
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
На "раз" она протягивает руку, на "два" он в поддержку подставляет плечо, на "три" приходится звонкий удар — потому что элвен и человек танцуют разные танцы, но отлично чувствуют друг друга в битве.
Примечания
Дубль три, или, Создатель, помоги мне закончить эту работу на сей раз.
Солревельян должен жить, потому что о нём говорят слишком мало. Проснись и пой, горечь попыток маленького человека доказать, что она — нечто большее, чем сосуд без души! Восстань, агония элвен глори при понимании, что эмпатия работает не только к потомкам твоим долийским! И далее, далее, далее.
Посвящение
Драгонажьему чату и, конечно, Роне. Фрелас этой прекрасной леди даёт надежду, что Солревельян может быть интересен кому-то кроме моего тихого делулу.
Кошмары.
08 декабря 2024, 10:45
Шёлк. Уверена, ленты корсета были шёлковыми.
Опускает взгляд на вытянутые перед собой руки. Тёмные полосы красок без цвета покрывают пальцы, и лишь задней мыслью догадывается. Должно быть, кровь.
Мир тусклый, словно смотрит через бутылочное стекло на просвет: вместо вина на стенках уксус и пыль. Густой воздух не даёт свободно двигаться.
Воздух?
Дышать нечем, и приходится хвататься за воротник куртки. Тянет с шеи обгоревший шарф, пытаясь вдохнуть поглубже, но пустота недвижима. Поворачивается на месте, оказываясь вдруг вверх ногами: над её головой перевёрнутые шпили скал, и пространство теряется в чехарде сменяющихся ракурсов. Пытается ухватиться за призрак теней вокруг, но те исчезают, стоит кончикам пальцев прикоснуться к шелку.
Да, точно. Они распускали вместе тугие завязки на спине, чтобы высвободить из доспехов дворянской значимости. Ветер трепал рогоз у воды, юбки шуршали, когда садилась на прогретую солнцем землю.
Даже земля здесь какая-то не такая. Пепел, почва, камни, стекло, щепки, снег, трава — всё смешивается под ладонями в невообразимую кашу, когда падает на колени, споткнувшись о пустоту.
Взгляд не фокусируется. Полотно облепляет ее, словно змея сжимает в своих объятиях, хрустят рёбра и скрипят все её кости. Только теперь приходит страх, комом встаёт под кадыком. Мутит так, что лбом прижимается к булыжнику перед собой, надеясь остудить и без того ледяной лоб. Жмурится, чтобы прийти в себя, но следом приходит запах: пепел, уголь, плоть, гниль. Сладковатый аромат бьёт в нос, вызывая позыв тошноты.
Тусклый мир крутится вокруг неё. Лишив себя зрения, обретает слух — и лишается его следом, оглушаемая песнью застывших во времени криков. И звон, этот бесконечный звон, позволяющий себе лишь изредка прерваться на стрекочущий треск. Словно ткани рвутся в хватке горящей агонии.
Пульсация выбивает остатки дыхания, родившись где-то в позвоночнике. Будто ударили в спину, как когда-то, и лезвие снова царапает позвонок, оставляя истекать кровью под старой ивой у озера.
Помнит вой. Помнит пронзающую поясницу боль и мокрый нос, толкающий в щеку.
«Вставай, милая. Вставай, пожалуйста. Я не смогу порвать твоих врагов, если не спасу тебя. Твоя кровь пахнет не так, как у галл в лесу. Значит, тебе нужно жить.»
Перед лицом появляется носок сапога. Рука касается волос, кажется, будто тянут скальп вверх, но пространство снова лишает понимания своего положения. Лоб отрывается от булыжника, и всякая опора исчезает. Пустота держит в своих руках; краем глаза замечает рассыпающийся искрами свет.
— Вставай.
Не узнаёт. Это другой голос, такой чужой и холодный: дребезжит, касаясь уха предательски ласково, и перемещается вокруг, обходит.
Пустота толкает вперед, впереди — пустота, но ноги идут. По отсутствующему воздуху, по зелёной ниточке пульса, тянущейся от ладони. Не больно, если не задумываться, что кто-то иглой должен был проткнуть руку насквозь для такой искусной вязи.
Впереди — то есть, сзади — слышится рык. Пустота держит под руку, у пустоты синие глаза и непослушные кудри, но ей страшно, так страшно поднять взгляд.
