
Метки
Драма
Романтика
Счастливый финал
Кровь / Травмы
Неторопливое повествование
Отклонения от канона
Элементы ангста
Курение
Упоминания селфхарма
Fix-it
Навязчивые мысли
Борьба за отношения
Русреал
Нездоровые механизмы преодоления
Советский Союз
Лекарственная зависимость
Измененное состояние сознания
Самоистязание
Описание
«У Юрки было две зависимости - сигареты и Володя. И неизвестно, какая сильнее».
Июнь, 1991. Юра, получивший неоднозначную телеграмму и оставшийся без единственной своей отдушины - «друга» по переписке - решается на поездку в Москву.
Примечания
Немного не канон: в эту поездку они встретятся; по книге - нет.
Приятного чтения :)
UPD: собрала для вас замечательный плейлист, под который хорошо пишется и неплохо читается: https://open.spotify.com/playlist/1JmKYfBU4zLeWSMtSztf8w?si=pinPBrMLSUS5-2ashamLPw&pi=e-JInTNiFWTx2R
Прослушать его можно абсолютно бесплатно после авторизации в системе Spotify, с возможностью пропуска до 6 треков в час. Если вы находитесь в РФ, необходим VPN. Приятного времяпрепровождения ❤️
Часть 26
05 июля 2024, 07:31
Харьков оказался красен не театрами, не парками и даже не филармонией с «настоящим оргáном, представляешь» - Юрка прожужжал про россыпь труб по всему куполу зрительского зала уши ещё до того, как повесили в кассе табличку «билетов нет». По правде говоря, было вообще всё равно на какие постановки ходить, что смотреть, где гулять - Конев даже не расстроился совсем, когда мест свободных в филармонии не оказалось. Куда более интересным времяпрепровождением оказалось сидеть на лестничном пролёте между пятым этажом и крышей; слушать, как хлопает дверь в подъезд и стихают шаги, сменяющиеся звоном ключей о брелоки и налипшие в кармане монеты; говорить-говорить-говорить, обо всём на свете: снова о природе, снова о погоде.
- Ты уедешь, - вещал Юрка, вцепившись намертво в верхний поручень на перилах и восседая на нём же, медленно раскачиваясь взад-вперёд корпусом. - А я?
Вова, прижавшись спиной к стене у мусоропровода, крутил между пальцев сигарету - «размагничивался». Поджигать не планировал - просто валерьяновой настойки в аптеке ближайшей не нашлось; так и довелось мять бумагу битый час и в потолок глядеть: на крышу никак не взобраться, решётка закрыта, на закат - только из маленького окна под сводом глядеть остаётся; да в глаза Юркины - честные, искренние - совсем иногда; словно сквозь стёкла читает он мысли; и плану коварному, а, главное, единоличному, жить осталось в голове две секунды. Ещё одну - и Вова точно выпалит то, что на языке крутится уж с неделю; дай только рот открыть - ничего не утаит, как в мешке дырявом. Придётся, право слово, нелегко - болтать хочется, да не можется. Юра хоть тишину заполняет неловкую собой - и ладно; но вечно ведь о музыке своей и о карусели у оврага за районом трепаться не сможет - видно, устаёт. Ногами качает, сидя на косых перилах - стоит только отклониться чуть сильнее назад, как дух перехватывает у Давыдова, что ещё с самого утра едва не верещал: «Прекрати», словно ругаться пытался на хулигана дворового. А сейчас уже ругаться не хотелось: не говорил Конев ни слова о разлуке, иногда лишь хмуро замолкал да губы поджимал неприветливо, по сторонам озирался в поисках тонкой ниточки, что обвила бы их по рукам и ногам, домой, за бугор далёкий, странника не отпуская. Искал, глазами бегал по стенам и входным дверям, сигарету в зубах зажимал и кряхтел, силясь по перилам покатым вниз не съехать да руки от удара о пол бетонный не переломать.
- А ты что?.. - вздыхал Володя еле слышно.
«А я-то что?» - крутилось в голове.
Так ничего в тот день и не решили.
Хоть и решать-то было нечего.
