В изгибах ламнискаты

Фантастические твари Исторические личности Александр Ночь страха Что-то не так с Кевином Новый Свет
Слэш
Завершён
R
В изгибах ламнискаты
Another01
автор
2Y5
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
После смерти царя Багой горюет и не хочет жить. Случай сталкивает его с мистическим существом, от которого он получает проклятый дар. Спустя 18 столетий он встречает человека, похожего на любимого царя...
Примечания
Упала в фильмографию мистера Фаррелла, теперь закрываю (открываю) гештальты😄🙈 Пы.Сы. Мистер Миллер был бы прекрасен в роли Багоя, особенно учитывая его чертовщинку 😉
Поделиться

Часть 1

            Несмотря на начищенные церемониальные доспехи, на яркие одежды и восхищенно-веселые лица, в прибывших македонцах все равно читалась усталость, словно они вернулись прямиком из битвы. Многие были ранены, почти у всех виднелись свежие шрамы и царапины. Они вошли в Вавилон как цари, так, будто возвращались домой: кто-то возмущался, иные принимали их как вестников богов, другие, как Багой, смиренно ожидали. Он не спешил радоваться — во власти персов, в царском гареме ему было хорошо, сыто и тепло. Он не спешил и браниться — эти новые люди пока не сделали ничего, за что он мог бы осудить. Он привык покоряться, всю свою жизнь он покорялся, сначала воле отца, убитого варварами, затем — воле главного евнуха.       Во влажном воздухе, размытом дымной рябью зажженных благовоний он, как и принцесса Статира, за македонского царя сначала принял другого. Он был статен и необычайно красив, Багой был бы счастлив, если бы он выбрал его в одну из ночей. Темные с золотистым солнечным бликом волосы густыми волнами ниспадали на его плечи. Он не стремился предаваться разврату с наскока, как делали это некоторые из приближенных Александра. Он оглядывался, ходил степенно и редко говорил. В его осанке было что-то возвышенное. В мягких голубых глазах светилось веселье на самом дне. Его тонкие, но не становящиеся от этого менее чувственными губы кротко изгибались в улыбке. Он был сдержан, красив и, очевидно, умен. Именно поэтому Багой и принял его за македонского царя. Но, когда Статира заговорила с ним, он смущенно оглядывался на другого, не сказал ни слова, прежде чем тот, другой, более высокий мужчина с мужественностью гораздо более грубой и колкой, не заговорил с принцессой.       — Принцесса Статира, — сказал царь, — ты не ошиблась: он — тоже Александр.       Багой был поражен великодушием царя Александра. Он, стыдясь и отводя глаза, все-таки поглядывал на него: в темных глазах царя что-то опасное и сладостное влекло к себе.       За вновь заигравшей музыкой в парении благовоний Багой посчитал, что не удостоится и взгляда царя, но тот сам подошел к юношам. Он предложил свободу, и это было неслыханно для гаремного мальчика. Багой отказался, на ломаном персидском сказав, что другого дома у него нет. Царь на персидском изъяснялся очень хорошо. Он улыбнулся ласково, поднял его голову за подбородок — ощущение измозоленных грубых пальцев обожгло Багоя — и спросил, хочет ли он прислуживать лично ему.       — Это великая честь, мой царь, — ответил тогда Багой, сталкиваясь с его глазами и краснея ярче нанесенных румян.       ***       В Вавилоне Александр оставался недолго. Багой едва успел совладать с биением сердца, едва успел привыкнуть к царским покоям. С Дарием он бывал лишь однажды. С Александром — каждую ночь. Но новый царь не брал его, лишь улыбался и благодарил за работу. Его густые живые брови, как казалось Багою, выражали так много, но тот все еще не притронулся к нему.       Рядом был Гефестион — «он тоже Александр», — своей красотой пленивший царя. Но и его царь не брал, только смотрел, обнимал, говорил, говорил с ним часами.       Багой готовил для них ванны, смотрел, как они оба погружаются в масляную воду и пьют вино из медных с причудливыми гравировками кубков. Он прятался за прозрачными занавесками, всегда готовый подать, убрать, помочь облачиться в одежды. В приглушенном свете лампад и факелов, в густом аромате розового и сандалового масел их плечи сияли золотом над темной водой, мышцы бугрились под кожей, перерезаясь неровными стягами старых и свежих шрамов. Они говорили на македонском, едва ли шепотом, но не громко.       Иногда царь просил расчесать ему волосы, Гефестион всегда отказывался. Багой, перебирая короткие неровные золотые пряди, от влажности становящиеся жестче и курчавее, медленно работал серебряным гребнем, который царь привез, как он сказал, из Мемфиса. Он массировал ему голову и плечи, иногда это делал Гефестион, и тогда Багой с терпеливым смирением следил за его огрубевшими от оружия руками, но в прикосновениях к царю нежных и ласковых. Порой ему казалось, что Александр больше любил именно его руки — руки воина и соратника.       Багой обтирал тело царя нежными шелками и помогал ему одеться. Гефестион все делал сам или позволял царю помочь себе, с кроткой улыбкой отказываясь от услуг Багоя.       Александр любил внимание и прикосновения, любил свою власть, но в те времена почему-то почти не пользовался ею.       ***       А потом они отправились в путь, и Багой прошел с царем многие земли и повидал много разных племен и народов.       Царь впервые взял его в Бактрии, просто поманил к себе рукой. Он был нежен и нетороплив. Искусство любви давалось ему хорошо. Багой старался угодить, но царь сказал: «Я так хочу, чувствуй меня, Багой». И он чувствовал его и разделял с ним удовольствие. В его мехах было жарко, алые полотна шатра колыхались на холодном ветру, свет факелов оставлял переменчивые тени в темноте под сводом походного жилища. Такой же переменчивой и была любовь Александра. Он любил его в ту предзимнюю ночь в Бактрии, среди холмов. Любил после того, как долго говорил с Гефестионом и не попросил того остаться. А Багой любил его каждый свой вдох, каждый удар сердца.       Потом он женился на Роксане где-то в глуши Согдианы. Среди всех его женщин именно эта дикарка была самой опасной и, пожалуй, самой любимой. Багой старался не попадаться ей на глаза, в которых была страшная бездна. Бывало, он чистил ее браслеты в виде змей, стирал отороченные мехом платья вместе с другими ее рабами, даже как-то, стараясь не задевать руками горячую смуглую кожу, рисовал магические знаки на тонких щиколотках ароматной хной. Багой с благодарностью относился к своей работе, но эта работа — время от времен прислуживать царице — была самой страшной. Он предпочитал зашивать царю раны, караулить его прерывистый сон перед битвой, омывать его ноги и чистить доспехи, но не смотреть в черные животные глаза Роксаны.       ***       В горах Гиндукуш было холодно и ослепительно светло. Обветренные губы царя драли кожу на шее, его обмороженные щеки под пальцами горели, но в его объятиях было жарко и томно. В холодном воздухе звездной ночи стон Багоя, казалось, осядет ледяной крошкой на меховой постели.       Он дрожал от мороза, опускаясь перед Александром на колени, нагой и бесконечно любящий, он дрожал от страсти, когда царь брал его.       Рассыпались угли, неосторожно сдвинутый пяткой каменный очаг нарушил свой священный круг, запахло дымом и семенем.       Багой встал, убрал устроенное безобразие, обтер царя. Хотел обтереть себя, но Александр, кивнув, протянул руку. Холщевина шелком прикасалась к разгоряченной соитием коже, наверное, потому только, что была в руках царя. Багой смотрел ему в глаза, наслаждался тем, как тот с чувством наблюдал за собственным семенем, стекающим по бедрам юноши. В тот миг Багой чувствовал себя любимым — не наложником, не рабом, имеющим лишь собственное имя.       Александр, закончив, небрежно бросил влажную холщевину в сторону и, коленопреклонный перед ним, поцеловал чуть выше пупка.       — Ты очень красивый, Багой, — сказал он тихо, хрипло и низко. — Я рад, что ты со мной.       Багой несмело положил руки ему на голову — в жестких спутанных волосах застряли шерстинки от шкур — и просто стоял, пока Александр прижимался то колючей щекой, то шершавыми губами к его животу.       Наконец, стало слишком холодно, и царь отстранился, вновь забираясь в ложе из шкур. Когда Багой закончился убираться, он уже спал.       Он мечтал, чтобы Александр однажды попросил его остаться спать вместе с ним, как просил иногда Гефестиона. Но знал, что Александр не попросит — негоже царю царей делить ложе с рабами. Брать их, даже любить не возбраняется, но делить ложе на всю ночь — невозможно. Как невозможно то, чтобы презиравший чувственную любовь к мальчикам, насмотревшись в детстве на блуд отца Филиппа, Александр действительно разделил постель с Гефестионом. Как невозможно то, чтобы Гефестион, слишком любивший и уважавший моральные устои царя, остался, когда тот его просил. Багой многое узнал о македонцах во время похода, многое узнал о царе и его приближенных. Если Александр позволял своим воинам, особенно гетайрам, любить и брать кого вздумается, то себе такого не позволял. Для него было немыслимо взять равного, воина и гражданина, ровесника, тогда как македонские нравы позволяли брать юношей или рабов, младших, неравных. Поэтому он просил Гефестиона остаться, зная, что тот не откажет прямо, но и не останется, потому что слишком хорошо знает и любит. А эта просьба — именно просьба как к равному — лишь акт чистой любви. Для похоти у него есть жены, любовницы, гетеры, рабыни и верный Багой.       