По Обе Стороны Радужного Моста

Shingeki no Kyojin
Слэш
В процессе
NC-17
По Обе Стороны Радужного Моста
andro_meda03
автор
Описание
Леви решает верить в Эрвина Смита -- без сожалений. Он оконательно присоединяется к разведкорпусу и учится жить в новом мире, заняв место у Эрвина за спиной. Им мало что известно друг о друге, но оба чувствуют: таких, как человек напротив, больше нет. Как облечь связь в слова и дать ей пустить корни? Это и предстоит узнать.
Поделиться
Содержание Вперед

Очень, очень хочется любить

Леви был чемпионом слова «никогда». В списке вещей, которых ему ни разу в жизни не довелось сделать, были сотни пунктов. Поразительно, наверное, хотя, конечно, кому как, но почти все они вращались вокруг одной, совершенно не ясной для него, загадочной концепции романтической любви. Леви никогда не был влюблен. Поэтому он не знал, каково это — держать любимого человека за руку, целовать его в щеку, смотреть, как он спит. Целовать его в губы, раздеваться перед ним; теряться, видя неприкрытое желание человека напротив, его готовность отдавать и отдаться. Не знал, каково это, — быть с кем-то. Любимый человек. Кто это? Как он выглядит? Как распознать это чувство? В книжках, по которым вздыхала Изабель, романтическая любовь описывалась как бабочки в животе — при мысли о предстоящей встрече, во время встречи, после произошедшей встречи; это было постоянное «растворение» в глазах друг друга без попытки моргнуть, одолевающее здравость рассудка геройство с похожей на гром примесью фатализма. Неиссякаемый фонтан препятствий — бесконечное их превозмогание. «Это так романтично! — верещала Изабель, дрыгая ногами на кровати, прижимая потрепанную книжонку к груди. — Он на все ради нее готов! Они не могли быть вместе, но он сражался за нее до конца, он столько вынес, господи, Леви!» А Леви только хмурил темные брови: «Ну как? Как чувство, которое, по этим же книжкам, должно делать тебя счастливым, все равно достается тебе через боль? Почему даже для любви нужно страдать, и превозмогать, и платить цену? Почему счастье не может просто… быть?» «Возможно, это не любовь? — подумал он тогда. — Или, может быть, любовь, просто любить можно по-разному?» Он задумался, как проявляет свои чувства к Фарлану и Изабель. Ведь он любил их — только не той, особенной, любовью. Леви не казалось, будто бы он делает для них что-то эдакое. Они просто смотрели на будущее в одном направлении и жили вместе в настоящем, придерживаясь избранного курса. Возможно, в этом секрет? Любовь — в единстве? Насмотренность Леви, которую он приобрел по ходу жизни, ему не помогала. Потому что никакой красивой восторженной любви между двумя пылкими сердцами с суицидальными наклонностями и без царя в голове он ни разу не видел. В Подземном городе в принципе опыта особенной любви как будто бы не было ни у кого. Леви прожил лет эдак семнадцать прежде, чем увидел, как люди целуются в губы — в его голове этот поцелуй стал знаком чего-то большего. Вместе с тем, он узнал, в какое великое множество мест можно всунуть член, еще при жизни матери. Да, чего-чего, а ебли он насмотрелся вдоволь. Он наблюдал все возможные соития во всех вообразимых местах так часто, что в те годы, когда мальчишки только начинают с восторгом совать потеющие руки в штаны, Леви начисто утратил чувствительность к этим движущимся картинкам. Вид людей, занимающихся сексом, его не трогал. Не будоражил ни воображение, ни тело. Ему было плевать, насрет перед ним на дороге кошка или кто-то потрахается — в его голове это были одинаково прозаические явления жизни. Ну, было и было. Чего только не бывает. События не произошло. Просто все вокруг живет своей жизнью. А раз так, то и он, Леви, будет. А жизнь Леви всегда вертелась вокруг выживания. Это было главной темой его существования, тем, что занимало его мысли денно и нощно. Как пережить этот день, что делать в завтрашнем. Как устроить свою жизнь так, чтобы она стала сносной, чтобы выбить из нее вонь и болезненность Подземного города, чтобы просыпаться и чувствовать солнце у себя на щеке. Как из кожи вон вылезть сегодня, чтобы урвать свежее, может быть, еще немножко теплое яблоко с поверхности. Хер с ним, с ростом, ежу понятно, что на витаминах уже не вырастет; но ради приторной сладости короткого, ослепительно яркого кадра иллюзии, будто бы у него есть все, чего он желает, во рту важно было почувствовать этот летний сок. Если составить список событий, которые могут разбить человеческое сердце, Леви одним росчерком станет лидером гонки личных трагедий. И дело даже не в том, что его жизнь могла бы быть лучше, будь у него отец, или останься жива его мама, или не встреть он Кенни, или останься с ним Изабель и Фарлан. Дело было в том, что мир, в котором он рос, все равно остался бы дерьмовым. Потому то, что Леви делал, чтобы выжить в нем, не изменилось бы никак, даже имейся у него хоть сто родственников, искренне озабоченных его благополучием. На весь Подземный город жизнь была только одна. Нельзя не грабить и не убивать всесильных и отожратых, если ты голоден до того, что еле стоишь на ногах, а власти у тебя — шиш; нельзя быть счастливым, если каждый день ты видишь грязь, и жестокость, и болезни, и боль, и ты знаешь, что так было до твоего рождения и так же будет после смерти. Мир — вот источник всех бед, и не только тот, который ограничен Подземным городом. Весь мир был таким: всесильные крадут свободную волю у бессильных. Что под Митрой, что на ее вычищенных тротуарах ценой его личной свободы была жизнь другого человека. В гонке за завтрашним днем, в бегстве от тех, кто все приходит по его душу, Леви