— Не оборачивайся. Просто иди.
Всё неправильно. Будто ребёнок вторгся мелками в старую фреску: цветастые всполохи на вершине скал — то есть, под самыми ногами — вдруг натягивают канат потока на кулак и заставляют цепляться перепачканными в крови пальцами за камни.
Рык нарастает, ей видятся когти у самого лица. Ничего не происходит, поэтому нужно ползти.
Наверху никто не подаёт ей руки. Не помогает разорвать шов Завесы, тот расходится сам. Выплёвывает на землю, и алое на белом слепит после бесцветности магии вокруг, первый же глоток воздуха выбивает остатки сознания.
Синие горящие глаза смотрят ей вслед, когда разрыв закрывается, и когти разрывают эфирную телесность духа.
***
Молчание длилось трое суток. Эллинда отсутствующим взглядом смотрела на советников, вводящих её в курс дела, кивала с подобием улыбки в ответ на шепчущее «Вестница!» от каждого второго в деревне и говорила мало — только то, что требовалось для разрешения конфликта с канцлером или непрошенными гостями Убежища. Никто не видел её плачущей, но опухшие от бессонницы глаза и сипоту скрыть особенно тяжело, когда нет сил думать о собственном теле. Трое суток без отдыха после закрытия Бреши, проведённые в попытках осознать, что Создатель, на которого уповали на Конклаве, не просто отвернулся от неё, забрав самое дорогое. Он пошёл дальше. И решил испытать, как только веки, отяжелев, наконец опустились.***
— У тебя нет права там находиться. Ты заняла чужое место. Она оборачивается, но комната пуста. В спальне холодно, балкон распахнут. Ветер треплет парчовые шторы словно занавески из тюля, из-за двери доносятся тяжёлые шаги. Торопится открыть, мир заставляет потерять равновесие — синие глаза смотрят из глубины сада. В нос ударяет запах азалий и феландариса. — Ошибка. Ты, каждый вздох твой — ошибка. Как бы быстро она ни бежала, расстояние не сокращается. Лабиринт живой изгороди тянется к перевёрнутому небу, видит своё отражение в зелёном облачном потолке. Руки всё также в почерневшей от обилия крови и дёгте. Вой. Чем дальше она следует за синевой, тем тревожнее он, беспокойнее, и сердце ноет. «Пожалуйста, вернись. Тебе рано за ним. Поверни, я знаю дорогу домой.» — Ты должна была умереть. — Я знаю. Хочешь поменяться? Я готова. — Нет. Я хочу, чтобы ты чувствовала, что чувствовал он. Ветер срывает в одночасье пожелтевшие листья живой изгороди, подхватывает, заглушая зовущий вой за спиной. Эллинда просыпается от рассветной получасовой дремоты в поту. Спина ноет на месте пореза, приходится трусливо провести по пояснице, чтобы проверить шрам. Руки дрожат, грудную клетку колотит, но слёз нет. Ей банально нечем плакать. Метка на руке мерцает в полумраке ядовито, словно единственный источник света, на который ей не хочется продолжать идти.***
— Найдётся местечко? Варрик удивлённо поднимает голову. Тревельян двигается по снегу тихо, набросив на плечи только тонкую мажью куртку, которую щедро оставил ей кто-то в домике. Красивая когда-то тёмная блуза несёт по краю воротника след от пламени, и Эллинда не сразу понимает, почему кожа осталась чистой. Точно. Максвелл все-таки накрутил на неё тогда свой шарф. Гном поднимается на ноги, отряхивается, кивая на место у костра. Он присаживается на скамейку, и светлые глаза прощупывают её улыбку на вшивость. — Как ты держишься, девочка? У Тетраса взгляд тёплый и усталый; внимательный — детали выцепляет первыми, после выстраивает в систему узлов, потяни каждый — ниточка куда-нибудь да приведёт. Таким в душу смотрят насквозь, но не насильно, сугубо добровольно. Вот и Тревельян в своей честности охотна, переминается с ноги на ногу, прежде чем сесть, потирает скрытую тонкой кожей перчатки ладонь с меткой. Так она хотя бы меньше внимания привлекает. — Страшно, Варрик. Понятия не имею, что со всем этим делать. — Ты про Брешь? Тревельян качает головой, обводит взглядом полусонное Убежище. Пташки только выглядывают из свежих срубов, дверь таверны еще закрыта; где-то