Наблюдали сквозь стеклённую щель под самым потолком за небом, словно фломастерами яркими разрисованным; и хотелось хоть чуть-чуть к синеве лазурной прикоснуться, между пальцами пряди кучерявых облаков пропустить. Но друг за дружку держаться, руки переплетать и жаться, сидя на одной ступеньке, тоже ничего так оказалось: сносно, даже приятно. А ещё всего каких-то пару мгновений назад казалось, что усядется Юрка если рядом, или даже просто мимо пробежит, напряжение, как ток по проводам, трещать начнёт у висков, и холодно, как на полюсе Северном, станет даже в самый ясный летний день.
Но горели пламенем невидимым, опутывали поясом огненным и ожоги оставляли ладони чужие, горячие - вовсе не на коже, как хотелось бы; на сердце косые шрамы выводили - такие незаметные со стороны, что даже и не кровоточит рана внутри открытая; только в груди немного жмёт да уши закладывает. То по шее тонкие пальцы гуляют, то плечи сожмут в крепкой хватке; пробегутся по спине холодной мурашки от лёгкого нажима - и совсем не заметится, как спросит шёпотом Конев у уха:
- Чего молчишь?
Может, он что и рассказывал до этого, в окошко задумчиво глядя; душу изливал или анекдоты травил - но Володе и не до анекдотов совсем. Тут бы рой мыслей одолеть; если бы только можно было в кулак чувств нестройный плотный колтун заключить и в карман спрятать - до лучших времен. Заживо похоронить, закопать - можно под клумбой у подъезда, окурками украшенной - выросли бы полевые цветы на кладбище дум несносных вьющиеся, высокие. Пищи-то для ума было много, каждый день пополнялась голова - то ли пожелать чего-нибудь самому себе на сон грядущий, то ли снова до пяти утра размышлять, что же делать.
Путей отступных немного; один, самый верный, наружу так и просится, каждый день в дрёме чудится; стóит только глаза прикрыть - вот он, Володя, Речной вокзал взглядом провожает, на катерке в сторону центра плывёт да щурится - на берегу, через сквер и крыши домов, Фестивальную ищет; сутулится под тяжестью обиды и бессилия - оно, как клещ, к пояснице присосалось; носить такое бремя тяжелее полного кирпичей рюкзака - снять не получается. С таким тяжёлым заплечником отец его и потопит скоро - столкнёт в Москва-реку, и поминай как звали. Так и видится в бреду, как курсирует кораблик прогулочный мимо цветастых летних улиц прямо к эшафоту персональному.
И наутро сходить на вокзал и узнать про билеты хочется.
Как там в архиве дела, интересно? Ищут, наверное. Или забыли. Он, как сотрудник ответственный, все дела переделал; всё, что поручили, на столе ровной стопкой оставил. И получки не стребовал даже заслуженной! Так что теперь, наверное, и не сердятся на него; день или два пройдёт - нового кого-нибудь в тот же кабинет посадят бумажки перекладывать да остатки чая из банки допивать в обеденный перерыв. Кружку, наверное, в канцелярию заберут, как «дежурную»; ручки с карандашами обломанными стащит Верочка - всё от института отойти не может, бедная, каждую писчую принадлежность бережёт, думает, что пригодится; ножом дюбки подточит, заботливо в ящик стола забросит и вспомнит однажды, быть может, о Вове случайно.
Кто ж теперь Марте авоську с продуктами занесёт? Сидит у окна своего, поди, голодает. По привычке в полшестого у двери стои́т каждый вторник иль пятницу; слушает. Не с кем теперь здороваться; не у кого спросить; не с кем поделиться. И билетов на речной трамвайчик ко Дню Победы не надо - вырос соседский мальчишка. Он теперь сам себе этих квитков накупит с лихвой, если захочет; и на День Победы, и на день Рождения. Только вот не нужны ему они вовсе - что он там не видел? А если билеты не нужны; и телефон её дисковый тоже не нужен; и соли даже щепотку никто смущённо не попросит одолжить - так и сама баба Марта, значится, никому уж и не нужна? Знает, всё знает. И что сама виновата знает. И о болезни диковинной мальчишки соседского, ещё вчера в школу по лужам шагавшего, тоже знает.
Знает, всё знает.
