кислота

Аркейн
Гет
Завершён
PG-13
кислота
rectaacri
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Джинкс — липкая карамель, выторгованная на пристани, ржаво-янтарный свет фонарей вечернего Зауна, мерцание, монстрики из бумаги, она — расколотый и снова собранный витраж, кислота, разъедающая все на своем пути. Джинкс думает — хорошо, что кислоту нейтрализует щелочь, да? — Я не могу ничего обещать, мисс. Но Силко очень долго спонсировал мои опыты. Я умею раздавать долги. Они — ее щелочь. Все они. [или au, в котором у джинкс есть надежда и, благодаря экко, временный новый дом]
Примечания
пишите отзывы, пожалуйста это сборник! но он связан общей идеей (см. описание)
Поделиться
Содержание Вперед

всюду янтарь

      Фиолетовый.       Цвет колбы — фиолетовый, она сияет ярче гирлянд и бумажных фонариков, которые Джинкс развешивает в комнате вместе с Силко и ворчащей Севикой, вместо которой вообще-то должна была помогать Лисса, но ее сын заболел.       Вот же гадство! Джинкс уже его ненавидит.       Ну, именно поэтому она сейчас тут — в лаборатории, битком набитой подчиненными Силко, все что-то делают — кто-то таскает ящики с этими яркими фиолетовыми колбочками, на дне которых прячутся искры — звезды почти, кто-то сидит за стеклом или в отдельных кабинетах со всякими бумажками, Джинкс нравится их таскать, разукрашивать, оставляя свои автографы в виде кривых рожиц и не самых приличных слов.       Так вот, да, она тут, потому что Силко занят, Лиссы нет, а ей абсолютно невероятно скучно — и Севика оставила ее здесь — хотя бы один шаг за порог, и она свернет Джинкс шею.       Ха, Джинкс знает наверняка — Силко потом свернет шею ей самой.       Но остается в лаборатории все равно — ее сюда почти не пускают, а вообще-то все это жуть как интересно! Силко говорит, что она получит собственный отдельный испытательный стенд, когда наберется опыта и прочтет все те нудные книжки, которые он ей притащил.       Читать Джинкс по-прежнему ненавидит, слова разбегаются, шепчутся голосами, напоминающими кто и что она, отвлекают, дергают за волосы, щиплют кожу, смрадными трупами повисают за спиной. После того инцидента с таблетками, ее главной идиотской ошибки, они затихают, появляются все реже, но концентрироваться на чтении закорючек в идиотских книжках все еще сложно.       В них слова образуют странные сложносочиненные конструкции, от которых в голове все плывет, но потом взгляд фокусируется на мелких чертежах, тонких и штриховых, утолщенных и линиях обрыва, каждая из которых означает что-то свое, и вот в этом — в этом копаться интересно.       Но это уж точно не сравнится с лабораторией!       У него тонкая кожа, испещренная пугающими шрамами, схожими на вид с разъедающими все язвами, ожогами, как от кислоты, едкой и шипучей, у Джинкс ожоги от кислоты — внутри, а у него, нет, просто шрамы, уже зажившие.       Хотя это снаружи, а вот внутри, внутри, Джинкс знает как никто другой, могут гнить и кровить незаживающие раны от собственных потерь и проступков.       Док не пугает на вид, в «Последней капле» часто и раньше можно было встретить изуродованные Серым небом или химикатами лица, искалеченные тела от травм, полученных в шахтах или перестрелках, и нет, они ее не пугали, у Силко это кружево шрамов было в половину лица, и порой Джинкс было больно — больно за него, а порой ее захлестывала едкая ненависть — они всем им отомстят.       Но Силко не пугал, его кружево шрамов тоже, а потому не пугал и док.       Он монотонным голосом отвечал на ее вопросы, не ворча как Севика на то, что она лезет под руку, но и не позволяя самостоятельно вмешиваться в опыты.       — Зачем ты наливаешь эту зеленую штуку к фиолетовой? Я уже, кстати, видела эту штуку, ну, которая фиолетовая, не раз, в баре ее называют шиммером, а иногда химтеком, но я не понимаю разницы, одинаково фиолетово сияет, — Джинкс прижимается носом к прозрачному лабораторному экрану, за которым стоит Синджед вместе со своими колбочками, отделенный от всего остального помещения. Дыхание цепляется паром за стеклянную поверхность, пальцы непроизвольно тянутся начертить кривую рожицу, напротив ее глаз — кресты.       — Мерцание, шиммер, химтек — вариации одного и того же вещества, изобретенного мной, но в разных вариациях усилены те или иные свойства. Химтековую версию используют чаще в качестве топлива для различных машин, мерцание — для лечения ран, шиммер… впрочем, это тебе знать рановато, — спокойно отвечает Синджед, на мгновение задержавшись на ее лице взглядом.       — Ого, ты его изобрел! Вот же круть! — Джинкс невольно заползает повыше, цепляясь ступнями за перекладины-полки стола, ослепляюще-холодные, металлические, к счастью, пустые — она наверняка сбила бы не один ряд таких колбочек от восторга.       Весело было бы, конечно!       Но док вряд ли бы снова допустил ее к своим экспериментам.       Слова про свой возраст она пропускает мимо ушей, увлеченная шипением смеси, образовавшейся в колбе, ее Синджед ставит на огонь, маленькую такую смешную горелку, Джинкс пробовала такой жечь пальцы — эксперимента ради. Не больно, огонь в ней не пугающий-ревущий-кровавый, как когда-то на мосту, как от монстриков из бумаги, он почти безопасный.       И красивый.       Ей бы побольше, опаснее — всех чертовых монстриков сжечь.       Джинкс помнит, помнит Вай, вечера в «Капле», ее слова-молитвы, всех и каждого…       Джинкс их, всех и каждого…       однажды сожжет, например, огнеметом или взрывом от гранат, которые у нее однажды совершенно точно получатся мощными настолько, насколько требуется.       — Так что ты делаешь? Почему оно пенилось, а теперь нет, и… ой! Оно теперь снова фиолетовое!       — Это реакция обмена. Я хочу выделить новые свойства в мерцании, усилить некоторые из компонентов, чтобы убрать или хотя бы минимизировать побочные эффекты в виде помутнения сознания и отмирания нервных окончаний, — отвечает Синджед, сосредоточенный взглядом на черном осадке, выпадающем на дно колбы, он Джинкс напоминает пепел, пепел и порох — в этом вся она. — Удалось ли мне это, покажут лишь дальнейшие испытания.       Еще один шаг выше — почти в пустоту, Джинкс ногами в тяжелых ботинках на столе, лодыжки больше не жжет холод, пальцы согревает теплом — она перегибается через тонкий стеклянный экран, и синие спутавшиеся за день волосы свешиваются вниз, к пробиркам и Синджеду.       — А для чего оно вообще нужно? Ну, вот эта версия, которая мерцание? Ты говорил, для лечения, это лекарство?       Джинкс думает о кружеве шрамов в половину лица, о ярком алом свечении, о кривой ассиметричной улыбке только для нее.       Силко говорит — частично атрофированы лицевые нервы.       Силко говорит — ему не больно.       Больно Джинкс — на него смотреть.       Она думает — если Синджеду не удастся, она сама, сама разберется и однажды, однажды Силко спасет.       В этот раз — в этот раз у нее получится.       — Не только лекарство. Много побочных эффектов. На данный момент это больше яд, чем лекарство. Чересчур усиливает обменные процессы, человек становится быстрее, — Синджед снимает пробирку с огня, отставляя на стойку, где та, наверное, будет остывать. — Сильнее, выносливее. Но взамен организм работает на износ, и человек умирает не больше, чем через несколько часов.       Джинкс вспоминает обезображенного Вандера в луже крови, сквозь напряженные вены фиолетовыми сияющими хитросплетениями просвечивалась причина его смерти.       Вот, что произошло до того, как Паудер, маленькая идиотка, все окончательно испортила?       