внутри слышится, как струна лопается со звоном. — Про людей. Им тяжело верить, что дело выгорит, но всё же — они здесь. — И они верят, — соглашается Тетрас с осторожной усмешкой. — Из осуждёной злодейки в идейного предводителя — и всё за сутки! Какое спешное развитие событий у этого акта. Эллинда закрывает глаза и потирает внутренние уголки. Голова кружится, и, кажется, она может уснуть прямо так, сейчас же, сидя на этой скамейке. Но бесцветный шёпот на самое ухо раздаётся оглушительно громко, и девушка выныривает из тягучих мыслей. Варрик продолжает на неё смотреть всё также внимательно. — Может, ещё денёк отлежишься? Выглядишь… мягко сказать, так себе. — Лучше не будет, — отзывается Тревельян сипло и щурится на зелёный фонарь в небе: Разрыв мерцает, переливается, и, если бы не пугающие последствия ее, можно было бы закинуться о красоте процесса разрушения небес. — Время идёт, помощи ждать неоткуда. Нужно закрыть Брешь. Нос гнома забавно морщится, когда он поправляет края своих перчаток. — Не пытайся играть героиню только, ладно? Я знал парочку, писал истории о таких. Чую, куда ветер дует. Одних лишь героев не всегда хватает для счастливого конца. — Тогда почему ты здесь? В прищуре светлых глаз сквозит понимание. У Тревельян мешки под глазами размером с Морозные горы, ссутуленные ответственностью плечи и вязкий, разъехавшийся взгляд. На горе Церковь потеряла прихожан и Жрицу, она же — брата и друзей, и лезть теперь на рожон должно хотеться меньше всех. Как и ему, бывалому. — Иногда, девочка, чувство ответственности бежит впереди эгоизма, — удивительно, как обращение это её не беспокоит вовсе — или беспокоит заметно меньше, чем вяжущее горечью «Вестница». — Дыра в небе, люди врассыпную. Где же еще мне быть, в конце концов. — Эту историю ты тоже запишешь? — Если доживу до её конца — конечно. Тревельян усмехается только коротко, и поражённая ладонь ноет на очередной всполох в небесах. — Рассказчики не умирают. — Твои слова — да Создателю в уши.***
Бумага пеплом разлетается по ветру, не позволив вчитаться в чернила, волны бьются о скалы далеко внизу. Отшатывается, ощутив вдруг неожиданную тягу шагнуть в белую пену, и натыкается лопатками на холодные ладони. Берег ей не знаком, но солёные воды зовут к себе, и страшно среди голосов уловить родной. — Не дам тебе забыть, —замечает мелькнувшие среди волн тёмные кудри, и сердце сжимается болезненно. — Ни там, ни здесь тебя не ждут. Холод ладоней исчезает, и спину ошпаривает огнём. Оборачивается, и в лицо ударяет черный дым и запах горелой плоти. Башня Круга горит, пламя тянется к ней, и балки падают совсем рядом, придавливая чьё-то тело. Сдавленный крик теряется в повисшей вновь тишине — только волны шипят далеко внизу. — Тебе среди живых больше места не будет. Почва сыпется из-под ног, и вот-вот полетит вместе с хрупкой землей вниз, но чья-то рука словно за шкирку ловит, встряхивая, и мир без оттенков уже почти привычно делает кувырок перед глазами. — Никакой фокусировки. Чему только учит Круг? — Что? — Вы не слушаете меня, Вестница, — говорит эльф тихо, и Тревельян смотрит на него словно впервые. — Стоит быть внимательнее во время путешествия в Тени. Не все её обитатели рады подобным гостям. Эллинда качает головой, сжимает в руке посох, на который опирается всё это время. Понимает, что ноги без движения замёрзли: тонкие сапожки не рассчитаны на сугробы Морозных гор. Она не понимает даже, как оказалась у лекарского домика, однако солнце уже близится к закату. Куда пропал весь день? — Я… — Вы уснули, — спокойно отзывается Солас, и прищур серых глаз исследует её растерянное лицо с придирчивой внимательностью. — Не советовал бы покидать Убежище в таком состоянии. Сходите всё же к Адану, он может помочь с успокоительными и снотворными травами. Тревельян глупо моргает несколько мгновений, прежде чем наконец прийти в себя. — А о чем мы говорили? — с осторожностью спрашивает она. Прищур не отрывается от края