Но солью-то всё равно любезно делилась. Той же, что Юрка рассыпал недавно; да и сам Володя тоже не лучше - пакет ветхий совсем дорвал до конца перед отъездом. Соли той, что навечно теперь останется, как бриллианты мелкие, в щербинах паркета блестеть, видеть ещё, наблюдать и скандалы, и ссоры; ей на Фестивальной теперь жить целую жизнь - хрустеть между досками, липнуть к пяткам босым. А Марте жить без своих пяти копеек, в универмаге потраченных, что Володя отдать обещал, но забыл, не занёс...
- Ты что, спишь?! - недовольно прервал поток мыслей Юрка.
Давыдов обнаружил себя навалившимся на чужое любезно подставленное плечо: вялым, как будто избитым, с камнем на сердце тяжёлым, неподъёмным; жалким, как думалось ему, словно до дыр затёртый старый мех на шубе - остаток роскоши былой, который так и тянет потрогать лишний раз в порыве ностальгическом, да отправить в шкаф куда подальше, век свой некрасивый и молью побитый доживать среди носков беспарных и брюк на вырост.
- Задумался просто, - прохрипел еле слышно Володя.
- О том, как обратно поедешь? - Юрка фыркнул, ногой качая в такт шагам где-то снизу, у самой двери подъездной.
Смотреть на него не хотелось: уже по плечам напряжённым читалось всё, как книга открытая - и самые тёмные дела, что готов он подстроить, лишь бы только немного подольше за руку подержаться; и самые светлые воспоминания, что в голове кружились снежинками рваными, жить не давали спокойно, и даже дышать сквозь них тяжело было, словно в пожаре лесном разыгравшимся; только рот открой - по горлу полоснут изнутри, ангина обеспечена точно! Недели две сглотнуть не получится слёз и слюны; а слёз ожидалось много: чистых, прозрачных, почти несолёных - сыпались градом они от зевков утренних; говорили, как было бы славно вздремнуть чуть подольше в объятиях мягких; а лучше в футболку носом уткнуться и задохнуться вот так, в крепкой хватке на той же кровати в Павловке, что дед когда-то недавно. Но пока что сидит, еле дышит и так; думает о своём и подошвой по ступеньке чуть ниже бетонной шаркает. Вот и осталось Володе только шею чужую волосами щекотать и слушать, что пора им возвращаться: мама Юркина компота наварила с утра ещё и на почту сходить обещалась. Воочию не видел, как выходит из квартиры разодетая, в платье красивом, пусть и старом - сама по «Бурде» нашила, бахрому чешскую пришпандорила к подолу юбки и глазеет теперь искоса, как по улицам снующие прохожие головы сворачивают, только б на диковинную одёжку хоть миг полюбоваться; но если нет дома никого, то можно и на балкон перебраться: там и пепельница из банки треснутой, и книжка, на подушке заботливо уложенная; зной июньский сквозь фрамугу бьётся и ковёр на полу согревает - если ногами босыми на ворс встать, расползётся лава теплоты липкая по телу всему, мляво в груди осядет под самыми лёгкими, защекочет в животе и голову одурманит; посеет где-то под кожей зерно сомнения, и через время разворотят всё внутри хлёсткие ветви дерева раздора: смотаются вокруг брыжейки в тугие кольца, и бронхи придавят стволом с корой шершавой, горькой; до ушей доберутся однажды - стремглав разметают листву алую; и задуматься случится: «каждый ли рождённый любви заслуживает?»
В первую очередь, про себя и о себе.
За остальных потом уже додумает.
А к утру вообще забудет.
И ладно.
- Эй, молодёжь!
Вова бы глазом и не повёл, да и век бы ни за что не разлепил, если б не дёрнулся Юрка, в зубах сигарету зажавший и с коробком спичек воюющий - не поддавалась никак чиркало, все мелкими полосами испещрённое; места живого не было - кое-где до дырок белых протёрлось, сверкал третьесортный картон из-под бурой наждачки зернистой. Но оторваться от вздрогнувшего плеча пришлось стремительно: высунувшаяся из-за двери деревянной в халате пёстром соседка в сторону лестницы озиралась, и нервно трепетала рука с зажатым в кулаке полотенцем, чей кончик игриво плясал да тени на пол грязный подъездный отбрасывал.