Джинкс — не Паудер, она сильнее, умнее, Силко говорит отказаться от прошлого, и Джинкс отказывается, Джинкс ни за что не повторит прежних ошибок, Джинкс спасет Силко.       И уничтожит всех остальных.       Быть может, Силко чудовище… они с Вандером были друзьями, братьями почти, говорил, разругались, и тот его едва не убил. Обезображенное тело в луже крови, скорее яд, чем лекарство — а Силко, Силко убил руками дока.       Быть может, Силко чудовище.       Но он ее не бросил.       Джинкс жмурится, пытаясь избавиться от головной боли, рассекающей череп, от воспоминаний, раскраивающих реальность, стискивает в пальцах стеклянный экран, пока не чувствует, как тот врезается в кожу, кровь согревает озябшее тело.       Когда она открывает глаза, то встречается взглядом с почему-то замершим, застывшим и недовольным Синджедом, сквозь разводы шрамов проглядываются нахмуренные отсутствующие брови, а чуть рваные края губ плотно сомкнуты.       — Надо бы сказать шефу, чтобы сделал что-то с твоими волосами, — дергается, опуская взгляд, отросшиеся спутавшиеся за день волосы почти купаются в колбах с мерцанием, Джинкс думает — вот здорово, вот бы теперь они у нее также сияли фиолетовым!       Джинкс думает — вот же Бездна, когда опускает взгляд ниже и замечает, как из-под плотно сжатых кулаков растекаются кружевные струйки алой, как пламя, крови.       Этот огонь, пожалуй, уже не такой безобидный, как у горелки.       Пожалуй, фиолетовый и колбы ей нравились больше.       Синджед почему-то ничего не говорит о ее окровавленных ладонях, отодвигает склянки и молча протягивает ей мятый кусок марли, хотя Лисса бы наверняка уже начала суетиться.       Его холодный, почти мертвый взгляд немного пугает Джинкс, однако док не выгоняет ее, а в следующий раз, когда Силко впервые пробует заплести ее волосы в косу, даже позволяет ей поучаствовать в опыте.       Его холодный, почти мертвый взгляд немного пугает, но за это — за опыты, Силко и косы — Джинкс ему благодарна.

* * *

      Спустя годы Джинкс по-прежнему ему благодарна и все по тем же причинам — за опыты, Силко и косы.       В ее комнатушке, конечно, состоящей только из кровати и хлипкого стула, на котором горкой сложено какое-то рванье — жалкие остатки ее гардероба, неожиданно ярко, тесно и тепло, она полнится смехом, искрами, теплом фонаря, стащенного с улицы, оставленного кем-то на скрипучей жестяной лавке.       Внутри фонаря бьется янтарь, тут во всем, всюду янтарь, а смолы не разъедает кислотой, как и стекло, она — стекло, расколотый и заново собранный, переплавленный витраж, а тут всюду — янтарь, и, быть может, Экко не такой уж и дурак, каким иногда кажется.       — Это было неимоверно скучно, конечно, — Джинкс закатывает глаза, чувствует, как импульсами судороги стягивает голень, прижатую бедром к скрипучей кровати. Перед ней — затылок Орианны, ее короткие солнечные волосы, которые собираются в мелкие косички, скрепленные гайками и гильзами, обнаруженными в пустых патронажах и карманах ее кучи тряпья, осиротело ютившейся на стуле.       Что ж, придется им искать себе другое место, здесь теперь занято, здесь — Силко, закрывшись сложенными на груди руками, ножка стула чуть покачивается, и становится неуместно стыдно за такое ее пристанище, пустое и голое, ветхое и скрипучее, совсем не такое, как дома, но и дома-то больше нет.       Джинкс хмурится и думает — стул надо починить.       Экко не такой уж и дурак, наверняка согласится помочь и предоставит ей пару отверток и винтиков с необходимым резьбовым шагом.       Ярко, тесно и тепло, тут — тут теперь тоже янтарь, а еще Силко, живой Силко, перебирающий ее короткие, еще недостаточно взрослые волосы, пока — не для кос, Джинкс снова маленькая, снова в своей маленькой комнате со своими маленькими проблемами, но рядом взрослый — взрослый и надежный Силко, ни разу ее не предавший, ни разу ее не выгнавший.       