И именно поэтому — потому что это невозможно — Багой так жаждал просьбы царя остаться. Он не стремился быть равным, быть гражданином империи Александра, но желал всем сердцем равенства в любви. Если царь попросит, разве не по собственной воле он останется?       Но Александр никогда не просил.       ***       На пиру в Индии царь целовал его при всех. Багой танцевал только для него, он танцевал со всем своим чувством, наверное, поэтому воины Александра кричали «Поцелуй его!», будто знали, что значил этот танец. Александр тогда много пил, и была ли тому причиной грязная индийская вода, или его внутренние смуты, но он был пьян. Багой не верил, что он поцеловал его только из-за вина или дерзкого веселья воинов.       В ту же ночь, когда тяжелый влажный воздух пропитался ароматами вина, пота, специй и смуты, македонцы кричали и спорили. Царь был громче всех. После проскинезы, после нескольких заговоров, он гордо продолжал высказываться так, как хотел. Возмущение росло. Багой видел это беспокойство среди приближенных царя. В запале ярости македонцев трудно было разобрать, о чем именно они спорили. Багой стоял возле трона Александра. Он следил за светлой макушкой царя. Было страшно. Кто-то случайно толкнул другого раба, со звоном медный кувшин упал на каменный, в трещинах замшелый пол, расплескалось вино. Где-то за амфитеатром стихало шлепанье босых ног — это быстро удалялись индийцы.       Потом вдруг раздался звериный вой Александра. За спинами склонившихся над ним ничего не было видно. Наконец, они расступились, и Багой с застывшей молитвой на губах разглядел обезображенное ужасом лицо своего царя. На его руках лежал окровавленный Клит. Рядом — копье стражника.       Несколько дней Александр рыдал — умирал — на его руках. Он никого не пускал к себе, пока на третий день не позволил впустить Гефестиона.       — …Я предложил ему стать сатрапом, разве это не почетно в моей империи — быть практически царем? — стенал Александр.       — …Его сестра, Ланика, нянчила меня в детстве… Как я посмотрю ей в глаза?..       — …Моя гордыня убивает меня…       — …Скажи, Багой, разве я не был справедлив?..       — …Он оскорбил меня!..       — …Они не простят меня…       — … Войско расколется…       — …Я придушу ростки заговора на корню!..       — …О, боги, неужели я стал тираном?..              Позже Александр вновь умирал на его руках после битвы на Гидаспе. Индия тяжело досталась ему. Багой выхаживал его без сна и отдыха, с беспрестанной молитвой своим богам, он молился и богам царя — Зевсу, Дионису, всем, кого мог припомнить, не понимая греческого пантеона, он хватался за любое божество как за последнюю надежду. Окуривал его ложе персидскими благовониями, которые при дворе Дария использовались для укрепления духа, снимал с раны гнойную кровь, поил его отваром крапивы, омывал тело в жару прохладной водой. Ночами в свете тлеющей лучины Багой напряженно следил за движением груди царя, неудобно устроившись рядом с его ложем. Когда затекала ладонь, подложенная под щеку, он переходил на другую сторону. Ресницы царя трепетали, в бреду он неразборчиво шептал что-то на македонском. Губы обнесло белым болезненным налетом, обескровленное лицо казалось серым. От раны на груди исходил гнойный смрад, но Багой не брезговал. Когда он, наконец, под присмотром лекарей, вымыл гной, чистая кровь быстро перестала пачкать белые покрывала. Скоро тонкая пленка затянула рану в груди. Но нога все еще была опухшей, но, как говорили лекари, не черной, значит, живой.       Александр пришел в себя на пятый день и в беспамятство более не впадал. Он больше скорбел по коню Буцефалу, чем по потерям в битве с Пором, спросил лишь, жив ли Гефестион. Расколотая армия задела его за живое.       ***       Когда он окреп, они пошли домой — в Вавилон. Александр решил сократить путь через пустыню Гедросии. Там он потерял много людей. Багой выжил и смиренно сносил все тяготы пути, ведь царь был рядом.       Он все время был при Александре, кроме битв, с тех пор, как тот увидел его в гареме Дария. Но те несколько дней, когда царь оплакивал Гефестиона, прошли для Багоя в бесконечной пропасти от Александра.       Он дежурил под дверями покоев, иногда к нему подходили жены Александра, презрительно смотрели и уходили. Багой приносил стражникам, по воле Александра никого не пускающим к нему, фрукты и воду. Он открывал ставни, запах разложения быстро просачивался сквозь двери, и окуривал пространство перед покоями Гефестиона благовониями. Молился ночами о благоразумии царя.       Александр вынес на себе запах смерти. В его воспаленных глазах не было жизни. Он велел немедленно начать бальзамирование Гефестиона и приготовить ванну. Багой расчесывал его волосы серебряным гребнем и все пытался смыть этот ужасный запах. Он подал ему обед после ванны, но Александр едва притронулся к еде. Он попросил папирус и чернила, а после долго что-то писал, в порыве вычеркивал и писал заново.       Следующие восемь месяцев Александр с присущим ему упрямством, только теперь обреченным, готовился к похоронам Гефестиона и к походу в Аравию.       В храмах погасили огни — неслыханная дерзость для похорон не царя. На главной площади Вавилона разожгли огромный костер. Размазывались и дрожали от жара фигуры трехсот атлетов, огибающих костер кругом. Из дворца царя, запряженный белыми лошадьми, выехал золотой саркофаг. Багой знал, что в нем, в меду, покоится Гефестион.       — Он устроит игры в его честь, — сказал тогда Птолемей. Багой взглянул на него непонимающе. — Они превзойдут игры, которые устроил Ахиллес в честь смерти Патрокла, — добавил он многозначительно.       — Он хочет потратить больше десяти тысяч талантов на гробницу, — подхватил недовольно Кассандр. — И изыскать эти деньги должны мы, — яд в его голосе жег уши.       — С Родоса уже выехал архитектор, — с непонятной интонацией сказал Кратор. — Он скорбит, как и все мы, но в своей скорби Александр безумен.       На этот раз Багой был согласен с приближенными царя. Хоть теперь он стал бледной бесправной тенью Гефестиона, его личным молчаливым хилиархом, принимавшим и разделявшим любую задумку царя, здесь не согласиться с воинами не мог. Нет, вовсе не из ревности — Багой не умел ревновать — из любви. Видеть его страдания и безумную страсть сравнять Гефестиона с богами, воплощая самые смелые человеческие мечты, увековечивая его в камне, в монструозной гробнице, в гомоне миллиона голосов, возбужденных предстоящими зрелищами, было больно. Он желал царю покоя, желал новых свершений, покорения Аравии, но не этого. Никто из ныне живущих не понимал такой дорогостоящей скорби.       ***       Через восемь месяцев Александр умер.       Он снова страшно страдал на руках Багоя. Под линией слипшихся ресниц за воспаленными кровящими веками было что-то такое в его глазах… Пустота. Он не хотел жить, понял Багой.       Там, за распахнутыми ставнями береговая линия была забита судами, по выложенному мозаиками мосту сновали люди, в гареме обустраивались новые прекрасные женщины и утонченные юноши, Роксана ждала его ребенка, Кратор руководил подготовкой кораблей для нового похода, достраивался первый уровень гробницы для Гефестиона — жизнь расцветала в каждом уголке Вавилона. Где-то ждала его мать. По ту сторону моста шел дождь, грозящий вскоре пролиться над дворцом царя, в кухнях готовилось мясо на вечернюю трапезу, бродило в подвалах вино, шились новые шелковые одежды, созревала пшеница в предместьях города, подвозились камни для стройки, вырезались статуи, мечтавшие запечатлеть навеки великого Александра, что хотел умереть так бесславно.       Багой молился, чтобы ему представилось мгновение сказать о самом важном царю. Ночью, когда лекари отошли приготовить новый отвар, Багой сказал, что любит. Александр не мог ему ответить, может, уже не мог его понять, но слова были сказаны, а значит, боги все слышали.       