загнал, ногами вытолкал устремления и потребности души и тела так далеко, что иногда ловил себя на мысли: а они точно еще существуют? Или делал шаг дальше — а они вообще были? Потому что сейчас он не чувствует ничего. Его сердце ровно и холодно бьется в груди, не задетое никем так, как пишут в книжках — не задетое никем, кроме Изабель и Фарлана, за которых он любому глотку зубами перегрызет и даже не покривится, брезгуя. А если нет — и «нет» было ответом на любой вопрос о его чувствах — до того плевать ему было — что ж, невелика потеря: живет без особенного, и все с ним нормально. Кто сказал, что делать то же дальше невозможно? Да, никому не удавалось нарушить душевный покой Леви. Окружающие были тупыми, и грязными, и крикливыми, а Леви терпеть не мог тупость, грязь и шум. Да и, к тому же, его имя разносилось по Подземному городу, как самая отборная в мире брань: даже найдись кто-то, кто покажется ему достойным его внимания, как здесь с кем-то сойдешься? Во-первых, Леви был Леви. То есть тем самым Леви. Не было в Подземном городе человека, который — хотя бы смутно — не представлял бы себе, кто он такой, чем занимается и почему именно опасен. Обычно, узнав, что хмурый невысокий пацан с черной челкой и бритым затылком и есть гроза криминального мира, горожане понятливо кивали и хорошо запоминали, как выглядит человек, от которого лучше держаться подальше, чем большую часть времени и занимались. Во-вторых… А вдруг враги? Вдруг предательство? Вдруг подставит под удар Фарлана, Изабель, да и собственную мелкую задницу? Нет, близость была слишком опасной затеей — близость и духовная, и физическая. А физической без духовной он не хотел. Он не осуждал людей, которые так поступают: встречают кого-то, укрываются в тени косых зданий. Но для себя он такого не представлял: обнажиться настолько, раскрыться, быть первозданным, честным — и перед кем? абсолютным незнакомцем? Да, Леви не был сторонником мысли, что любовь нужно заслужить; но близость — да. И все же, пусть сам Леви запретил себе впечатляться другими, он не мог не замечать, как другие порой впечатляются им. И пусть для Леви это ничего не меняло, он отметил и запомнил, что способен производить на людей такой эффект. В основном эффект производился на женщин. Иногда жертвами эффекта становились мужчины. В подворотнях Подземного города Леви повидал всякое. Его было не удивить никакими видами совокуплений. Скорее, что его действительно шокировало бы, так это их отсутствие. Так или иначе, довольно много раз в своей жизни он натыкался на мужчин, сдавленно дышащих в тесных проходах между потрепанными домами. Одно из первых подобных воспоминаний относилось к его годам пяти. Он следовал за Кенни домой из очередного кабака, как вдруг его взгляд зацепился за темное пятно за одной из пустых повозок. Туда не дотягивался свет фонаря, и Леви вообще не сразу сообразил, что странное, непонятное, похожее на животное мычание доносится оттуда. Прищурившись, замедлив шаг, он сумел, наконец, разглядеть двух мужчин: один, с трудом опираясь на повозку, тяжело дышал; его ладонь лежала на чем-то в районе его паха — чем-то темном и грузном; Леви в его пять показалось, что у ног мужчины сидит большое животное, и только спустя несколько секунд он понял, что это было не животное, а человек — другой мужчина. Кенни эту сцену то ли не заметил, то ли просто выбрал обойтись без комментариев — и так эта история о минете стала историей о том, что Леви не научили, что связь двух мужчин — это неправильно. Это происшествие оставило в теле Леви неоднозначные воспоминания. Любопытство? Непонимание? Омерзение?.. Задавленные стоны и тяжелое дыхание ударом кулака в солнечное сплетение возвращали его в бордель — в липкие взгляды, в грязные секреты, в голод, в отчаяние. В коридор, где у него перед носом мать, стыдливо опуская глаза, закрывает дверь — и со скрипом петли в глубине комнаты нетерпеливо звякает пряжка на ремне, и скоро — совсем скоро, но очень не долго — будет биться спинка кровати о стену из дешевого кирпича. Вспоминая бордель, Леви каждый раз двигал плечами — пытался плащом сбросить на земь плохие картинки. Да, он двигал плечами и концентрировался на том, что видел перед собой: не коридоры, а грязные переулки, не заштопанные четырежды чулки на полу, а вполне себе реальные человеческие кучи дерьма, рядом с которыми — в этой вони, в этой грязище — мужчины предавались сладострастию — и Леви ой как сомневался, что их причиндалы источают менее запоминающийся запашок, чем мирок вокруг. Иначе говоря, разобраться в своих чувствах ребенком Леви не смог. А чем больше он рос и чем запутаннее делался, тем запутаннее и смазаннее получались варианты его ответов. Но, что любопытно, чем старше он становился, тем больше совокупляющихся мужчин ему попадалось на глаза. Дошло до того, что Леви, в очередной раз скривив лицо и отведя взгляд — а так он поступал всегда — вдруг замер и призадумался: а женщины в Подземном городе вообще остались? Потому что он — куда ни плюнь — везде видит этих ссаных мужиков. Это эпидемия какая-то? Мода из столицы? Что творится? Но затем, неясно как и непонятно почему, у Леви, в очередной раз ставшего свидетелем сцены, которой лучше было бы разыграться в темноте уединенной комнаты, взгляд отвести не получилось. Ему тогда было двадцать два. «Ладно, это было больше, чем однажды. Просто с одним и тем же человеком», — нехотя признавался он потом сам себе, чувствуя, как щеки изнутри обдает приглушенным пламенем. Высокий, рыжеволосый, красивый и стройный. У него были сильные руки и шея, и он работал в магазине недалеко от их дома на одного