радужки, словно расцветающий там цвет фиалок имеет хоть немного значения в судьбе мира. Под таким взглядом она ёжится неловко, пока Солас отдаёт не глядя помощнику лекаря — быстроногому эльфийскому мальчишке лет двенадцати — какие-то бумаги. Эллинда чувствует, что сейчас потеряет равновесие, но ноги держат крепко, и острие посоха уходит глубоко в промёрзшую землю. Главное — дышать. И не думать, что она где-то потеряла сутки. — О том, что идти в одиночку забивать баранов и друффало для людей в Убежище, едва придя в себя после нагрузки Бреши, не самая разумная мысль, — Солас кивает на куртку на её плечах, и Эллинда непонимающе смотрит на алые пятна на тонкой коже накидки. — Мир не может потерять свою последнюю надежду вот так, в битве с рогатым скотом. Эльфу весело. Она понимает это не сразу, но что-то в тонкой линии поджатых губ, в серости прищуренных глаз, в этом сдержанном, едва уловимом снисходительном тоне скребёт черепную коробку, и Тревельян, не до конца проснувшись, не сразу находится с ответом. — Зато люди не будут голодать. Оскала на его губах нет, но тон — и Тень, едва дребезжа вокруг эльфа, — прячет за собой насмешку. Ей стоит скинуть ощущение на цепляющиеся за плечи объятия топкого сна, но мурашки холодом прокатываются по позвоночнику, стоит пересечься с отступником взглядом. — Уверен, достигнуть этого можно различными способам, — Солас отвлекается от созерцания растрёпанной, потерянной в собственном разуме Вестницы и наклоняется, чтобы заглянуть в мешок, который подтаскивает к его дому мальчишка. — Если у Вас больше нет ко мне дел, Вестница, я займусь своими. Вестница. Слово тяжелое, но из его уст вылетает маленьким металлическим снарядом, целясь точно в мозоль. Какая из неё Вестница? Вестница чего? Бессонницы из-за кошмаров? — Конечно, — качает головой Тревельян. — Не смею мешать. Шаг. Второй, третий — за ними должны быть четвёртый и пятый, по лестнице вниз, но вот веки опускаются, вновь поднимаются — она сидит на своей постели, в которой очнулась несколько дней назад, и держит бутылёк с бурой жидкостью в подрагивающих руках. Если не посплю, точно умру, — и мысль эта претит, обвивает воспалённый разум успокаивающим одеялом, притупляя боль. Не в этом ли весь смысл? У мира есть планы на неё, а простое человеческое сердце болит, разносит по телу гниющую скорбью кровь, мечтая лишь о возможности забыться и забыть. — Слабость, — голос во сне доносится до неё словно через плотное стекло, вату тумана и волны океана, так что получается даже облегчённо выдохнуть. — Ты есть слабость, ты будешь слабостью. Несовершенство должно сгинуть. Рогоз склоняется над зеркальной поверхностью озера, шепчет что-то недвижимой воде, и юбки её шуршат успокаивающе. У травы нет цвета, но почва тёплая, будто настоящая, и одиночество здесь не кажется таким страшным. Перепачканные кровью и дёгтем руки она омывает в озере, и вода забирает всю черноту, давая ей раствориться без следа, осесть на песочное дно. Тоскливый вой сменяется тихим рычанием под ухом, и нос — тоже удивительно тёплый — тычется в её щёку с собачьей ласковостью. — Лат, — зовёт тихо, и голос детский не кажется чуждым. — Лат, ты испачкаешь платье! Убери лапы, где ты только так перепачкался? Старый волк не умеет гавкать — потому ластится молча, послушно спустив вымазанные дёгтем лапы с подола детского платья. Синева с другого берега смотрит голодно и зло. «Не ходи за ним. Не надо тебе туда.» Шёпот ворошит что-то в высокой осоке у воды, но под юными руками шерсть не поднимается дыбом. Зелье разливается по телу, позволяет разуму расслабиться немного, пока бесцветная трава обнимает с мягкостью чистой перины. Хотя бы одна ночь — пускай длиною в сутки— нужна, чтобы последняя надежда мира не сошла с ума, потерявшись в сомнениях, вязкими складками сминающими Тень вокруг её разума. Хотя бы одна ночь, когда внимательная серость взгляда прощупывает полотно магии, пропускает нити сквозь пальцы в поисках непрошенных лазеек.