На следующее утро, когда лекари, жены, приближенные, слуги столпились в покоях царя, наседая и выпрашивая имя преемника, Александр умер, так и не дав ответа. Вокруг кричали, толкались, от целебных настоев и тлеющих жаровен с благовониями болела голова, по-звериному выла Роксана, от тяжелого движения пыльного опахала над ложем царя знобило потную шею. Багой беззвучно плакал, обнимая почившего Александра, в последний раз смотрел в его лицо, живые когда-то брови теперь были неподвижны, белые губы растрескались, сбившиеся волосы влажные от пота неаккуратно налипли на щеки. Литые мускулы плеч и груди обманчиво напоминали о силе, о жизни. Лицо же было совершенно пустым. Он провел пальцем по его щеке, чувствуя колкость щетины и болезненный жар, все еще не отпустивший тело. А потом его отодвинули, вытеснили, ведь раб, наложник не имел никакого права на прощание со своим царем.       ***       Его никто не хватился, никто не остановил, не попытался вернуть, хотя многие воины знали в лицо. Хаос от смерти царя помог незаметно покинуть Вавилон.       Он не ориентировался по звездам, как учил его однажды сам царь, не взял с собой в путь много провизии и одежды, хотя знал, что нужно было взять. Не украл коня, хотя мог. В небольшой заплечной котомке лежал хлеб и вяленое мясо, серебряный гребень, который Багой бессовестный украл. Кажется, между его зубцов все еще было несколько золотых волос Александра. Он оставил себе подаренный царем змеиный браслет, который тот дал ему, когда Роксана в приступе ревности швырнула его царю в лицо. Это было ее украшение, но так хорошо подходило Багою на предплечье и так сладко отдавало памятью об Александре, что он просто не мог лишиться его. На поясе Багой нес большой бурдюк с водой. Он думал, когда закончиться вода и пища, и он окажется совсем один в этом огромном мире — пусть смерть заберет его. Может, милостивые боги помогут ему отыскать в загробном мире путь к царю, ведь нет раба преданнее и вернее, чем он.       Мой Александр, так часто обращался к царю Гефестион. Хотел бы и Багой обращаться к нему так — кто знает, может в загробном мире царь позволит ему и попросит остаться.       Если воля богов сохранить ему жизнь, он примет ее как дар в память о любимом царе. А пока впереди был путь — он хотел идти, как шел Александр. Теперь все дороги и тропы, любая глушь, влажные душные джунгли, пустыни, горы и реки — все напоминало о нем. И пока Багой идет — к смерти ли, к жизни — он будет помнить своего царя.       ***       Так он дошел до Египта, прибился к торговым караванам, проплыл за пару монет, заработанных на изготовлении целебных отваров (этому научился у персидских лекарей царя), на лодьях по Средиземному морю. В Александрии несколько дней слонялся по узким шумным и многолюдным египетским улочкам. Страдал от сухой жары. Кожа его изъязвилась на солнце, волосы местами выгорели до гнедой рыжины, ногти он неряшливо обкусал — не было больше причины следить за своей красотой, не для кого было расчесывать длинные локоны и умащивать кожу маслами.       Багой не нашел себе пристанища, готовый покинуть земной мир в любую из ночей, когда пытался уснуть под прилавком уличного торгаша.       Смерть нашла его сама. Она пришла вместе с запахом меди и железа. Ее кожа отливала оливковой серостью, но она была красива, очень красива, почти так же, как красива была Статира в тот день, когда назвала Александром другого. На полных губах ее что-то темнело и пахло железом и солью. Золотые массивные кольца в ровных маленьких ушах позвякивали от каждого движения головы, на шее ее было множество украшений из разных металлов. Тонкие запястья прятались под широкими браслетами. Одета она была не по-египетски, не по-персидски, даже не по-гречески — совсем иначе, словно вышла из глубины веков: в плотной юбке из плохо обработанного не окрашенного хлопка и странной причудливо обмотанной вокруг полной груди шелковой ткани. Никто не носил хлопок с шелком. Никто не ходил босым, кроме рабов. Никто не говорил с Багоем на таком языке.       Она присела рядом на корточки, склонилась над ним, принюхалась, взяла его слабую руку в свою — горячую и будто пульсирующую — провела длинным острым ногтем по змеиному браслету. Попробовала несколько языков прежде, чем сказала на персидском.       — Ты понимаешь меня?       — Да, — слабо ответил Багой.       — Ты перс? — продолжила она, не выпуская его руки.       — Да.       — Почему ты не хочешь жить, юный перс? — она пытливо всматривалась в его глаза, кончиком острого ногтя поглаживая кожу на запястье.       Багой посмотрел в ее глаза в ответ — он не увидел в них ни сострадания, ни презрения к его неухоженному виду, ни подозрительности, ведь его легко можно было принять за беглого раба, кем он и являлся, но там, в черной густой темноте под длинными изогнутыми ресницами был лишь интерес.       — Моего царя нет. Другой же царь мне не нужен.       — Ты был его любимцем? — продолжила она с таким живым интересом, что Багой выпрямился в своем скромном ложе на тростникой циновке.       — Нет. Всем сердцем он любил другого.       — Тот другой тоже был рабом?       — Он был хилиархом.       — Объясни мне, — мягко попросила она.       — Он был вторым после первого среди равных.       Она засмеялась переливчатым заразительным смехом.       — Первого и второго среди равных не бывает, — она покачала головой, как мать, без злости упрекающая свое дитя. — Странные эти персы.       — Они оба не были персами, — зачем-то поправил Багой. Никто не говорил с ним, как с равным, с тех пор, как Александр не предложил ему свободу. Даже сам царь.        — Кем же они были?       — Македонцами.       — Я слышала о македонце, который покорил Азию, — задумчиво сказала она. — Говорят, он умер совсем недавно. Его нарекли царем Египта и сыном Амона.       — Ты слышала о моем царе, — тихо сказал Багой и впервые после его смерти на своих руках заплакал.       — Александр… — она словно пробовала его имя на вкус. — Я буду слышать о нем и спустя тысячу лет. Такого, как он, еще не бывало… Скажи мне, тот, другой, которого любил твой царь, он пользовался своей властью?       Багой вскинулся: он не понимал, зачем ей это. Зачем говорить о Гефестионе, когда он всем сердцем скорбел по Александру.       — Нет, он не делал ничего, чего бы не одобрил Александр. Он единственный среди равных любил его, а царь не смог жить после его смерти.       — Как и ты не можешь жить сейчас, — она по-матерински приподняла его голову горячими пальцами, пытливо всматриваясь в глаза. — Твои слезы как чистые родниковые воды… Ты и правда любил его… — задумчиво добавила она.       Он заплакал сильнее, говорить о своей любви к Александру было больнее, чем думать.       — Любовь пройдет, мой мальчик, — нежно сказала она. — Ты будешь слышать о своем царе тысячелетиями, но твое сердце не будет болеть. Я могу дать тебе свободу и долгую-долгую жизнь.       — Я никогда не перестану любить его, — упрямо дернул головой Багой, вырывая подбородок из ее тонких пальцев.       — Ты так считаешь, потому что не увидел мой мир. У тебя будет власть больше власти хилиарха. Ты будешь волен одаривать вечностью тех, кого выберешь сам. И будешь любить еще много-много раз.       — Я не хочу любить других, — упорствовал Багой. — И не хочу иметь власть одаривать вечностью. Мне не нужна власть, никакая, кроме как власть над моей собственной жизнью.       — Почему? — вдруг совсем по-детски удивленно спросила она, все так же пытливо глядя на него.       — Потому что Александр предложил мне свободу в тот день, когда я впервые увидел его.       — И ты выбрал несвободу рядом с ним, — понятливо закончила она.       Багой лишь согласно кивнул, смаргивая слезы.       — Ты научишься быть свободным. Рабу трудно принять свободу, ведь он никогда не распоряжался ей.       — Ты не права, — возразил он тише. — Я родился свободным человеком.       — Глупый, — усмехнулась она. — Ты принадлежал воле своего отца. Ты никогда не был свободен по-настоящему… Послушай меня, я видела смерть своего мужа, видела смерть своего сына, и его сына тоже, и смерть дочери сына моего сына… Я наблюдала за жизнью своих детей сотни лет, пока мне не наскучило. Те дети, которых я произвела на свет из своего чрева, — она положила ладонь на свой плотный по-женски слегка округлый живот. — Все четверо из тех семи, которые не умерли сразу после рождения, прожили смертную жизнь. Я не посмела одарить их вечностью, потому что не понимала тогда этого дара. Я страдала. Но после жалела. Мой род живет до сих пор, но они мне никто… Я жила в то время, когда люди поклонялись солнцу и звездам. И то, что произошло со мной, казалось мне проклятьем, надругательством над жизнью. Я словно дикий зверь разоряла дома, пытаясь утолить свою жажду. Я стала тем, кого мы боялись, стала той неведомой силой, приходящей из темноты… Как я могла тогда сделать своих детей такими? Я была так глупа…       — О чем ты говоришь? — прошептал Багой, не в силах оторвать взгляд от ее гипнотических черных глаз.       — У тебя есть боги, у меня их никогда не было. Мы боялись духов ветра и снега, грома и молний. Мы молились природе. Вы же молитесь богу, который насылает на вас ветра и грозы. Но все это глупости… Есть только жизнь и смерть. И есть я — вечность.       — Мне не нужна вечность без моего царя…       — Я тоже была такой глупой, — примирительно, снова по-матерински мягко сказала она. — Все пройдет, милый юный перс, любовь, страдания, сожаления. Я забыла своих детей, забыла свои страдания по ним. Я усмирила свою жажду, научилась ей управлять. Остался только покой и вечность.       — Что же движет тобой? — удивился Багой.       — Мне интересно, каким будет мир через тысячу лет. Я наблюдаю, как течет время, как строятся города и оседают пылью, как люди стремятся к чему-то и все не могут достичь… Когда я была другой, когда боялась молний и грома, я не знала, что можно начертать карты и строить города с канализацией, ковать такие тонкие украшения, — она задела свою увешанную цепями шею. — Не знала, что можно писать символы на папирусе или твердой глине, оставляя в веках память. Я не знала, что такое свечи и фонтаны… Я предлагаю тебе вечный покой.       — Я могу отыскать его в загробном мире, — возразил Багой устало, сломлено.       Она потянулась к нему, среди множества ее длинных тонких, по-египетски заплетенных кос, звякнули золотые бусы.       — Ты не хочешь жить, маленький перс, ты не жаждешь власти, ты уже готов к покою, именно поэтому я выбираю тебя. Этот дар ты пронесешь честно. Может, через пару веков ты забудешь, каково это — быть рабом и по-рабски мыслить, но ты никогда не передашь мой дар недостойному, потому что всегда будешь помнить…       — Что я буду помнить?.. — его мысли замедлялись, по какой-то причине рядом с ней он уставал быстрее, словно воля ускользала от него.       — …что в обладании нет ценности. Твоя любовь к царю Александру чиста, она не обладает и не имеет ревности. Ты не станешь зверем из темноты, каким стала я. Ты совладаешь с жаждой быстро… Я буду с тобой, пока ты не захочешь идти один.       — Я не могу совладать ни с чем… — возразил Багой. — Я всего лишь преданный раб.       — О, мой юный персидский мальчик, ты совладал с тяготами пути, — она мягко погладила его лоб, пропустила сквозь казавшиеся когтями ногти его волосы. — Ты совладал с горем и болью оскопления, ты совладал со смертью своего царя, выбрав этот бесцельный путь, потому что дороги так сильно напоминают о нем…       — Откуда ты?..       — Тшш, — она прижала пульсирующий палец к его обветренным сухим губам. — Я не читаю твои мысли. Я прожила тысячи лет и могу понять… А теперь закрой глаза, все будет хорошо. Твое горе сгорит вместе с рассветом.       Она с непривычной для женщины силой уложила его себе на колени. Звякнули ее украшения в волосах и на шее, в по-африкански полных губах притаилась мягкая нежная улыбка. Оливковая кожа в лунном свете отливала серебром. В застывшем воздухе от нее особенно сильно дохнуло медью и соленым железом, разбавленным доносящимися откуда-то из глубины улочек запахами сена, масел, специй, подгнивших фиников и нагретого за день песчаного камня, словно он одновременно находился в пустыне Гедросии, конюшне и гаремных купальнях.       Глаза слипались, его окутало теплом. Багой смежил веки и глубоко вдохнул, словно готовясь ко сну. Он почувствовал, как она снова коснулась ладонью его лба, погладила по лицу, как когда-то делала его настоящая мать.       — Спи, а завтра мир станет другим.       Он почувствовал под конец на губах что-то липкое и соленое. Она размазывала кровь пальцем, втирала в десна, шептала что-то мелодично на незнакомом древнем языке и баюкала как свое дитя.       ***       От реки тянуло тиной и илом. В густом воздухе повисла духота, мошкара вилась роями. Там, за излучиной реки у самого горизонта, перерезанного щеткой лесов, собирались тучи. В тревожном напряжении кричали птицы, низко летая над водой. Громыхнуло пару раз, очень далеко, но скоро гроза должна будет пройти и по этим местам. Криденсу нравилось это тревожное ожидание грозы — в нем он чувствовал себя спокойно. Он все еще помнил, как спокойно ему было в шатре царя в самую страшную непогоду в Индии, когда шестьдесят дней и ночей шли муссоны. Его ободряло знание, что Александр вернется, и он сможет прислуживать ему, слышать его голос, прикоснуться, если повезет, а может, даже отдаться. Спустя восемнадцать столетий он все еще ассоциировал дожди и грозы с Индией и памятью об Александре.       Алиша была права — имя царя Александра осталось в веках даже больше, чем на тысячу лет.       Алиша нарекла его по-новому на заре христианства и после стольких веков, когда он все еще пил исключительно смертельно больных и старых. Она хотела избежать ненужных ассоциаций с язычеством и гаремами. В то время имя Багой уже стало нарицательным для гаремных юношей-евнухов.       Они расстались в Иерусалиме во времена Львиного Сердца, когда ей надоело наблюдать бесконечные религиозные войны. Он позволил ей уйти, пожелав остаться и посмотреть, что случится с Иерусалимом и борьбой христиан и мусульман — ничего не изменилось до сих пор.       Потом он долго бродил по Европе, изучал богословие (потому что было очень интересно), языки и мифы о вампирах, наблюдал зарождение охоты на ведьм, пока, наконец, не решился пройтись по следам памяти своего царя впервые в этой новой странной жизни.       Вновь посетил Александрию, где в последний раз видел солнце, тосковал по зелено-голубым переливам прозрачной морской воды на мелководье. Ночами пробирался в знаменитую александрийскую библиотеку, основанную самим Птолемеем. Читал взахлеб все, что мог найти об Александре, уже давно именуемом Великим. Многие авторы упоминали и его, правда, совсем блекло и вскользь, однако Криденсу это все равно льстило. Он чувствовал радость, видя свое имя в одном тексте с именем любимого Александра. С текстами современников он был особенно осторожен — столько времени прошло. С более поздними трудами обходился с уважением, даже с теми, авторы которых недолюбливали его царя и приписывали ему смерть от пьянства и то, что им руководили исключительно бедра Гефестиона. В конечном итоге, история никогда не помнит всей истины.       Затем вернулся на руины Вавилона, долго бродил там, сутками сидел неподвижно на месте дворца Дария, в глубокой тени прячась от солнца, пока жажда не стала невыносимой, кожа холодной, утерявшей пульсацию чужой крови. Он смог утолить ее в Багдаде. После дошел до Индии путем современным, не стал идти дорогой Александра (просто не вынес бы жажды), подгадал как раз под сезон муссонов, чтобы вспомнить его. Пережидал приступы ностальгической грусти в самой безлюдной части берега Джелама, запомнившегося в веках Гидаспом, слушал джунгли и смотрел на звезды — те же самые, что освещали когда-то его царя.       Когда вернулся в Европу, то наблюдал зарождающийся раскол и мечты о новой жирной земле. Разговоры об Америке наполняли его надеждой на что-то, что давным-давно обещала ему Алиша. Он хотел покоя, все еще живя любовью к Александру.       Алиша говорила ему изредка, примерно каждую сотню лет.       — Когда я нашла тебя в Александрии, я прожила больше пятидесяти столетий. Мой милый мальчик, ты еще слишком юн для упокоения души.       — Верующие в бога единого говорят, что у таких, как мы, нет души, — откликался он меланхолично.       — Веришь ли ты в нее?       — Верю, иначе бы не любил его до сих пор.       На этом моменте Алиша обычно по-матерински вздыхала и с мягкой улыбкой повторяла.       — Ты слишком юн, чтобы отпустить свою любовь.       — Когда ты обрела покой, отпустив всех своих родных? — он впервые спросил ее об этом перед расставанием в Иерусалиме.       Она с интересом посмотрела на него, снова зазвенев своими бесконечными украшениями: спустя столько лет она не изменила своей привычке носить сразу все металлы и камни.       — В этом мы сильно отличаемся, мой милый Криденс. Мне понадобилось полторы сотни лет. Только и всего.       — Может, я другой, потому что все еще мыслю как раб? — пространно сказал он. — Может, это и есть моя сущность — быть рабом и так сильно цепляться за хозяина?       — Годы тебя почти не изменили. Мне кажется, — она задумалась, подбирая слова. Они говорили на арабском, упражняясь, оттачивая акцент. — Не я изменила твой мир, а он. Поэтому спустя почти полторы тысячи лет ты не растратил свою любовь к нему.       Криденс задумался. Алиша никогда не лгала ему, честно отвечая на все вопросы, или в приступах флегматичного настроения рассказывала сама что хотела.       — Он первый, кто говорил со мной на равных. Пусть он говорил со мной так лишь единожды, когда предлагал свободу в гареме Дария в Вавилоне, но Александр первый, кто посчитался с моей волей. Потом была ты. Но ты…       — Да, мой дорогой, он изменил твой мир, — согласилась Алиша с собственными словами. — А я… да, я говорила с тобой на равных, но не ты выбрал вечность. Я не посчиталась с твоей волей… Должна ли я просить прощения теперь? — она улыбнулась робко, наконец, с пониманием.       — Я тебе благодарен за этот… дар. За это проклятие. Если захочу умереть — я дождусь рассвета. Но так я хотя бы храню память о нем. Может быть, загробного мира нет. Может, загробного мира нет лишь для нас. Может быть, только так я и могу помнить о нем столько, сколько захочу?       Алиша обняла его тогда, погладила как сына по голове и оставила в неизменном двадцатипятилетии одного.       Чужие мечты об Америке согревали Криденса зыбкой надеждой на покой. Он радовался своей памяти об Александре, но любить его так преданно, так долго было невыносимо. Любовь все больше отдавала сначала светлой грустью, затем — тоской, перед самым отплытием из Португалии — отчаянием все времена этого мира пройти одному, без него, без веры на любовь взаимную.       Но здесь, на новой жирной земле, стоя по щиколотку в воде и ожидая приближение грозы, он обретал веру.       Джон пришел к нему сам. Этот человек отличался невероятной храбростью для своего религиозного общества. Криденс наблюдал за расцветом христианства с его зарождения, они с Алишей слушали проповеди самих Петра и Павла, следили за гонениями христиан в Римской Империи. Криденс знал, что был той самой темной силой, демоном из мрака, которым так пугали богослужители свою паству. Для мира Джона Смита вера все еще не была вопросом выбора, она была основой мироздания, но какой-то далекой, потусторонней и возвышенной. Но Криденс не желал лгать ему о себе, потому что сам родился в мире, где боги и мистические создания были живыми и смертными.       — Рад видеть тебя, Джон, — тихо сказал Криденс, глядя ему в глаза, словно в те же глаза как в тот день, когда принял за Александра другого. Он и сейчас принимал за Александра другого.       Джон был его реинкарнацией, как сказали бы египтяне полторы тысячи лет назад. Может, не ожившей статуей, но очень, очень похожим. Тот же разворот плеч, те же рост и лицо. Те же курчавые непослушные волосы, только смоляно-черные. Та же милая сердцу Криденса родинка на щеке. На нем не было столько шрамов. В разрезе просторной выцветшей пурпурной рубахи не белел на бронзовой от загара коже след от стрелы, там была татуировка, так некрасиво оскорбляющая его тело.       — Криденс, — он коротко кивнул и тоже вошел в воду, встав рядом.       — Зачем ты пришел, Джон? — спросил Криденс, улыбаясь нежно и грустно.       Он пожал плечами, посмотрел себе под ноги в мутную воду, потом вернул взгляд на Криденса — те же глаза, но совсем другой взгляд, совсем другой человек. Как же было сладко и больно смотреть на него.       — Ты наблюдал за мной в лесу, ты пошел за мной в Джеймстаун. Я не уверен, но мне кажется, я видел тебя всю зиму в сумерках на берегу… Мне интересно, кто же ты такой. Как ты выжил совсем один. Или ты не один?       — Я здесь один.       — Ты похож на итальянца, может, на испанца. Есть в тебе что-то арабское, что-то восточное. Я счел бы тебя за одного из индейцев, если бы ты не был одет как европеец.       Криденс промолчал, все еще разглядывая его. Он видел Джона так близко второй раз.       — Прошу, не смотри на меня так, — тихо попросил Джон, его голос прозвучал низко, почти с той же интонацией, с которой Александр просил Гефестиона остаться. Это было так знакомо, так больно.       — Прости. Джон, ты… — Криденс попытался отвести взгляд, но продержался не дольше нескольких мгновений. — Ты напоминаешь одного очень дорогого мне человека.       Он помолчал немного, кивнул с пониманием.       — Что с ним случилось?       — Он умер. Много лет назад.       Больше Джон не спрашивал. Если Смит выберет вечность, решил Криденс, он ему расскажет.       — Могу я узнать, как ты выжил совсем один, если ты, конечно, не лжешь?       — Я скажу правду, но в нее будет трудно поверить, — ответил Криденс. — И я дам тебе доказательства того, что не лгу, только прошу тебя, пообещай мне, как честный человек, что не отречешься от знакомства со мной после сказанного, что не поддашься страху и не раскроешь мою тайну другим.       Джон нахмурился, но с интересом с ног до головы оглядел Криденса. Он размышлял недолго.       — Я уважаю твою честность, Криденс. Даю мое слово — тайну твою не выдам, не отрекусь и постараюсь не испугаться, — на последних словах он не сдержал улыбки.       Конечно, он ему не верил. Но Криденс верил в него — он знал, как Джон изменился среди индейцев, знал, что тот научился видеть.       — Прошлым летом я срубил наблюдательную вышку в лесу, здесь недалеко. Пойдем туда, укроемся от дождя, — сказал Джон и, не дожидаясь согласия, развернулся и быстрым шагом направился вперед.       Его походка была походкой Александра. Если бы не темные волосы, перехваченные на затылке шнурком, Криденс принял бы его за своего царя. Его душа пела от любви, а сердце разрывалось от тоски, потому что это был Джон, не Александр.       Они в молчании прошли до вышки. Джон ни разу не обернулся. Криденс специально шел позади, услаждая взгляд ранящей сердце иллюзией.       В высоких травах шумели сверчки и кузнечики, за частоколом поселения слышались отдельные редкие голоса и кузнечный молот. Ветер сильно пригибал травы к земле, рубаха на спине Джона то парусом поднималась вверх, то мучительно тесно обнимала спину, напоминая другую спину, покоящуюся где-то в меду и хрустале.       На вышку Джон забрался первым, подал руку Криденсу, помогая влезть под крышу, хотя это было и не нужно. Криденс не подал виду, что мог бы запрыгнуть с земли. Он с радостью принял руку Джона, впитывая в себя ощущения: горячая сухая мозолистая кожа, цепкие пальцы, жесткая крепкая ладонь, будто снова из прошлого.       На вышке была одна скамья и на случай дежурства оставлен аккуратно сложенный на ней шерстяной плед и оленья индейская шкура. Джон предложил Криденсу сесть. Он вел себя как джентльмен, это было приятно.       Криденс расположился, по древней привычке сложив руки на коленях. Смит уселся рядом, скамья была узкая, они почти соприкасались плечами. От Джона сильно пахло жизнью, самым ее расцветом, снова будто бы Александром, но все-таки не им. Он был полнокровен, не как бледные болезненные дамы в Европе с их жидкой, скудной на железо кровью. Настоящий нектар струился по его венам, разжигая в Криденсе страстную жажду, какую он чувствовал только в первые годы после получения дара Алиши. Мускус в его поту оседал на языке приятной горечью, нотки мыла в волосах отдавали золой и пеплом, застарелая не выстирываемая уже морская соль в переплетениях волокон рубахи напоминала о гавани Вавилона, пьяняще пахло свежей древесиной не только от грубо обтесанных бревен, но и будто от самого Смита. На пальцах Джона осел след жареного мяса и металла. Он пах жизнью, пульсировал сладким обещанием блаженства. Криденс мог бы ощущать эту пульсацию и жар в своем теле какое-то время, если бы только посмел укусить его. Втягивая носом воздух, он знал, что сможет сдержаться, но не глотать его густой аромат поющей прожитым ярким опытом жизни. Порывистый ветер немного разбавлял его запах, но это было даже кстати.       Сгущались тучи, редкий пока дождь забарабанил по крыше вышки.       — Вовремя укрылись, — сказал Джон.       — Да.       — Я слушаю тебя, Криденс, — вкрадчиво проговорил он и вдруг пересел на пол, прижавшись спиной к неотшлифованным доскам. В его широко разведенных коленях было-то успокаивающее.       Криденс молчал некоторое время, раздумывая с чего бы начать. Джон не торопил его, только с ноткой интереса разглядывал прямую фигуру Криденса с почти покаянно сложенными руками на коленях. Эта привычка держать спину ровно и оставлять руки открытыми прошла с ним через века: рабов с болью учили показывать смирение и отсутствие угрозы.       Проблеск безмолвной молнии сверкнул на маленьком золотом кольце в мочке уха Джона. Криденс подумал об Алише — была бы она довольна его выбором? Он готовился предложить Джону ее дар.       — Прежде, чем начать, я должен спросить, — заговорил Криденс.       Джон кивнул.       — Ты истинно верующий человек? Прошу, отвечай искренне.       — Думаю, нет. Я верую, потому что этого требует церковь и община. Но моя вера отличается от церковной. Я верю в то, что могу увидеть и почувствовать сам. Я видел несправедливость суда нашего общества, но так же я видел справедливость языческих дикарей в этом лесу.       — Тогда, возможно, в твоих глазах я буду весьма убедителен, — неуверенно проговорил Криденс, все еще не в силах оторвать от него взгляд.       Джон немного хмурился, но выглядел заинтересованным и в то же время несколько смущенным его пристальным вниманием.       — Юной индейской деве такой взгляд… подходил. Для нее было естественно так смотреть на меня, — вдруг вставил Джон неожиданно. — Ты видишь того человека, когда смотришь на меня? — прозорливо добавил он с полуутвердительной интонацией.       — Как я и сказал, он был очень дорог мне.       — Что ж… я еще не привык.       