ублюдка. Вылетая на задание, Леви частенько видел — видел, а сердце в груди замирало, стоило ему заприметить знакомую макушку с высоты — как тот возвращается с работы. В одиночестве парень шел к себе редко — за ним по пятам вечно следовал чуть ли не вприпрыжку какой-нибудь мужик — и часто мужик был новым. Леви наблюдал эту картину из раза в раз на протяжении нескольких месяцев, а затем ублюдок закрыл магазин, и возвращаться домой рыжеволосому парню стало неоткуда. Леви понял сразу, какой вечерней подработкой он занимается. Проституция вызывала у него омерзение — как можно бездушно трахать просто тело, за деньги красть чужое тепло? но он не осуждал тех, кто имел такую работу: уж кто-кто, а он прекрасно знал, что никто никогда и ни за что на свете не станет продавать свое тело от хорошей жизни. Люди, выбравшие этот путь выживания, вызывали у него во рту горький привкус грусти. Когда Леви понял, что из вечерней подработки проституция превратилась для рыжеволосого парня в занятость на полный день, этот привкус усилился. Очевидно, дом Леви, Изабель и Фарлана находился в месте, заточенном на исключительно удачные минеты, потому что рыжеволосого парня он стал замечать неподалеку от их жилища почти каждый день. В один из таких дней, на заре — Леви знал, что стоял час перед рассветом, потому что только пролетел под разломом в земле и увидел настоящее небо — парень, наверное, услышав уже хорошо знакомое ему шипение привода, задрал кверху голову. Леви охватило странное чувство, от которого сердце забилось чаще и все сжалось в животе: они летели вместе с Фарланом и Изабель, но ощущение было таким, будто бы смотрели только на него. Волнение, охватившее Леви, было для него чужеродным, непривычным. Ни одна из жертв его эффекта ни разу не вызвала в нем подобного. Он не очень понял, что это было, и не был уверен, что хотел бы испытать такое снова — от ощущения веяло неопределенностью, опасностью, а на такие вещи Леви вешал красные флажочки и обходил их стороной. Но в мыслях Леви — как будто против воли, хотя, раз он делал это, то, возможно, все же сделал выбор сам? — Леви то и дело возвращался к этому воспоминанию: заря, привод, он парит в воздухе; на него с земли, остановившись посреди дороги, замерев, задрав голову, внимательно смотрит красивый юноша. Смотрит только на него. Ловит его взгляд. От мостика между глазами — раз! — и пробежал разряд молнии в солнечном сплетении. Тревога или восторг? А если второе, то, раз восторг так похож на тревогу, является ли он тоже опасным чувством? И если является, то что именно здесь может пострадать, кроме безопасности Леви и его друзей? Возможно, его чувства? Пройдет неделя, прежде чем он увидит его снова — при этом совершенно случайно, внезапно и от этого еще более обезоруживающе, хотя Леви и так был готов перестать защищаться — по крайней мере, в той же серьезной мере. В Подземном городе наступали времена, когда туман, собиравшийся над землей, сползал вниз. Он забивался между домов, стучался в окна и, конечно, прятал, как самый надежный на свете сообщник, тех, кто желал оставаться инкогнито. Вот так, в тумане, возвращаясь пешком домой из кабака, где ужинал, Леви случайно оказался в жалкой паре-тройке метров от парня, мысли вокруг которого крутились, как собака вокруг собственного хвоста — глупо, безнадежно и жалко, но как себя остановить? Искушение было слишком уж сладким. Он не стоял на коленях, и перед ним на коленях никто не стоял тоже. В отличие от остальных зарисовок Подземного города эта была не про чувствование — про чувственность. Рыжеволосый парень целовал мужчину напротив — неспешно, со вкусом, поглаживая его крепкую шею. Мужчина оплел руками его талию, позволил ладоням скользнуть на крепкую грудь. Накрытые чужими губами смешинки, тяжелые выдохи. Леви наблюдал за поцелуем, как завороженный. Никогда в жизни он не видел ничего прекраснее, чем это. Он не знал, какие обстоятельства свели этих мужчин, но ярко осознал: он хотел быть одним из них. Чувствовать трепетные, жадные, нежные губы на своих губах. Целовать. Быть поцелованным. Леви отступил назад, в туман, но оказался недостаточно быстрым: рыжеволосый парень разорвал поцелуй и открыл глаза ровно в ту секунду, когда контуры тела Леви стали размываться белым. Их взгляды встретились. Сердце Леви ушло в пятки. Дышать стало тяжело, тело наполнил свинец. Задержав дыхание, с широко раскрытыми глазами, он сделал еще один шаг, окончательно исчезая за тяжелой шторой из тумана. А потом он бежал — бежал, бежал, бежал домой, пытаясь вытащить из себя увиденное, потому что не понимал, как двум чужакам удалось породить в нем такую зависть, такое отчаяние и такое желание. И, стыдясь себя самого за то, что человек с такой тяжелой долей вызвал даже в нем, таком высокоморальном и осуждающем тех, кто наживается на проституции и ею пользуется, такое простое, такое животное, не отяжеленное не единой мыслью влечение, Леви не смог сдержаться. Оставшись в одиночестве, дрожащей рукой, со срывающимся дыханием прикоснулся к себе, умирая от охватившего его желания, — прикоснулся к себе с отчаянием таким сильным, что хотелось завыть от пустоты вокруг себя, от острой, болезненной потребности оказаться рядом с кем-то. Высокоморальность проиграла: сжав зубы, закрыв глаза, чувствуя, как нарастает волна удовольствия внизу живота, он снова и снова возвращался в мыслях туда, в туман, к нему, представляя, что там, рядом с ним, — он, и что это его губы он целует, что это в его рот он засовывает свой язык, жадно пробуя его на вкус. Леви представил, как зарывается пальцами в его волосы, как вжимает его все сильнее и