- Вам что, места нет другого? - бухтела она, то и дело пот со лба, в глазницы струившийся из-под волос, утирая запястьем морщинистым. - Кыш!
Льняным огрызком ткани замусоленной пригрозила обманчиво, потрясла так, для виду, да и скрылась в квартире, бросив напоследок нервное:
- Целый день только вас и слушай, шпана!
- Так и не слушайте, - Юра одёрнул рукой папиросу, меж пальцев фильтр оранжевый стиснув.
И если со стороны поглядеть, как дёргается едва различимо бровь его, как под кожей натянутой вена на виске пульсирует, и солнце вечернее, золотое, отражается в глазах тёмных, задорных, честных и искренних, то можно совсем иногда уловить в нём черты того самого хулигана дворового. Вот его бы с перил согнать шатких, чтобы не качался и не доламывал; нотаций бы заумных прочитать талмуд. Жаль, что сидит он сейчас на ступеньках. Но впереди у них времени много. И точно когда-нибудь ещё усесться на поручень Юрку потянет, Володя знает - готов руку на отсечение дать - что Коневу только дай забраться хоть куда да ноги свесить, поболтать.
И о любви, и о музыке, и о любви к музыке. Тоже поболтать.
***
Каждый вечер Юре чудится сон: закрывает глаза, спиной прижавшись к стене, только б из виду чего не упустить случайно; моргает часто, только бы не уснуть, на беспокойно ворочающегося Володю взгляд мельком бросает и слова лишнего сказать боится, только бы не исчез. Под утро не выдерживает - укрывшись с головой, чтобы себя не мучать, чуть дольше обычного веки прикрытыми держит; тогда и утро наступает как-то слишком быстро; и новый день начинается с боли головной физической, душной комнаты с воздухом спёртым и шаткого, но какого-никакого душевного спокойствия. Место пустое рядом смятое ещё теплое, то ли потому что пледом укрыто заботливо в попытке тщетной порядок навести, то ли недавно совсем Вова проснулся. Не ушёл, не уехал, точно знает - вода в трубах гудит, и, если верить часам, что за полдень уже насчитали минут пригоршню сжатую, больше варварски счётчики крутить в будний день так поздно некому.
И радио, хриплое рычание которого с кухни даже через балкон слыхать, тоже всегда родители отключают. А тут мотив незамысловатый так голову и кружит, встать с кровати удобной манит; напоминает, как времени мало осталось у них - знать бы хоть сколько; а то всё молчит и молчит гость, как партизан, тему отводит: бурчит про природу, про погоду. Про то, какой город красивый; хотя ему, после Москвы-то его, расстроенной вдоль и поперёк домами высотными, статными, убогенькими должны казаться скверы махонькие и бараки обветшалые; только пальцем тронь - уже сыпятся; а мячом попади - так и всё, останутся горевать жители теперь уж бездомные с дырой в стене и крышей осыпавшейся.
Как на вокзал не пойдёшь мимо района этого одноэтажного - всё цыгане встречаются, погадать предлагают. Стыдливо прячет в карманы ладони Давыдов и так же молча головой качает - он для них мясо пушечное; новое, никем здесь ещё не виданное лицо, что обдереть до нитки может и нельзя, но хоть попытаться стóит. Дороги другой нет - так и приходится ныкаться и отнекиваться. То ли потому, что зачаруют, последнее вытрясут; то ли потому, что страшно - кто его знает, может, и впрямь видят всё; любовь им такая понятна, судеб чужих наперёд повидали много, если не врут; вряд ли одни они такие, что за ручку держаться боятся, но косятся друг на друга красноречиво да внимают иногда.