В сизой грозовой темноте, в шуме ветра над их головами прогремело мучительно долго, низко, тревожно, снова напоминая об Индии и Александре. Криденс должен был начать свой рассказ, но никак не мог сообразить, где же начало его истории. В конце концов, Джон, как глава Джеймстауна хотел узнать, как он выжил. Но Криденс собирался рассказать любимому царю о своей жизни после его смерти — он хотел быть честным до конца, потому что другого тот не заслуживал.       — Я не обещаю, что буду краток, Джон, — с легкой улыбкой Криденс вздохнул.       — Я слушаю, — подогнал его Смит.       — Пожалуй, правильнее будет начать с того человека, на которого ты очень похож. Это человек умер на моих руках, — голос Криденса был спокоен, несмотря на слезящиеся глаза. — Этот гребень принадлежал ему, — он достал из-за пазухи кожаного жилета серебряный гребень. — Когда я забирал его, на нем было несколько его волос — их я сохранил и всегда ношу с собой.       Для верности слов Криденс показал Джону сложенный шелковый платок, в котором связанные тонкой лентой молнией осветились на мгновение золотые волосы. Увидел ли их Джон?       — Кто расчесывает волосы серебром? — спросил он с усмешкой, в его голосе звучало опасение.       — Только цари, — честно ответил Криденс, хотя Джон и не ждал ответа. — Это было очень давно. Тебе мои слова покажутся… неправдой, — смягчил он, не в силах найти слово более подходящее. — Однако, ты обещал…       — Продолжай, — хрипло отозвался Джон, внимательно глядя то на Криденса, то на гребень в его руках. Волосы он бережно спрятал обратно.       — Я рад, что его волосы не истлели за столько лет. Меня утешает его частичка у сердца… Да, он был царем. Теперь таких царей нет… Я думал рассказать тебе о нем, если ты мне поверишь и примешь мой дар. Но история, как водится, решила сама… Что ж, может, тем лучше… Я был его рабом, но он первый, кто говорил со мной как с равным. Только раз. И все-таки даже этого раза хватило, чтобы он остался в моем сердце навеки. Он предложил мне свободу, и я отказался, потому что в той свободе у меня никого не осталось. Я выбрал служить ему и был счастлив в своем служении.       Джон недоверчиво склонил голову, но не перебивал, не смеялся. Гроза бушевала над маленькой сторожевой вышкой, но тихий голос Криденса звучал неожиданно отчетливо.       — Когда он умер на моих руках, вместе с ним будто умер и я… Я ушел и бесцельно шел вперед, пока дорога не привела меня в Александрию. Любая дорога все еще напоминает о нем… И там, в Александрии, меня нашла Алиша. Она одарила меня вечностью, но взамен я должен отнимать жизни и остерегаться солнечного света. Не знаю, кто мы такие. Не знаю, должен ли я каяться за этот проклятый дар, но я благодарю ее за него, потому что встретил тебя, Джон. Ты словно…       — …его тень? — его голос прозвучал глухо в стенаниях грозы, недоверчиво, но с сожалением.       — Нет! — яро возразил Криденс, с чувством покачав головой. — Ты как свет, который я не видел так давно.       Джон изменился в лице на этих словах. Криденс видел, как распахнулись его глаза.       — Я один, Джон. Я приплыл в Америку на португальском корабле. Но они не основали здесь колонию, не прижились. А я остался, потому что искал покой. Мне не страшен холод и темнота. Я могу питаться раз в месяц и оставаться незамеченным столько, сколько захочу. Тебе я показывался, потому что хотел, чтобы ты видел… Ты готов принять мои доказательства?       Джон лаконично кивнул, с напряжением вглядываясь в темноту: молнии изредка ярко освещали Криденса.       — Тебя я не трону. Даю слово. А теперь смотри. — Криденс спустился со скамьи и опустился на колени совсем рядом с Джоном, сложил привычно руки на коленях, выпустил когти, запрокинул немного голову и обнажил клыки. Он держал глаза закрытыми, демонстрируя доверие.       Его сердце застучало быстрее, нектар в жилах окрасился искристым притягательным ароматом страха, но Джон не сменил позу, не задышал чаще, не сказал ни слова. Он прикоснулся к его руке, как бы показывая, что можно открыть глаза.       — Я не верю, — хрипло, тихо сказал он, когда встретился с Криденсом глазами. — Убери это и покажи снова.       Он сделал, как просил Смит, убедившись, что тот сначала увидел его короткие человеческие ногти и ровный ряд обычных зубов, а потом медленно выпустил когти и клыки.       — Что это?       — Мой проклятый дар.       Джон взял его руки в свои — жесткие мозолистые ладони были на удивление нежными — и провел пальцами по ногтям Криденса, потом, кивнув ему, внимательно смотрел, как звериные когти словно вырастают из кожи.       — Теперь зубы, — сказал он вкрадчиво и, наклонившись над Криденсом, обнял его лицо руками, с детским и в то же время настороженными любопытством заставил посмотреть на себя. — Покажи.       Криденс послушно разомкнул губы, позволив Джону беззастенчиво (наверное, нахватался этого у индейцев) провести пальцем по кромке зубов. Клыки росли медленно по воле Криденса, чтобы Смит успел в неверном свете убедиться в этой правде.       — Невероятно, — прошептал он, отстраняясь аккуратно, не спеша, случайно задев большим пальцем полную губу Криденса. — Прости меня за бестактность… Я хотел убедиться…       — Ты очень храбр, Джон Смит, — ласково сказал Криденс. — Я чувствую твой страх, но ты прекрасно совладаешь с ним… Теперь ты мне веришь?       Полил дождь, сразу резко и отвесно, в тесном пространстве башни стало свежее.       — Я верю своим глазам и своим рукам, но я все еще не понимаю… — честно признался он. Теперь Джон почти не пах страхом, сердце билось ровнее, он выглядел уверенным и сильным, как древний царь, готовящийся к очередной битве. — Криденс, расскажи мне… Как ты живешь, почему боишься солнца, что ты ешь?..       Он был очень близок к пониманию, Криденс не чувствовал в Джоне суеверного страха, но и он не был лишен врожденного тревожного трепета перед неизведанным и мистическим.       Криденс рассказал ему, он говорил несколько часов, Джон ни разу не перебил, ни разу не отвлекся. Он сидел все там же, занозя спину о грубые доски. Дождь закончился, с крыши стекали теперь ленивые капли. Где-то вдалеке все еще гремело басовито и раскатисто. Совсем стемнело, в расчистившемся небе взошла растущая луна, освещая Криденса справа. Он был рад, что у Джона есть возможность видеть его, он хотел бы, чтобы тот больше не боялся.       Без утайки Криденс поведал, что для жизни ему нужна человеческая кровь, а обычная пища не приносит насыщения и питания, только вкус, что солнечный свет убьет его, превратив в пепел, что он не меняется вот уже восемнадцать столетий и навечно застыл в своем двадцатипятилетии.       — Я могу менять в себе что-то, как меняют обычные люди, но всегда возвращаюсь к себе изначальному. Мои волосы отрастут с человеческой скоростью до той длины, с которой я принял этот дар. Я не могу располнеть или похудеть. От жажды я могу лишь иссохнуть. Сначала я стану холодным, бледным, исчезнет пульсация чужой жизни в моих жилах, потом я начну иссыхать, но, если солнечные лучи не коснутся меня, я буду жив. Я иссыхал однажды до состояния египетской мумии, когда шел по следам памяти вдоль Гидаспа, это в Индии. Пролежал в земляной норе с неделю, пока однажды ночью мимо не проскочила обезьяна. Я пил в том путешествии только животных, потому что в ближних селениях не было больных, а старики казались мне бодрыми.       На этой части рассказа Джон насторожился, вглядываясь в лицо Криденса, будто бы пытаясь уличить его во лжи.       — Я не стану лгать тебе, Джон. Мне хочется, чтобы ты понял, почему я, демон, чудовище, прячущееся во тьме, как говорят современные проповедники, стараюсь быть милосердным. Я сформировался как раб, моя сущность такова, что я не в силах принять хоть какую-то власть над человеком. Утоляя жажду смертельно больными и древними стариками, мне кажется, что я помогаю им отойти в загробный мир без боли… На корабле я выпил лишь одного: он мог бы привезти в эту чудную новую землю холеру.       — Позволь мне спросить, Криденс? — подал голос Джон, когда история подошла к концу. Он встал, размял затекшие плечи, присел рядом на скамью, доверчиво и бесстрашно. Сердце Криденса запело от надежды.       — Я не назову себя образованным человеком, — издалека начал Джон, очень аккуратно подбирая слова. — Но звание капитана обязывает меня к некоторой осведомленности. Я учился в школе. И я до сих пор люблю читать. Скажи мне, когда ты смотришь на меня так, как смотрела она… ты видишь Александра?       — Да… — прошептал Криденс, поднимая на него слезящиеся глаза.       — Того самого Александра Великого, который осаждал Тир и Газу, одержал победу в битве при Гавгамелах, которого назвали сыном бога в Египте?       — Да… — еще тише прошептал Криденс и едва удержал руки на месте, чтобы не провести по его лицу, такому похожему, такому далекому.       Джон долго молчал, глядя на свои ладони, почему-то провел рукой по волосам, по заросшему лицу.       — Мне лестно это слышать, — наконец, сказал он. — Ты был в гареме Дария?       — Ты замечательно осведомлен в истории, Джон, — улыбнулся Криденс. — Да, я всего лишь гаремный оскопленный раб. И я предлагаю тебе свой дар.       Джон встал, смело и безрассудно повернувшись спиной к Криденсу. Когда он обернулся, в выражении его лица было что-то беззащитное.       — Я… — сказал он, улыбнувшись ломко. — Не стану отрицать, что верю тебе, но мне нужно как-то примириться с этой верой, понимаешь? Я человек в некоторой степени тщеславный, и предложение вечности, даже без солнечного света и с кровавым грехом… волнует меня. Я должен подумать, Криденс.       Он развернулся к выходу, молча спрыгнул на землю и, окликнув, подал руку Криденсу.       — Если моя вера выдержит три ночи — все-таки я воспитывался религиозными людьми, — он смущенно усмехнулся, — я буду ждать тебя здесь на четвертую ночь с ответом. Если ты не исчезнешь и придешь, значит, я не сошел с ума, — неловко добавил он и, не прощаясь, пошел в сторону поселения. Его след в воздухе еще долго пах смятением. Криденс ушел в свое укрытие от солнца только после того, как совсем перестал его чувствовать.       ***       По примятой траве разметались волосы, травинки застряли в прядях, делая его задумчивое лицо немного смешливым. Джон лежал, закинув руки за голову, расслабленный, ленивый. Темные длинные ресницы трепетали на закрытых веках, но он не спал. Криденс смотрел какое-то время, неподвижный как изваяние, незаметный, на его тонкие губы в обрамлении короткой бороды. Хотел броситься ему на грудь, разрыдаться от счастья и горя, что царь Александр в сочленении черт его лица все-таки был лишь тенью, отблеском вечной памяти о предложении свободы, о жаркой ночи в горах Гиндукуш, о чувственном танце для одного в ореоле сотни жаждущих взглядов.       — Здравствуй, Джон, — наконец, поприветствовал Криденс, отмирая.       Смит вздрогнул, а затем громко рассмеялся.       — Я не безумен, полагаю.       — Вовсе нет, — подтвердил Криденс, садясь рядом в высокие травы, в этот поздний вечер сухие и пахнущие пряным сеном привала где-то в пустоши Согдианы.       — Я отказался от любви лесной девы в угоду тщеславию, — Джон сел и посмотрел на него долгим пытливым взглядом. — Ее любовь была единственной правдой в моей жизни, пока я не встретил тебя. Криденс… Я не могу принять твой проклятый дар.       Его слова не были неожиданными для Криденса, но в груди что-то тонкое и нежное оборвалось, он опустил голову — снова по-рабски, безмолвно и смиренно принимая все, что преподносила ему судьба. Глаза застили слезы.       — Через неделю я отплываю на север в поисках новой земли. Мы должны исследовать этот континент, а у меня есть подходящий для такого дела опыт. Для этого плавания я отказался от нее, от моей любимой Покахонтас. Люблю ли я ее? Честолюбив ли я? Да и еще раз да. Человек слаб… Каким я стану, приняв твой дар, если сейчас выбираю свою тягу к славе, а не ее чистую бескорыстную любовь?.. Посмотри на меня, Криденс.       Он поднял на Джона глаза. Смит шершавым пальцам стер несколько слезинок с щеки Криденса и нежно улыбнулся.       — Тщеславие твоего Александра сделало его царем Азии… Я маленький человек и считаю, что лишен иллюзий на свой счет, но не могу оставить это предприятие сейчас. Мною движут амбиции. Я хочу исследовать северную часть Америки, оставить маленький след в истории.       — Он никогда не был моим, — прошептал Криденс. — И тщеславие погубило его в тридцать два. Я предлагаю тебе навсегда остаться…       — …Тридцатипятилетним?       — Да. И исследовать столько, сколько захочешь.       — Но я перестану быть частью этого мира, частью общества, в котором вырос и живу.       — Я уважаю твой выбор, храбрый Джон Смит, не убоявшийся пойти долиною смертной тени и выслушать меня.       Он кивнул с сожалением. В наклоне его головы снова было так много Александра, в черноте темных, казавшихся агатовыми глаз — доброты.       — Я благодарен тебе за возможность снова увидеть его… — несмело начал Криденс, поймав взгляд Джона. — Могу ли я попросить тебя напоследок?       Джон взял его руку в свою, сжал и вкрадчиво серьезно сказал.       — На самом деле я хотел предложить кое-что, возможно, это то, о чем ты просишь. Может, это не самое ценное для тебя, но, мне кажется, вкус моей крови мог бы… сделать тебя счастливее?.. — совсем неуверенно закончил он и наклонил голову, оттягивая ворот рубахи. — Конечно, я надеюсь, ты оставишь меня в живых, — его усмешка была нервной и неловкой, но честной.       — Безумный, — изумился Криденс, но не приблизился. — Я хотел попросить о поцелуе, Джон Смит, как о последнем напоминании о нем.       — О, — он был удивлен не меньше Криденса. — Ты необычайно кроток и добр для того, что пьет человеческую кровь. Если демоны такие, почему бы и мне не согрешить с мужчиной, раз уж я предал чистую любовь лесной девы?       В его иронии было много боли и страдания: Криденс чувствовал, как нектар в жилах Смита пульсирует виной и стыдом, но, как он и сказал, человек слаб. Мелькнула мысль: не воспользоваться ли его человеческой слабостью и своим гипнозом, чтобы вернуть на часок память о любимом царе? Криденс бы мог, но он хотел дать Джону Смиту выбор, который дал ему Александр.       Джон поднял его с колен, крепко схватившись за предплечья, положил горячую руку на лицо и, вглядываясь в глаза, приблизился.       — Я делаю это честно, Криденс. Из любопытства отчасти, но больше потому, что ты очаровал меня своей кроткой мудростью и добротой, — прошептал он низко и как-то по-особенному жарко, а затем мягко прикоснулся губами к дрожащему рту Криденса.       Это был поцелуй не царя. Поцелуй Джона Смита был коротким, почти целомудренным, если бы не его живой интерес, но и в этом он был и правда искренен.       Криденс не хотел, но, поддавшись чувствам, вовлекся слишком сильно, неосознанно используя свой гипноз. Он никого не целовал в этой новой долгой странной жизни, никто не целовал его. Он не встречал еще людей, с которыми бы захотел разделить это таинство после Александра. Поэтому, когда Джон, будто удивившись тому, что делает, снова склонился над ним, сам вздрогнул от соприкосновения губ.       Джон был напорист и страстен, он притискивал его к себе, жадно кусал губы и проталкивал свой язык в рот Криденса так знакомо, так по-новому. Криденс расплывался в его объятиях, безвольно раскрывался, отвечая слабо и робко. Руки Джона бесстыдно шарили по его спине, сжимали ягодицы, он вплетался в него, целовал шею и веки, снова кидался на губы и находил уже яркий живой отклик Криденса, поводил плечами, побуждая обнять себя крепче.       Он очнулся в траве, между ног Криденса, проморгался, облизал влажные губы и откатился в сторону.       — Прости, — прошептал Криденс.       Джон помотал головой.       — Плыви со мной, — сказал он твердо, его кровь пахла уверенностью. — Устрою тебя в трюме на день, ночью можешь делать, что хочешь. Только… я бы хотел, чтобы ты пил животных в этом путешествии. Если хочешь, я представлю тебя команде, если нет — можешь остаться только моей тайной.       — Почему? — спросил Криденс, находя его руку и с легким облегчением позволяя ему переплести пальцы.       — Я уже сказал: ты очаровал меня, Криденс.       ***       Америка была очень разной, Криденс не находил в ней откликов памяти. Это был действительно новый свет. Для команды он был одним из потерявшихся португальцев, как и Джон, некоторое время прожившим среди индейцев. Он представился больным и днем из трюма не выходил. В пасмурные хмурые дни изредка показываясь на людях, они с Джоном сумели сохранить его тайну. После веков вдвоем с Алишей, после нескольких сотен лет в одиночестве Криденс не верил своему счастью разделить путешествие с кем-то еще.       Они прошли вдоль материка на север, до самых льдов, часто ночуя на берегу. Криденс помогал Джону писать карты. Это был знакомый, но все-таки удивительный мир с запахами бриза и просмоленных бочек, рыбы и тюленьего жира, со стрекотом цикад в прибрежных зарослях, сменившимся на хруст голой гальки, с жирными устрицами и тощими чайками на севере, с путаницей корабельных снастей и тяжестью просоленных парусов, со старыми звездами в объятиях Джона и колко-сладкими прикосновениями его щетины к шее.       Он влюблялся в Криденса медленно, но опрометчиво, с храбрым бесстрашием и чуткой внимательностью — совсем не по-царски, не отстраненно, не так жарко и властно. Они не говорили об этом, но Криденс знал, что для Джона оскопленный мужчина все равно что женщина, иначе бы Смит терзался этим, ранее никогда не замеченный в притяжении к собственному полу. Но для Криденса в этом не было ничего унизительного — он, гаремный мальчик, никогда не воображал из себя кого-то другого, выросший во времена, не разделявшие любовь к женщине и мужчине. Он с восхищением и робким тихим счастьем принимал любовь равную, остальное было неважно.       