сильнее в свое тело, как гладит склоненную к нему шею. В фантазии ворвался образ из детства — сцена минета у повозки — и воображение Леви услужливо нарисовало ему картину, где он, скользя губами, языком по губам, подбородку, шее, груди опускается перед ним на колени, кладет руку на его пах, сжимает, спускает брюки, кладет ладонь, опускает лицо, проводит языком по… Удовольствие затопило Леви, как толща воды топит падающий под землю город. Фейерверки в каждой клетке его тела — так долго, так вкусно. Его пронзило электричеством до судорожных вздрагиваний, и он упал на бок, зарываясь лицом в подушку, чтобы заглушить низкие стоны, которые оказался не в силах сдержать. Когда все закончилось и Леви перевернулся на спину, тяжело дыша, он понял, что никогда в жизни ему не было так приятно и так стыдно, как сейчас. Следом пришли опустошение, печаль и острое осознание собственного беспросветного одиночества, которое не заполнить ни погружением в себя, ни дружбой. Леви не смог поднять на него взгляд, когда столкнулся с ним на улице на следующий день. Он упорно мял глазами землю, зачем-то щелкал привод, будто бы не чувствовал кожей без нужды касаться, что все в порядке, все готово к вылазке. Он чувствовал на себе его неожиданно теплый, мягкий взгляд, но ответить на него не мог: ему казалось, что, стоит им встретиться глазами, как тот сразу все поймет, все про него узнает — каждый вымышленный поцелуй, каждый жадный вдох, почувствует, что…

«Почувствует, что я такой же, как и все они — только я не платил денег и касался его мыслями. Но, как и все они, я до шума в голове хочу взять то, что он предлагает». От себя было отвратительно — до такой степени, что Леви растерял изъеденные временем остатки хлипкого сна. Ему было так страшно — непонятно, откуда взялся этот страх, непонятно, чего именно он боялся — и так тревожно, что он лежал, сжав пальцами рубашку на груди, замерев, и чувствовал, как беспокойство в солнечном сплетении жрет его живьем — жрет хорошо, со вкусом, пока он все ищет силы сбросить с себя наваждение — ищет и все никак не может отыскать. — Да что с тобой такое? — поражался Фарлан. — Что случилось? И пока Леви, качнув головой, подносил ко рту ложку похлебки, того внезапно осенило: — Что, девушка понравилась? Леви помнил, как в момент, когда с языка Фарлана сорвалось это слово — «девушка», его передернуло от неожиданного и, казалось бы, вытекающего совершенно из ниоткуда осознания того, насколько абсурдным было это предположение. Из его рта вырвался ядовитый смешок, и внезапно для самого себя он произнес: — Девушка? Ты издеваешься? И в ту же секунду он понял, что связь его языка с сердцем и другими жизненно важными органами его тела была, судя по всему, крепче, чем с мозгами. Иначе как объяснить то, что правда из его рта вырвалась прежде, чем он осознал ее и мгновенное сделал вывод: «Да, это так»? Девушки никогда не интересовали его — вот что Леви понял. Ни-ког-да. У него была черта, которая поначалу удивляла даже Фарлана. Чертой этой было умение видеть и ценить красивое в мире вокруг. Мир вокруг был — пиздец, но Леви не был бы собой, если бы не был способен находить прекрасное в том, как свет падает на красные волосы Изабель, золотя ее макушку и вызывая счастливую теплую улыбку на ее до одури милом веснушчатом лице; какую одухотворенность приобретает лицо Фарлана, когда он, подперев руками голову, читает поздно вечером на кухне при свете керосиновой лампы; сколько магии кроется в будто бы легких и непринужденных движениях его друзей, когда они парят рядом с ним над расстилающимся, как на ладони, ублюдским Подземным городом. Потому-то Леви, глядя и на девушек, и на парней чувствовал себя ровно: да, встречались красивые люди и там, и там. Ну и что? И только почувствовав влечение к нему, он явственно осознал: эстетическая привлекательность — это одно, и ее можно чувствовать сколько угодно и к кому угодно; но вот сексуальная… Ни к одной девушке он никогда не испытывал того, что питал к нему, и сама мысль о том, чтобы такое произошло, вызывала у него ступор и острое ощущение неправильности. Что бы они ни делали и как бы ни выглядели, девушки его не интересовали. Девушки…. Не для него. С другой стороны…. разве мужчины как, скажем, вид всегда вызывали у него какие-то острые восторги? Нет. Только он. У него одного была над Леви эта странная, отключающая мозг власть. Но над всем ли ним? Или только тем, что ниже пояса? — Да ладно, понял я, — развел руками тогда Фарлан. — Ты такой неприступный, какая девушка… Чего я лезу… Любовь не для тебя… Прости-прости, — и, закатив глаза, Фарлан оставил его одного. Леви задумался, уставясь в подоконник: любовь… Нет, определенно: то, что чувствовал он, было не любовью. Это была пьяная, дикая жажда одного конкретного человека. Его тела. Но почему к нему, почему сейчас, как так? Леви не знал. Могло ли влечение перерасти в любовь? Он призадумался. Если в уравнении, где под вопросом — чувства, тело идет первее души, наверное, до души уже никак не добраться. Вопроса «почему парень, а не девушка» у Леви не возникло. Только после того, как через несколько дней после разговора с Фарланом он стал свидетелем потасовки в кабаке, где один мужик избивал другого со словами: «Чтоб ты сдох, сука, проклятый пидор!», Леви подумал, что, наверное, о сути этих вещей он должен был бы призадуматься. В конце концов, подворотни подворотнями, но подавляющее большинство окружающих — исходя из того, какие браки заключались вокруг — вроде как было согласно, что норма — это гетеросексуальность. И очень просто, очень естественно для себя Леви осознал, что для него