- Был бы мёд сладким, если б пчёлы не кусались, - платок цветастый поправляя, вслед Юрке носатая и долговязая когда-то отзывалась. Нёс он авоськи тяжёлые, под руку вёл бабу Нюру и о своём думал неустанно - было, наверное, то ли после «Ласточки» сразу, то ли на год позже. Всё крутилось на языке, сказать хотелось, поделиться тайной хоть с кем; ну не к отцу же с таким-то идти, в самом деле; и компании юнцов со двора тоже такое знать не надо - только бабушка, наверное, поймёт да примет; а молчать ну совсем невмоготу! Хоть бы слово своё сказала, даже бранное - зато она-то кремень, ей не то, что секрет доверить можно такой копеечный, совсем не злой, а жизнь целую! Что плохого сделал он? Да, в сущности, и ничего такого! Не украл да не убил - всё, что из заповедей помнил, ничего ведь не нарушил! И камни в окна чужие кидать перестал, и курить подумывал бросить; даже дорогу на красный свет не перебегал, хоть и машин встречалось ему немного - Бог ничего такого не завещал, но он ведь не для Бога старается; и похвалы не ждёт; чудо - не иначе; так что на оплошность его, совсем невредную, можно глаза закрыть. Вон, даже баулы неподъемные тащит с Павловки; только бы подольше бабушка осталась погостить в квартире городской - от общежития больницы областной с дедом вместе отнекивались, мол, не то им, да не так. Вот и виделись с Юркой не чаще, чем раз в месяц, иногда и реже - то денег на билетик нет, то жара стоит, и идти никуда не хочется, то сугробами заметёт тропинку от железнодорожных путей чугунных, ещё довоенных.
А рассказать до того хотелось, что зубы коренные друг об друга скрежетали, лишь бы чего дурного случайно не выпалить.
Но настолько хорошо подошли слова невпопад брошенные под то, что днями тягучими между пальцев утекало и никак в стройный ряд мыслей не укладывалось, что даже остановиться пришлось и задышать тяжело - по-другому звенело в ушах, так, что и шагу не ступить.
Баб Нюра, давно суеты городской не видавшая, плелась впереди и плевалась недовольно:
- Ой, города все эти ваши, города. Дышать нечем! Так и подóхните, как мухи в банке, скоро.
Цыганку завидев, отмахнулась:
- Я тебе щас колдовство твоё покажу, черномазая!
И на внука, глазами хлопающего, шикнула:
- Шо стоишь?
Конев и головой мотнуть не успел, и бровью повести - вцепился в ручки витые подрапанные пальцами, лишь бы не разбить содержимого сумок; так и стоял, оглянуться боясь, пока предплечье гладили кожей нежною, бархатной, совсем не такой же наощупь, как на вид. И глаза чёрные-чёрные, задорные, хоть веки вокруг глубоко морщинистые, несчастные. Упирался, смотреть не хотел, а взгляда, случайно пойманного, оторвать не смог - так и не колыхнулся, пока колотила Нюрка по ногам его тростью, из дерева дедом вытесанной:
- Ой, я тебе дома покажу, прихвостень!
- Вижу, всё вижу.
Кончик клюки даже по звуку больно треснул об чьё-то колено. Юрке, увидавшего всю жизнь свою недолгую сквозь завесу пустоты бездонной, тёмной, даже показалось, что не его.
- О чём не говоришь, тоже вижу.
Озирнулся, еле как вниз посмотрел; и правда - не его. Хрустит палка самодельная по ногам, юбкой цветастой укрытым.
- Ты приходи, а я тебе про него всё-всё расскажу. Кто мне не верит - того обману, кто верит - последним угощу.
- Что ты на дитё накинулась, кулёма! - вмешалась баб Нюра, по песочной дорожке башмаками старыми шаркая, выискивая, куда бы ещё затупленный кончик трости пихнуть да уйти поскорее.
И на момент страшно так стало - уж лучше бы остатки мелочи из карманов вытащили да по затылку огрели чем потяжелее, только б никому ничего не сказали. А так на всю улицу, наверное, кричала о тайнах его цыганка; да так, чтоб все вокруг услышали.
Вот только баба Нюра про это ни слова не спросила. Поняла, наверное, не так. Или смысл свой вложила. Может, и не слушала.
Но тогда рассказывать и передумал о делах сердечных своих. Не стоило мимолётное признание таких же нервов, от которых он потом неделю подрывался посреди ночи в поту холодном да выспросить окольными путями пытался осторожно, что ж знает бабуля и чего не знает о нём.
Не мечталось больше, чтоб подольше бабушка в городе гостевала.
И с облегчением на следующей день провожал Юра её до вокзала с пустыми сумками.