Силко, которому можно верить.       Силко, который ее простил.       В голову стреляет нечаянной мыслью, и Джинкс, чтобы избавиться от нее, продолжает болтать, потом, потом, все потом-потом-потом, а сейчас смех, искры, тепло фонаря.       И живой Силко.       — Ну вот это все ожидание, тут ничего-о-ошеньки интересного не происходят, все что-то суетятся, работают, никаких развлечений! Вот и приходилось сидеть в палате, так что тут я… не часто бывала.       — Папа говорил, что ты рисовала, — вдруг встревает Орианна, и Джинкс думает — вот лучше бы все-таки док обошелся без голосовых связок. Она скрипит механическими суставами, поправляя уже сплетенные косички, и оборачивается к Джинкс с довольной улыбкой на лице, оживлением с которого смыло все яркие краски. — На улице, вместе с остальными. Я тоже хотела, но он меня отпускает только в столовую, говорит, что это опасно, но… в общем, он пообещал, что мы с тобой порисуем тут. Мы порисуем?       Джинкс смотрит в сияющие хекстеково-синим глаза, в них видится пилтоверское небо, черепицы зданий, видит себя — нет, не себя, Паудер, неудачницу, которая все испортила, но она — она и есть Паудер, они единое целое.       И Джинкс больше не расколотый витраж, а переплавленный во что-то новое, целое, она — стекло, стекло не разъедает кислотой.       Кислоту разъедает щелочью.       Возможно, Орианна тоже входит в эту смесь, в эту химическую реакцию.       — Хорошо, — соглашается. — Можем хоть здесь, у меня где-то были мелки! — оборачивается. У Силко взгляд нечитаемый, тоже хестеково-синий, но в нем что-то теплое, он смешивается с желтым янтарем фонаря, и взгляд становится зеленым, как цвет местных светлячков. Все они меняются. — Пап, ты… порисуешь с нами?       Силко замирает на покачнувшемся стуле, острые колени разрезают штанины брюк, локти кусаются сквозь сюртук, весь он острый, из углов и сколов, Джинкс раньше хотелось быть такой же, сейчас, может, чуть меньше, они меняются, все они меняются.       — Порисую, — но улыбка ассиметричная, будто бы как и раньше атрофированы лицевые нервы, но, на самом деле, эта улыбка — часть Силко, эта улыбка — Силко, и Джинкс ее зеркалит, переваливается за край скрипучей койки, под ней, у железной проржавелой ножки находит коробку с мелками, протягивает ее Орианне.       И ее пристанище, пустое и голое, ветхое и скрипучее, взрывается красками, эмоциями, Джинкс задумчиво застревает пальцами у голубого мелка, голубой — символ, она — символ, но никто, никто не знает, что у ее символа янтарные миндалевидные глаза, встрепанные крашенные в синий волосы, молчаливая улыбка.       У ее символа нет голоса.       И, быть может, в этом все дело.       — Ее зовут Ишей, — голос чуть вздрагивает, взмывает вверх дирижаблем. — Она… она была рядом тогда, когда никого не было, — испачканный рыжим палец растушевывает янтарный цвет, кожа мелко дрожит и колется холодом, но нет — нет их, нет голосов, нет трупов, повисших на плечах, нет кислоты. — Когда… когда не было тебя, Силко, — Джинкс поворачивается к нему лицом, он смотрит внимательно, как в детстве, его губы сжаты в тонкую линию, но не злую, она кривая в уголках в сторону улыбки.       И ее пристанище становится янтарем, в нем — осколки прошлого, всех и каждого, кого не удалось сохранить.       В нем — Иша.       — Наверное, вы бы с ней подружились, — взгляд на Орианну, что смотрит внимательно, синей вспышкой — сквозь кожу, под ребра, смотрит и молчит, как Силко, и это то, что ей нужно.       Тишина.       И ни одного голоса, кроме собственного.       Пальцы штрихуют мелками робкие, но веселые завитки волос, рвано-разные, как когда-то в детстве у нее самой.       — Она… она меня послушалась зачем-то, я… я должна была схватить ее тогда, схватить и не отпускать, сделать что-то. Я ничего не сделала. Тогда — снова ничего не сделала.       Джинкс видит краем глаза, как дергается Силко, чтобы сделать… что-то? но маленькая механическая ручка Орианны тормозит его, и Джинкс, Джинкс благодарна.       Она сейчас там, в воспоминаниях, когда казалось, что проклятие не работает, что оно исчезло, есть только палатка на краю лопасти, есть только монстрики — из бумаги и механические, те, что из бумаги — не страшные, их можно смять.       У них были маски, жуткие металлические маски.       И полные ехидства голоса.       Они смеялись, смеялись над ней, и Вай потом извинялась, говорила, что не специально, не специально ее бросила, мама кричала, мама говорила о монстриках из бумаги, их можно смять.       Паудер была одна, совершенно одна на этих голых и ехидных узких улицах, посреди ослепительно-голубого неба, резного камня и стекла, а они смеялись, смеялись над ней и передразнивали.       Паудер была одна.       Вай… Вай ее бросила, Вай говорила, что не специально.       Потом она узнала, что маски были игрушечными, у настоящих миротворцев они куда как страшней, но пилтоверские дети, ставшие ее первыми монстриками из бумаги, запомнились навсегда кривыми оскалами, ехидными голосами и едким одиночеством.       Паудер была одна.       Джинкс — Джинкс не была одна.       — Я… я знаю, что не виновата, — голос закоротило дрожью, и поэтому Джинкс спотыкается, как ее мысли, мелок крошится о металлическую стенку ее убежища. — Но мне все равно больно, пап, и… и оно не забывается и не делает меня сильной, я не хочу, чтобы делало, я…       Джинкс поворачивается в растерянности, и Силко все же дергается, хватает ее, пояс вместо патронажей и ремней оплетают тонкие механические руки Орианны, ее комнатушка, та, что внутри, та, что под кожей, полнится теплом, янтарем и красками, это не пустота, это щелочь, шипит и пенится.       — Так бывает, милая, — голос Силко спокойный, тихий, пальцы ерошат короткие волосы, кожа идет рябью мурашек. — Так тоже бывает. Когда я потерял своих лучших друзей во время восстания, мне тоже казалось, что это только моя вина.       — Ты про… маму и папу? — осторожно спрашивает, выныривая взглядом из-за ткани сюртука.       — Я работал вместе с Коннолом в шахтах, а Фелицию знал еще подростком. Она была мне как сестра, а Вандер был братом. И ты знаешь, чем все закончилось, — Силко не хмурится, он спокоен, и это спокойствие передается ей самой.       К животу жмется Орианна, ее дыхание согревает голую кожу, голую комнату, что теперь из красок и янтаря.       — Мне тоже было больно. Но моя боль была другой, и я был не прав, приравнивая твою к своей, Джинкс, понимаешь?       — Папе тоже больно, — вдруг говорит Орианна, и Джинкс смотрит на нее растерянно, в воспоминаниях — тонкая кожа, испещренная пугающими шрамами, схожими на вид с разъедающими все язвами, ожогами, как от кислоты, едкой и шипучей,       кислоты       больше       нет.       — Всем бывает больно, — отвечает ей Силко, вдруг начиная собирать ее солнечные пшеничные пряди в еще одну мелкую косичку, как когда-то для нее, Джинкс. — По разным причинам. И справляется каждый с этим по-разному, — и тем не менее, его хекстеково-синий взгляд — на нее.       — То есть… это нормально? — ее боль, ее осколки и янтарь.       — Нормально — нормально все, что помогает именно тебе, Джинкс.       Она бросается в его объятия, не давая доплести косичку, прячет нос в складках сюртука и рубашки, Орианна летит следом, вновь в эти странные объятия, и ими полнится тьма, ее окрашивает в синий, хестеково-синий, но за ним больше не приходит пустота.       За ним тепло, янтарь и краски, за ним щелочь, шипит и пенится.       И никаких рваных ран.
Вперед