норма — это другое. Что, пусть влечение к тому самому человеку и было для него диким, ужасающим явлением, сам факт влечения к мужчине казался ему таким же органичным, как дыхание. Ведь чувства — они есть и будут все равно, как бы ты ни пытался их оборвать — они приходят и уходят сами по себе. А раз они рождаются в тебе сами, то они естественны. И если в нем родилось такое влечение, то оно естественно тоже: ничто кроме моральной составляющей — желания тела того, кто из острой нужды его продает — не казалось Леви странным. «Меня влечет к мужчинам», — проговорил он сам себе, чувствуя, как сердце стало чаще биться в груди от новой правды о себе. Однако — снова и опять — принять, что его привлекали мужчины, было одним; принять, что он жаждал близости с одним конкретным человеком и стал видеть об этом сны, было совсем другим — абсолютно невыносимым, потому что Леви знал: он никогда себе этого не позволит. Он хочет исполнения своего желания больше всего на свете — и оно ни-ког-да не станет явью. Горькое разочарование. Ебаная жизнь. И она не стала лучше, когда через несколько дней поутру Леви увидел, как он идет по улице, преследуемый отвратительным упырем — жирным, бородавчатым, с огромными пятнами пота на спине и подмышках. Леви не понял, как это произошло, просто схватился за таз. В следующую секунду его уже нещадно рвало. — Что же ты, братец, съел такого ужасного? — суетясь вокруг него, бормотала Изабель — она то подсовывала ему стакан с водой, то гладила по голове, как ребенка. — Не знаю, — выдавил он, вытирая рот салфеткой и тупо глядя на пол: на ресницах блестели росинки слез от того, как сильно скрутило желудок. — Мы ведь одно и то же ели? — продолжала Изабель. — Но со мной и Фарланом все отлично. — Повезло вам с Фарланом…. — сипло отозвался Леви и, поняв, что перед глазами опять пляшет эта уродская жирная морда, вновь склонился над тазом. Думать о том, что он с ним делал, не хотелось. Вспоминать, как он вожделенно смотрел на него, было тошно. Что, если сам Леви смотрел так же? Прошло несколько недель. Поужинав в одном из кабаков поздним вечером, Леви лениво потащился домой. Фарлана и Изабель он отправил идти впереди — уж больно много оба выпили и сейчас вызывали у него мигрень. Он остановился, как вкопанный, когда, зацепившись взглядом за одну из домовых арок, разглядел в ее тени его. А перед ним на коленях, энергично двигая головой, стоял тот ублюдский мужик. И самым ужасным было, конечно, не то, что это увидел Леви, а то, что Леви заметил он. Что, стоя во тьме, опираясь красивой рукой с длинными белыми пальцами о стену, с лицом, искаженным удовольствием, тяжела дыша, он вдруг посмотрел ему в глаза своими яркими глазами — посмотрел уверенно и твердо, так, словно… призывал его? Об остатке того вечера у Леви воспоминаний мало, и все они плохие. Дома Фарлан предложил выпить еще. Того сморило через два стакана портвейна, унесло лавиной сна к давно сопевшей рядом Изабель. А Леви, которого ничто не брало, оставалось только разрываться на части во вспышке молний, скрученных в тугой жгут у него в животе, груди, шее и голове, и в тот момент, когда ты меньше всего этого ожидаешь, расплетающихся у тебя в теле, яростно хлещущих тебя по внутренностям, душе и обездоленном эго. Ненавидя себя, во всем этом пожаре, Леви осознал, что испытывает ревность и одновременное отвращение: ревность — к тому ублюдскому мужику, а отвращение — страшное отвращение — к себе за эту ревность. Он мечтал оказаться на его месте. Он хотел бы, блять, ни о чем не думать, выбросить нахуй свое сердце, голову и совесть, пасть так низко, чтобы пойти на это: сделать то, что делал мужик. Встав на колени перед ним, завладеть его вниманием и его удовольствием. Снова и снова перед глазами вставало его лицо. Почему-то особенно близко Леви видел его губы, из которых вырывалось прерывистое дыхание, видел его подрагивающие светлые ресницы. Дышать становилось все сложнее. Проклятая эрекция была такой сильной, что казалось: вот-вот забьют искры из глаз. Отчаяние из-за сложных чувств, влечений тела, нереализованные желаний и умопомрачительных фантазий затопило его сознание. Но он терпел. Ревновал, ненавидел себя, страдал из-за жизни, что ведет он, страдал из-за того, как сильно его хочет. Но терпел. Леви просидел, не двигаясь, с пустой бутылкой в руках до рассвета, а с первыми лучами солнца услышал: в дверь поскреблись. Он рывком встал на ноги, не выпуская бутылки. Осторожно подошел к двери, приоткрыл. Обомлел. На деревянных ногах вышел. Он сидел на ступеньках его дома спиной к двери, и утренний холодный ветер заставил его кожу покрыться мурашками. Рыжие волосы расходились назад волнами, и Леви залюбовался им против воли, желая и не желая, чтобы это мгновение длилось вечно. Леви сел рядом. Сердце колотилось в груди, как ненормальное. Смотреть он выбрал вперед, хотя внутри все протестовало: в сторону! — Почему ты не попросишь? — мягким, тихим голосом спросил он. От этого ласкающего ухо звука от шеи вниз по позвоночнику поползли мурашки. — О чем ты? — сипло, так же тихо ответил Леви вопросом на вопрос. — Не надо денег. Если ты хочешь, я готов с тобой просто так. И, пока Леви пытался осознать смысл происходящего, на его руку легла рука — теплая, так заботливо укрывшая его, что Леви подумалось: это прекрасная, самая лучшая на свете рука — такая, которая появится перед тобой в трудную минуту, которая вытащит тебя из пропасти, которая сожмет твое плечо, когда тебе будет тяжело и плохо. На какое-то короткое мгновение ему показалось, что он вот-вот потеряет сознание, хотя был человеком восхитительного здоровья и