Право, теперь осторожничает, в глаза незнакомцам не глядит, руки́ не подаёт; хоть и раньше тоже, вроде, таким не страдал.
Ему и без всяких рассказов с предсказаниями нормально живётся.
Как фильм посмотреть после книжки - будет неинтересно. Так и здесь - сидит, наблюдает, иногда сам судьбу творит, иногда - вытворяет.
Но пока гудит вода где-то в трубах на потолке или стенах, дрожит бахромистый краешек салфетки на крышке пианино в углу напротив, и кажется, что солнце, по ковру на балконе шагающее, скоро в клубок свернётся и замурчит точно так же, как старая гофра, только тронь кран, его всё устраивает, кроме грохота утвари в кухне и, пожалуй, того, что в судьбе своей он ведёт себя как продавец - всем понравиться хочет - а должен был быть покупателем.
Остальное так, чисто для проформы. Длинные очереди, ветреная погода, отсутствие голоса у рабочего класса и имеющие свойство кончатся сигареты. Что-то решаемое, что-то - не особо-то и требует внимания пристального. Главное - терять надежду нельзя, а то так скоро и себя потеряешь. И корабля счастья с парусами алыми, или не алыми, не ждать - плыть навстречу.
А сдаться всегда успеется.
***
К неудобствам, ограниченным свалившейся на пол из шкафа кастрюлей и смутными всхлипами совести, добавилась и стипендия. Визгливая кассирша, что видела довольное лицо Конева каждое тридцатое число любого месяца - менялась только шапка, на уши криво натянутая, или цвет шарфа - без паспорта выдавать отказалась наотрез. Уже, наверное, без фотографии по памяти бы составила десять фотороботов в милиции, если б что учудил; или портрет изобразила в мельчайших подробностях, даже про шрам на подбородке не забыла - только повод дай для творчества! Быстро нашли бы, если б стекло разбил или нахамил кому, но он ведь совсем не такой уже; последние пару часов так точно. А ему всё твердят, как заезженную кассету:
- Не положено.
И стоит Юра потом да курит в сторонке под козырьком, кривляется шёпотом сам перед собой:
- Не положено, не положено…
А в паспортном столе уже три недели тишь да гладь - ни отписки, ни привета. Зайти если утром - очередь немеренная, жарко, душно; днём - обед постоянный, статичный, хоть садись и жди в полуподвальной комнатушке, пока одно окно откроют; вечером достучался - а ему только руками развели и сказали:
- Не готов. Через неделю приходи.
- Три недели ведь уже прошло, - хмурился Юрка. - А обещали за пару дней.
- Ты меня чуешь, нет? Не-го-тов! - хлопнула дверца окошка с размаху; казалось, ещё хоть чуть-чуть - и наличник сломает, по носу любопытному стеклом даст.
Сбоку приоткрылся второй проём, до того занавешенный шторкой ситцевой в цветы мелкие несуразные:
- Это кто ж тебе такое сказал-то, а, гражданин? Придумал ты себе чего! У нас, это, работать некому!
Руки в боки женщина упёрла и стоит, смотрит издевательски через щёлку мелкую:
- Вон, такие как ты к нам приходят, потом по заграницам своим ездят. Непорядок, ой, непорядок! Гвоздями бы таких прибила и работать заставила тунеядцев.
И, развернувшись, добавила:
- Сталина на таких нет.
Юрка губу закусил, озирнулся вокруг: документы принимают только до полудня - такие очереди образуются, что люди толпятся, аж на улице жаркой под лучами знойными стоят, гудят, как пчёлы в улье. После обеда - никого совсем; в такое время только выдают. А выдавать уже и некому, и нечего - сиди себе, чай попивай и радио слушай.
Чай…
- А хотите, я вам конфет к чаю принесу? - Юрка присел на корточки, заговорщически и снизу вверх взглядом преданным сквозь окошко силуэт работницы высматривал, за узкий подоконничек схватившись. - Даже «Мишка косолапый» есть. Килограмма два найду, не меньше!
