуру тоже так считает, повторяет про себя — напоминание перед зеркалом по утрам в двенадцать часов дня ради чего встает с кровати, — но мысль, текучая и вялая, становится менее ощутимой, реальной, уверенной.       Спасать тех, кто даже не знает, что их спасают. Глупо, но правильно — он думает; начинает ныть переносица; трет ее большим и указательным пальцем.       Мальчишка за прилавком спит, не тронутый проклятием, слюни его спокойного сна стекают на дерево стойки; монахи из того храма, где днем был Сатору, совершают ежедневные ритуалы, не обеспокоенные головной болью или кровотечением от проклятой энергии, скопившейся по углам от прихожан; маг рождается, спасает людей и убивает проклятия до того, как умрет сам.       В этом вся правда жизни — Сугуру думает, — основа всей веры. Полгода назад он дергает Сатору за руку, когда он отмахивается от поедаемого проклятиями председателя районного суда, когти по мышце берцовой кости, сладкий хруст меж движущимися демоническими челюстями; крик, застревающий визгом в ушах, страх и мольба о помощи; голубые глаза — черничное рамунэ, северные льды, — скользящее в них согласие, и такой же голубой, уничтожающий монстра. Он тогда говорит: “Мы должны помогать, потому что мы можем”.       Рико никто не помог — её череп трескается на куски прямо перед его глазами через несколько месяцев. Сказать снова ту фразу уже не получается, и Сугуру думает-вспоминает — серый асфальт, белые колонны сектантского убежища, пуговицы блузки в засохшей потрескавшейся крови, —может, не стоило;может, нужно было дождаться, пока проклятие прогрызет плоть до артерии;может, это бы разыграло карты иначе. — Сатору, — слетает с губ тише, чем хочется, — был ли у нас шанс что-то изменить…? — Ты про… — Да.       Он вздыхает. Сугуру чувствует тяжесть его вздоха и потока мыслей — непривычно, что Сатору не озвучивает их бесконечность. Он замирает в ожидании чужих слов, вокруг замедляется время — ночной теплый ветер лижет шею, путает белые волосы, те падают на лицо. Луна отражается на листьях, в полумраке расплываются грани предметов. Сугуру задерживает дыхание, как будто бы следующее, что он услышит, определяет что-то очень важное.       Сатору говорит на выдохе. — Не знаю… Нет, наверное. Или да. Сейчас уже нет… смысла. — Ты хочешь… смириться? — Тот человек уже мертв.       Сугуру держит дыхание — задохнется, если не отпустит, но отпустить не получается. Сатору на него даже не смотрит — глядит куда-то в небо, будто где-то там, за горизонтом, есть что-то, что укажет им путь. Кончики пальцев холодит от ветра; неизвестности и неопределенности; рождающейся под светом ночи горечи. — А… другие?       Сатору останавливается.       Сугуру смотрит в окуляры его солнечных очков и хочет стянуть их — посмотреть в то, что за ними скрывается.       Он ему не отвечает. Может, все было не так с самого начала, ловит себя на мысли. Капли пота скатываются за воротник.       Ночь по-прежнему жаркая.