никогда не болел. — Я хочу с тобой просто так. Леви поразился сказанному настолько, что больше не смог выбирать, куда смотреть: повернул голову и уставился в его лицо — такое близкое, что даже не нужно было вытягивать полностью руку, чтобы до него дотронуться. Он был худым — тонкая кожа с редкими веснушками обтянула высокие скулы, мужественный подбородок, нос с горбинкой. Узкое лицо обрамляли рыжие волосы — чистые, густые, сияющие в лучах далекого солнца. — Тебе нужно прекратить, — глупо проговорил он, но получше ничего не придумалось: в голове пульсировала одна-единственная мысль. «Он… хочет меня?» — Ты меня услышал? — мягко удивились ему. — А ты меня услышал? — Леви…. От звука своего имени, произнесенного им, его голосом он ощутил — со стыдом и ужасом — укол удовольствия внизу живота. — Я знаю, кто ты, — проговорил он негромко и приятно. — Но все будет хорошо. Я никому не скажу. — Забудь, что знаешь. И через силу он ответил и правду, и неправду: — Я не хочу. Ни так, ни за деньги. Он хотел вырвать руку из-под его руки, но не смог. Осторожно высвободил, теряя приятное покалывающее тепло, и пружинисто поднялся на ноги. На него посмотрели снизу вверх, протянули руку, оплели пальцами его запястье. — Тебе противно, что я пришел к твоему дому? — Я вырос в борделе, — неожиданно для самого себя произнес Леви, глядя в горящие лихорадочным огнем глаза напротив, на этот раз не разрывая контакта рук, погибая от нежности, сковавшей его тело, разлившейся по коже. — Мне не противен ты. Мне противны люди, которые к тебе приходят. И мне противен я. И он добавил: — Сиди, где хочешь. Никто не станет разевать хлебальник. А если разует, то я… закрою. И он добавил — неожиданно для самого себя мягко, заботливо: — Есть будешь? Он отпустил его руку. — Не буду. Он встал на ноги. Леви так сильно захотелось, чтобы он не уходил, чтобы он остался, что тело дернулось вперед. Он захотел попросить его войти в дом, уложить отдыхать, отправить к врачу… и все это вместе с тем, как он захотел сорвать с него одежду, сорвать с себя одежду, кожа к коже, поглотить его дыхание, поглотить его, быть поглощенным им… Но он остановил себя и ничего не сделал, только посмотрел ему сначала в глаза, потом — в спину. Пройдет несколько мучительных, долгих недель, наполненных влажными снами и тихими стонами, и Фарлан между делом, будничным тоном сообщит за ужином дома, что недавно в их районе снова нашли труп «проститутки»: — В канаве. Живот был распорот. Наспех, очень грубо. Мучительная смерть. Обычно Леви пропускал мимо ушей такие новости, но сейчас напрягся. — Проститутки? — Или проститута? — задумался Фарлан, стучая пальцем по подбородку. — Парня, в общем. Рыжеволосый такой, высокий. А-а, точно, он же работал в магазине у того ублюдка, который потом еще лавочку прикрыл и всех разогнал. Хотя, поговаривают, что паренек еще во время работы там торговал собой… — Семья? — перебил его Леви грубо. — Мать, но умерла в прошлом месяце. Ноги. Леви кивнул. Есть перехотелось, видеть людей — тоже. Он пробыл один, у себя в спальне, семнадцать часов. И все это время он, не прекращая, думал о том, что так и не узнал его имени — имени человека, который, не имея ничего, дал ему так много. Дал так много, а сам оказался зверски убит и выброшен, как ненужная вещь, в ближайшую помойку.

***

Наполненный нахлынувшими на него водами воспоминаний, Леви пробродил по ночной столице, не замечая ни людей, ни зданий, ни неба над головой, пока на горизонте зябко не вздрогнули первые лазутчики зари. Как сомнамбула, внезапно пришедший в себя и теперь растерянно оглядывающийся вокруг — где я? — он медленно зашагал в направлении казармы. Он шел и головой понимал: зайдет, а в комнате будут Эрвин и Ханджи, живые и реальные. Но сердце почему-то шептало: он, рыжеволосый парень из далекого прошлого, отчетливее любой яви. Леви думалось, что еще пара шагов, и он выйдет из-за поворота, взглянет на него вопросительно горящими глазами, которые честно и открыто предлагают ему самое уязвимое — себя. Но это был обман, иллюзии, в которых было приятно тонуть, потому что сталкиваться с реальностью, где твои мечты никогда не сбываются, больно. Стоило Леви подумать о том, как отчаянно он хотел его, и собственная жизнь казалась ему сплошным разочарованием — хотя и в других аспектах сахарной она никогда не была. Леви все шел к казармам, а мозг подговаривал: «ну, ладно, он не выйдет — он был убит; вдруг хотя бы Эрвин все-таки не спит? ждет тебя? подарит тебе немножечко внимания, на которое ты еще чуть-чуть — и тоже дрочить начнешь?» Леви яростно сплюнул на землю: что-то, а выдавать пизды он умел — и окружающим, и себе. Себя в особенности он никогда не щадил — разговаривал с собой жестко. С горьким привкусом разочарования и несбывшихся надежд, разливающемся во рту, груди и животе, Леви привел себя в чувство: думает о людях, которых ему никогда не заполучить, мечтает о событиях, которым не суждено стать явью. Живет, зная, что ему не хватает тепла. Не знает, как попросить — и нельзя, никогда и ничего нельзя просить, в особенности, у тех, кто тебя больше — во всех смыслах. А Эрвин был больше него — во всех этих самых смыслах. И он точно не страдал такой хуйней — не гадал, кто там что делает, пока он где-то ходит, не тратил время на мечтания о людях, которые для него были закрыты, недосягаемы. «Что-то у тебя много места свободного в голове стало?» — Леви недовольно поднял на себя бровь. А потом уныло посмотрел в землю: как раз-таки не много, а очень даже мало. Он чувствовал: с каждым новым днем место в его избитой недосыпом коробке с мозгами все нахальнее отжимает один