До того сильно хотелось стипендию забрать и самому себе сигареты покупать, пока и там, в училище, в отпуска все не поуходили, что хоть на стенку лезь - неудобно от Володи подарки принимать, даже пачками «Явы». Он и ни слова не говорил, не попрекал, но чувствовал Конев себя всё равно паршиво; как украл или выпросил. Рассчитаться бы надо - пока не уехал Вова с концами в Москву свою и не оставил на память с десяток оторванных уголков от пачек, что складывал аккуратной стопкой на подоконнике и пальцами поглаживал, будто башню планировал до самого потолка собрать - заняться ему было нечем совсем, а посидеть в тишине просто рядом с занятием незатейливым занятым Юркой хотелось, наверное. Про себя он называл это «гимнастикой» - вдохи, выдохи; как у пловцов из команды олимпийской, или хотя бы профсоюзной - они тоже так тренировались дыхание задерживать: в кружок садились да в окно смотрели под тиканье секундомера размеренное, слаженно отплёвывались потом и откашляться пробовали. Володя тоже пробовал - но для себя ничего полезного не нашёл в занятии таком. Ему сильные и крупные лёгкие ни к чему - дышат, и ладно, сойдут такие, какие есть. Хотя, если бы только могли прижать они сердце, сдавить до размеров крошечных, не оставив ему ни миллиметра, ни дюйма свободного даже; чтоб бросило оно метаться и маяться, не маячило колкими иглами где-то под рёбрами и ничего, совсем ничего, не чувствовало, на поступки безрассудные не тянуло; то непременно выделял бы по полчаса в день - ложился бы позже или книги меньше читал - лишь бы только томно и медленно ноздрями втягивать воздух свежий, морозный, или тёплый, пыльцой весенней окутанный, до боли в груди себя доводить. Тренироваться. Чтобы в один прекрасный день просто лопнуть от натуги такой несоразмерной.
- Ты, мальчик, лучше маме своей конфет занеси, - шикнули строго и створку прикрыли недовольно. - Сказали тебе, работать не-ко-му!
Юрка вздохнул:
- Ну, стипендия же… «Каракум» ещё есть! И блинов могу напечь! Только стипендию дайте забрать!
В глубине пункта, за дверцами с окошками, к которым Юра то и дело перебегал, чтоб работницу высмотреть, слышались шорохи и смешки.
- Мальчик, тебе же сказали, - язвенно молвили стены зелёные с кучей ненужных плакатов, развешанных невпопад. - Иди домой. На следующей неделе приходи!
На последнем открытом окошке провернулась и встала в паз щеколда:
- Может, если найдёшь дурака, что сюда придёт работать, раньше сделаем.
От беспомощности взвыть хотелось, только б домой не идти: а там уже и Вова, видать, заждался; отец с работы обещался вернуться пораньше - ему Давыдов нравился, даже очень; это видно: и за руку с ним здоровался, и про столицу расспрашивал, байки свои с работы чернушные травил и случаями делился интересными. Они-то общий язык нашли - чай, не шаболда какая приехала, а целый друг интеллигентный - ради такого и выходной попросить можно лишний, и от дежурства отказаться ночного.
Он ведь всё может, Володя этот; и в документах соображает, и в хоккее разбирается; кивает понятливо на термины заумные, будто что-то понимает, а на деле вечером, как сядет на балкон, шёпотом делится, что ничегошеньки и не понял.
А Юра и вида даже сделать не способен; и вообще хоть на что тоже не особо годится - говорить красиво не умеет, эмоции сдерживать не умеет, скандалить во всяких инстанциях не умеет; костёр только развести в Павловке - вот на что горазд; и то, не один - Сашка помог. А огребли за подожжённый пух и сарай потом оба - убежать не успели. Не умели.
Надо бы всё в свои руки взять. Поздно - лучше, чем никогда.
И если уж плыть навстречу своим алым парусам, то хоть как: через силу, наверное, или через «не могу», «не хочу», «не люблю».
- Может, меня возьмёте? Я работать могу!
Но уже не парус, и даже не брамсель, а, скорее, из старой простыни мотня за горизонтом выцветшая скрылась вместе с последним лучиком надежды брать быка за рога не раздумывая, прямо сейчас:
- Да кто ж тебя без паспорта возьмёт, гражданин?
И правда.
Кто?