Через несколько месяцев они вернулись в Джеймстаун. Планировался другой поход вглубь материка с исследованием суши вдоль рек. Этого Криденс публично себе позволить не мог — днем уже будет не спрятаться, не объяснить свою светобоязнь. Наверное, именно это и подтолкнуло Джона к решению — он не хотел расставаться. Отпустив любовь лесной девы, он не желал отпускать любовь странного Криденса, гаремного мальчишки Багоя, пришедшего из глубины веков.       В ту ночь они снова ушли в сторожевую вышку и там впервые Джон взял его, пока еще был человеком. Они оба хотели оставить эту ночь в памяти без яда уничтожающей жажды.       У Джона сбивалось дыхание и частило сердце, он был потрясающе живым и теплым, сильными руками расталкивал в порыве бедра Криденса шире, размашисто двигаясь, целуя с нежным трепетом, как возлюбленного. Он предложил Криденсу свою шею, теперь точно все решивший и готовый шагнуть в вечность вдали от солнца.       — Ты — мой свет, — прошептал он Криденсу. — Моя Америка. Моя любовь.       Он оставил лишь два прокола, был осторожен, насколько мог, плавясь в любви Джона. Вкус потряс Криденса, густой, полнокровный, здоровый, железистый и соленый, лишь едва горчащий неповторимостью единственного момента, который неумолимо потонет, погаснет в веках. Он пил жадно, не стесняясь, сразу чувствуя пульсацию его жизни в себе. Это было похоже на первый глоток воды после нескольких дней жажды в Гедросии, на мясо молодого барашка, которое он впервые попробовал в гареме Дария, на первую ванну, на первый снег на подступах к горам Гиндукуш, на предложение свободы, на облегчение, когда под окровавленным линотораксом царя оказалась неповрежденная кожа, на первый поцелуй Джона, на надежду, когда он предложил путешествие вдоль материка. Криденс смеялся от счастья, находя во вкусе Джона все больше Джона.       Он оторвался от его шеи, утешая ранки пальцами, запечатывая жизнь в венах. Джон сел, поднимая и Криденса, умудряясь не выскользнуть из пульсирующей удовольствием тесноты. Его глаза казались опалово-черными, в подвижных бровях притаилась нежность.       — Я готов, сейчас, — прошептал он.       — Я буду с тобой до тех пор, пока ты не захочешь идти без меня, — Криденс обвел пальцами его тонкие губы и ласково поцеловал, обнял за плечи, прижал к себе, неспешно двигаясь, чувствуя в единении их тел что-то хрупкое, настоящее.       — Жаль, я не сохранил тиару, в которой выиграл танцевальное состязание в Индии на пиру. Я бы станцевал для тебя одного, Джон, в этой тиаре. Ты — мой царь. — Слова будто сами срывались с губ.       — Танцуй для меня без нее, ты прекрасен без шелков и металлов, любовь моя, — ответил Джон в тон ему, интимно и ранимо, как никто никогда до него не говорил с Криденсом.       А потом Джон попробовал его кровь, так и не встретив следующий рассвет.       ***       Они встретились на станции переливания крови в Лас-Вегасе. Пустынная Невада не напоминала Кевину о Гедросии, о пустошах Согдианы. Он был счастлив освободиться от вечного наваждения, хотя Алиша не преминула намекнуть ему об этом. Он чувствовал ее всегда — она одарила его вечностью, поэтому они были связаны, как и связаны этой проклятой связью с Джерри. Он сам называл эту вампирскую связь проклятой и сам выбирал себе имена, все еще на Дж. Алиша была рада встрече, Кевин чувствовал, хоть и не удивлена.       Она все так же носила сразу много украшений, теперь вся в бохо, с цветными лентами в бесконечных тонких косах, как и Кевин все еще расчесывал волосы серебряным гребнем, с почтением сохранив память о той далекой любви. Но Алиша была права — он полюбил снова. Она во многом была права.       — Я чувствовала, что ты не один, — сказала она, протягивая руку Джерри.       — Мисс, — он старомодно приложился губами к тыльной стороне ее ладони. — Рад познакомиться. Кевин столько о тебе говорил, что, кажется, мы знакомы давно.       — Мой дорогой, — усмехнулась Алиша. — Прости, но ты пока не вполне осознаешь, что такое «давно».       — Тогда мы встречались вчера в рассказах Кевина и, может, увидимся завтра, сотен через пять, — он открыто улыбнулся.       — Он схватывает на лету, Кевин, горжусь твоим выбором, — по-матерински она прижала его к себе, обдав сладким гурманским парфюмом. — Джерри, могу я узнать твое первое, настоящее имя?       — Джон Смит, — сказал он, выводя их на парковку. В коридорах центра толкаться было неуютно.       — Неужели тот самый? — Алиша с интересом оглядела его с ног до головы.       — Именно, мисс, — добродушно кивнул Джерри.       — Ох, Джерри, теперь твой трансильванский военный опыт и беглый забег по восточной Европе выглядят весьма иронично на фоне сказок Стокера или как там его, — она звонко сочно рассмеялась. — Кевин, — она с добрым понимающим удивлением взглянула на него. — А привычка выбирать лучших пережила революции, даже пережила некоторые цивилизации.       Они рассмеялись.       Алиша сказала, что в Неваде ненадолго. Она собирается наблюдать очередные войны на ближнем Востоке, в последние сотни лет ее тянуло по следам памяти тысячелетней давности. Она пригласила их с собой. Они отказались.       В душном вечернем воздухе пустыни Лас-Вегаса, под неоновым освещением и доносящейся суетой из медстанции она не казалась древней и была такой же уместной, как и две тысячи лет назад в Александрии, немного странной, как обычно неподходяще одетой и мудрой, и ветреной. Под конец беседы она проронила — без умысла, без цели, просто потому что хотела сказать.       — В начале столетия я была в Мюнхене, видела бюсты Лисиппа. Александр без носа меня не впечатлил, но я смотрю на тебя, Джерри, и вижу перед собой царя. Тебе достался, как говорят в последние две тысячи лет, кроткий ангел. Прошу, береги его. Он мне как сын.       Джерри кивнул ей, не найдя слов. Но что-то было в его движении твердое, вечное.       — Джерри так хорошо подделывает документы, что, если бы не дневная работа, мог бы построить карьеру в ЦРУ, — зачем-то пошутил Кевин, все еще плохо умея принимать добрые слова. — Послушай, Алиша…       - …Называй меня Алисой, — мягко поправила она.       — Алиса, завтра я танцую в «Доме Блюза». Ты не видела меня в Индии давным-давно, я буду рад, если ты увидишь мой танец здесь. А в понедельник я начинаю читать новый курс онлайн-лекций в Стэнфорде по истории США. Буду рассказывать про Джона, — на этих словах Джерри нежно приобнял его за талию. — Джерри может взломать для тебя систему и дать доступ, если захочешь.       Алиша с неподдельным интересом выгнула бровь.       — Пришлось сказаться инвалидом-колясочником, но со степенью, — признался Кевин смущенно. Он не любил лгать, но с движением прогресса скрываться становилось все труднее. — Джерри потрясающе подделал все документы. Без его смекалки и смелости я бы никогда не решился.       — Курс по Античной истории был в позапрошлом семестре? — усмехнулась Алиша.       — И он был прекрасен, — подтвердил Джерри. — Сам слушал с открытым ртом.       — Береги его, Кевин, — сказала Алиша напоследок, прежде чем громко хлопнуть дверью своего неприметного черного Камаро. — С удовольствием посмотрю на тебя завтра, раз уж пропустила твой триумф в Индии… сколько? Две с половиной?..       — Две тысячи триста с щепоткой лет назад, Алиса, — Кевин знал точное число, но не стал при Джерри так упорствовать в цифрах. Это была просто память, без ноющей подоплеки любви.       — Увидимся, мой мальчик. А лекции слушать не хочу. Я бы предпочла вашу личную историю из первых уст, — Алиша кивнула им и, не поднимая стекла, рванула в темноту пустыни.       — Домой? — спросил Джерри, обнимая его.       — Домой, после переливания у меня всегда немного кружится голова, — он приложился Джерри на плечо, тот слегка раскачивался, баюкая в своих объятиях.       — В следующем месяце просто выпьем из пакета, хорошо?       — Хорошо.       — Сможешь завтра танцевать?       — Смогу. Это быстро проходит. Как ты?       — Ты же знаешь, мне как бездомному псу, все вкусно и все подходит, — усмехнулся Джерри.       — У нас остались зеленые яблоки? — вдруг вскинулся Кевин. — Мне с некоторых пор нравится их вкус.       — Заедем по пути домой и купим, — заверил его Джерри и, как и четыреста лет назад, не изменил себе и открыл перед Кевином дверь пикапа.       Ночь была удивительной, знакомой до каждого атома, старой и вечной, чудесной и простой как рассвет, который они встретили вместе на сеансе первого цветного кино. В отдаленном шуме магистрали пригород Лас-Вегаса отдавал неуловимым уютом, подперчёным пряностью пустыни, подслащенным обещанием тихого семейного ужина. Кевин улыбнулся мысли о том, как же хорошо желать зеленые яблоки. Видят звезды, на очередном витке его ламнискаты простые желания вновь оказались самыми ценными.