здоровый светловолосый красавец с глазами цветами неба. И, кажется, настала пора признаться самому себе — никто ведь не смотрит: он так зацепил Леви не потому, что он такой особенный военный. Леви с замиранием сердца остановился посреди улицы, застыл, взволнованно сдвинул темные брови: нет. Пожалуйста, нет. Нет-нет-нет-нет-нет-нет-нет. Не надо. Только бы не оно. В глубине души он мечтал полюбить — полюбить, не влюбиться, вот только подходящих людей никогда не встречал и даже не знал, кто ему в принципе подходит. Эрвин подходящим точно не был, потому что Леви точно не подходил ему. А для любви вы же должны быть, как уравнение? Все, что по обе стороны знака равно — на балансе, левая часть согласуется с правой. Что в Леви согласовалось с Эрвином? Да ничего не согласовалось! — Ой да блять, опять двадцать пять! — Леви вздрогнул, внезапно услышав и увидев в мыслях собственную клячу цвета ночи. — Может, человека поближе узнать надо? — Откуда ты вылезла? — шикнул Леви на нее, сердито топая ботинком и яростно шагая вперед. — Я пробую, но каждый раз все заходит в какой-то тупик. Да и как вообще можно кого-то узнавать, не понимая своих намерений? — А-а, — лошадь довольно ржанула в его голове и ухмыльнулась бархатными губешками: — Так у тебя намерения в отношении Эрвинки есть? А че ты молчал? — Я не это имел в виду! — Леви вспыхнул, перейдя с шепота на тихий голос. — Я имел в виду, что я… не знаю, как с ним общаться. Что спросить, чтобы не переступить черты. Да и где она, блять, эта черта? Мы то у реки сидим ночью в абсолютной тишине, то он чаи со мной распивает у себя в кабинете. Потом мы шутим про члены, а потом неделями не видимся и не разговариваем. Я даже не знаю, интересен ли я ему как человек. Я для него просто солдат. Не просто солдат, я хочу сказать. У него на меня большие планы, но все его намерения в отношении меня лежат в плоскости работы. Вот и все. — Ты уверен? — с сомнением покосилась на него из мыслей лошадь. — Да естественно! А шутки все эти, чай — ну, такой он человек. Бесстрашный пиздец. Так лицо держит кирпичом, но в стороне от глаз посторонних точно любит поразвлечься. А чувство юмора у него такое, что лупит порезче хлыста. Так что наше — э-э — неформальное общение — это развлечения ради. И если ему вдруг приятно проводить со мной время — а мне так кажется во время наших встреч — это еще не значит, что я интересую его. Все-таки приятные люди в жизни встречаются, но ты не будешь головой и эмоциями впрягаться за каждого. Как бы хорош ни был человек, часто тебе на него просто плевать, он не цепляет тебя, как крючком — глубинно, насквозь, и ты просто дальше занимаешься своей жизнью. И это… нормально. — Так а тебя он зацепил, значит? — Нехер мысли мои подслушивать, убогая, — оскалился Леви. — И ты уверен, что это не оно? Леви поджал губы и молча зашагал вперед. — Я просто знаю, что он мне интересен, как мужчина, — проговорил он сам себе в мыслях. — И интересен как человек. Я молюсь, чтобы это не было чем-то большим. Уже сейчас мне тяжело постоянно переваривать его в голове. А если это что-то большое… Ничего же не получится. Каким образом я… даже думать об этом глупо — чтобы какой-то солдат — и вдруг заполучил старшего по званию, такого красивого мужчину, по которому все сохнут, в любовники. Да у него точно кто-то есть, такие не простаивают в одиночестве. И игривость его временами может идти отсюда — ну нравится ему внимание, ну знает он, блять, что хорош — еще бы он не знал! Да и Эрвин — он же точно по женщинам. Тем более, кляча, слышишь! Откуда мне знать, что он такой же, как я? Да и как я, даже будь он по мужикам, сошелся бы с ним? Как люди вообще это делают? Рисковать нашим расположением друг к другу и налаженным общением ради проверки какой-то пьяной гипотезы? Меня под трибунал за такое отдадут. Мне придется из армии уйти, а там тюрьма дальше, избежать ее без шансов — куда в этих стенах сбежишь?.. Никакой неразделенной любви, я не хочу этого несчастья, не надо. Леви замер перед оранжереей у казармы, внезапно осознав, что последние слова прошептал пересохшими губами. Сердце в груди сделало кульбит и приземлилось четко в пятки. В форме, с идеально уложенными волосами, свежий и бодрый, Эрвин Смит закрыл за собой дверь цветника и теперь смотрел на него — спокойно и мягко, так, как будто бы они расстались с Леви минуту назад, и не было никакого драматичного исчезновения посреди ужина, не было растерянности в глазах Смита, когда Леви ушел. — А вы… откуда вылезли? — тупо спросил Леви, переминаясь с ноги на ногу. Эрвин указал пальцем на стеклянное здание за спиной. — Оранжерея. — Я… я понял. Уже встали? «Блять, да ясен хуй, что он не спит!» — Угу. Леви кивнул. Разговор закончился, толком не начавшись. Опаленный стыдом и собственной глупостью, он кивнул и уже собрался уходить, как внезапно Эрвин спросил его: — Как прогулка? — Нормально. — Признаюсь, — начал Эрвин голосом, который не вязался с выражением его лица — оно было расслабленным, а голос — тихим и серьезным, — у меня в голове промелькнула шальная мысль. «А вдруг он не вернется?» Леви удивленно на него посмотрел: — А куда я спрячусь? — Я думаю, ты нашел бы? Леви усмехнулся: только думал, что, подкати он к Эрвину и покинь армию, нигде от позора не скроется, а тот стоит и поддакивает в сторону наличия вариантов?.. — Я не хочу никуда не бежать, — сказал он. — Я бы хотел задержаться. В этой… новой жизни. Вдруг Эрвин улыбнулся — и расслабленным сделался даже его взгляд. — Это отрадно слышать. Надеюсь, если ты все же решишь сбежать, ты сообщишь мне об этом заранее. Я попытаюсь тебя отговорить или придумать, как инсценировать твою смерть, чтобы верха не пытались снести мне голову со своим обычным упорством. Эрвин улыбнулся, а Леви внезапно, что начал закипать. Вот взял — и разозлился. — Я вас не подставлю, — нахмурившись и сжав губы, выбросил он слова изо рта — мол, на, придурок, слушай! — Я же говорил вам: вы можете на меня рассчитывать. — Да, но… — Без «но», — перебил его Леви — перебил и увидел, как в глазах человека напротив промелькнуло удивление. — Я в разведкорпусе из-за вас. Мы столько раз говорили друг другу, что доверие есть. Откуда сомнения во мне? Я дал повод? — Не дал, — ответил Эрвин, и Леви увидел, как на смену удивлению пришла смесь легкой растерянности и… печали? — Тогда чего вы боитесь? — повел плечами Леви. — Я подумал о возможных соблазнах прошлой жизни, вот и все. — Соблазнах Подземного города? — поразился Леви. — Соблазнах времени, когда ты сам себе хозяин. — Хозяин в неволе. — Здесь ты тоже в неволе. И в армии, и в стенах. Это же не простор, скрытый за воротами. Но все — в голове. Мы сами выбираем, какое обстоятельство нас угнетет. Под землей ты был свободен — угнетала лишь невозможность выйти. — Пока разведкорпус не одолеет титанов, стены никуда не денутся. Они — наши исходные данные. За неволю их считать в этом случае трудно. Армия меня устраивает. А прошлая жизнь была и кажется теперь несвободой. Криминальный авторитет или простой вор, я не хочу больше так жить. — Прости меня, Леви, — внезапно сказал Эрвин. — Я не хотел тебя обидеть. Леви застыл — застыло в нем все: мысли, чувства. Тело перестало двигаться, сердце — биться на мгновение. Никто никогда не думал, что сумел обидеть его — никто никогда не думал, что у него есть такая сила или такое право. И у них и правда не было. Поэтому Леви в жизни ни на кого не обижался. И прощения за обиду у него не просили. А Эрвин… Эрвин, получается, обидел? У его персоны есть над Леви такая власть? Достаточная, чтобы задеть его несправедливым суждением?.. В обычной жизни Леви не трогали чужие предположения о себе. Кто там что думает, как что понимает — неважно. А здесь появляется Эрвин — и Леви внезапно страшно заботит, какими он видит его личные качества? Леви вдруг важно, чтобы Эрвин — именно Эрвин — видел его целиком, в ярком свете, всего со всем, чем он является? — Все нормально, — ответил Леви, сглатывая осадок и уязвленность. Блять, в жизни не испытывал из-за чьих-то представлений о себе таких эмоций — разве что в детстве, наверное. — Просто я не понял, почему вы вдруг посчитали, что я так подставлю вас и свою новую цель. — Наверное, просто по-человечески? — проговорил Эрвин. — А? — Тебя долго не было. Я понимал, что ты не уйдешь. Но эта мысль проскочила — мысль на уровне чувств, понимаешь? Человеческих. Мысль, что, если кого-то долго нет, это значит, что он никогда не вернется. Леви застыл на полувдохе. Перестал двигаться, глядя в глаза Эрвина, замершие на своем лице — совершенно открытые, честные до уязвимости. Какая-то невероятная шальная мысль проскочила в голове Леви: подойти, схватить его за ворот рубашки, затолкать в оранжерею. Сказать, обхватив лицо руками, жадно воруя обнаженным взглядом контуры его дорого лица для сокровищницы памяти: «Дурак, я никогда от тебя не уйду, я всегда вернусь к тебе. К тебе. И всегда буду искать твой взгляд, и чувствовать, как сердце счастливее и быстрее бьется во мне, когда ты встречаешь меня на половине этого пути». Леви опустил глаза, сжал кулаки, расслабил пальцы. Он не сразу понял, что робкие лучи утреннего солнца оказались заслонены крепкой мужской грудью: Эрвин вдруг оказался перед ним меньше, чем на расстоянии вытянутой руки. На его плечо опустилась рука. И эта рука не похлопала его, не сжала, нет — Эрвин просто накрыл его плечо большой теплой ладонью. Накрыл бы на секунду — нет, задержал на секунду дольше, чем нужно было — на секунду дольше, чем можно было — или Леви все только кажется, кажется, кажется, и в этом нет ничего такого, ни в чем нет ничего такого, просто все люди разные, и кто-то тактильный, а кто-то игривый, а кто-то неопределенный и определенно только одно это робкое качество — ах, боже мой, как разобраться в них, в этих людях, что все значит, обязательно ли значит все, значит ли хоть что-нибудь — что-нибудь? Леви запутался, Леви не знал. — Отдохни, — сказал Эрвин тихо, почти шепотом, и убрал руку. Он пах мылом и одеколоном после бритья — очень приятно, Леви сделал глубокий вдох, наслаждаясь ароматом мужчины напротив — ароматом, который говорил: я здесь, вот он я, я физически есть, вы с закрытыми глазами и носом чувствуете мое присутствие. — У тебя еще есть время поспать. Я разбужу тебя, когда вернусь. Сам. Леви поднял на него глаза: ну что за отеческое опекунство, господи! Сердце потяжелело, сделалось свинцовым. Он понуро кивнул, чувствуя, что и правда устал, действительно нуждался в отдыхе. Что все воспринимал слишком остро из-за того, что уже сутки не спал. Отдых, сон, перезагрузка — вот что ему надо. И все его волнения из-за Эрвина отойдут на второй план, острые углы сгладятся; разрыв во времени между тем, что тревожило, и будущим настоящим поможет притоптать чувства в землю, снизить градус накала. Отдых поможет успокоиться. Время поможет пережить. План действий появился. Звучит как что-то, что Леви способен сделать. Он кивнул, поплелся в казармы, оставляя Эрвина позади. Вошел в комнату, скрипнув дверью, скрипнув половицами. Ханджи храпела, раскинувшись на спине поперек узенькой кровати; кровать у стены рядом с ней пустовала. Леви опустился на холодную одинокую постель у окна, прикрыл глаза. Очень, очень хочется любить.
Вперед