
Метки
Драма
Романтика
Счастливый финал
Кровь / Травмы
Неторопливое повествование
Отклонения от канона
Элементы ангста
Курение
Упоминания селфхарма
Fix-it
Навязчивые мысли
Борьба за отношения
Русреал
Нездоровые механизмы преодоления
Советский Союз
Лекарственная зависимость
Измененное состояние сознания
Самоистязание
Описание
«У Юрки было две зависимости - сигареты и Володя. И неизвестно, какая сильнее».
Июнь, 1991. Юра, получивший неоднозначную телеграмму и оставшийся без единственной своей отдушины - «друга» по переписке - решается на поездку в Москву.
Примечания
Немного не канон: в эту поездку они встретятся; по книге - нет.
Приятного чтения :)
UPD: собрала для вас замечательный плейлист, под который хорошо пишется и неплохо читается: https://open.spotify.com/playlist/1JmKYfBU4zLeWSMtSztf8w?si=pinPBrMLSUS5-2ashamLPw&pi=e-JInTNiFWTx2R
Прослушать его можно абсолютно бесплатно после авторизации в системе Spotify, с возможностью пропуска до 6 треков в час. Если вы находитесь в РФ, необходим VPN. Приятного времяпрепровождения ❤️
Часть 24
01 июня 2024, 05:43
Груша цвела последний год - удивительно, как держалась под натиском бурана, несмотря на хлипкий полупрогнивший ствол. Уже почти не плодоносила - руки не доходили обработать от живности да поухаживать, до ума довести. Юркин дед предложил спилить давно - стоит только почём зря, на сарай или дом упасть может - не полностью, конечно, но чем дотянется, крышу снесёт. А жить без груши уж точно не так накладно, как без потолков или окон.
Но баба Нюра всё руки в боки упирала да мотала головой:
- Не дам!
Верещала так при виде пилы в руках Степаныча, что вся Павловка слышала - стойко тянула ноту «ми»; это был первый и последний случай в жизни Юры, когда пригодилось невыносимое сольфеджио вне стен школы музыкальной. Сквозь зажатые пальцами уши звенело кристально чисто среди грядок и огородов протяжное «А-а-а», в лесу утопало, пряталось; живности много попугало - лис каких или зайцев редких, что за забором сетчатым пробегать иногда любили, в сторону дома косились, но только лишь взгляд на себе ловили человеческий - дёру давали сквозь чащу густую, мимо сосен. И не скажешь ведь ничего - сплюнет Степаныч под ноги себе и промямлит:
- Ой, выдра!
Бросит пилу, отмахнётся и самокрутку в зубы сунет, приговаривая:
- Раби шо хочешь!
Так и стояла груша нетронутая: плодов приносила мало, да и ветки все слущились, как голые плети висели, больше иву напоминали; правда, сами дички выходили сладкие-сладкие, из них варенье делала баба Нюра - всегда Юру угощала, если тот приезжал, пусть и ненадолго; настолько, что грушевым ароматом стойким теперь была выстлана вся дорога до Павловки - Коневу казалось, что пахнет дюшесом даже в электричке, стóит только с платформы в тамбур сойти - хотя ароматы в вагончике прослеживались разные, пёстрые и не всегда приятные; да и Юра к лакомствам равнодушно относился в дни обычные, суровые - с чаем, если перепадёт, конфету съесть может, и то половинку - иначе зубы ноют потом до вечера; или проглотить одним куском - но тогда не чувствовал вкуса вовсе; и вязало в горле - хотелось откашляться, запить и никогда больше к подаркам новогодним не притрагиваться.
Зато от приторно сладкого Володи не отлипал - пока барабанили капли по окну и отливу в сенях, прижимался плотнее к рукам прохладным и ладони свои на щеках щетинистых уместил: то погладит легко пальцами большими переносицу, на которой, готов был поклясться, видел в проблесках молнии тонкий впалый шрам от очков тяжёлых; то брови прижмёт, помассирует - и расправятся морщины едва заметные на лбу Вовином, а сам он, усталый и тихий, носом то заденет случайно ключицу Конева; то иногда в шею ткнётся, чтобы лицо согреть, хоть и обуяло уже уши пламенем стыдливым, а стоило только взглядами встретиться - першило в горле, и сжать хватку хотелось всё сильнее.
Кто придумал ладошки настолько маленькие и никчёмные людям взрослым? Ими ведь ничего не удержишь - задумает Юрка если, из объятий выпутается, к ковру на стене лопатками прижмётся или вообще в другую комнату уйдёт. А отпускать не хочется, очень сильно не хочется - его бы стиснуть, опутать по рукам и ногам, как одеялом, только кожей своей; к постели прижать, или, ещё лучше, к себе - слушать, как дышит и пальцы в волосы тёмные за ушами запускает проворно, опять неустанно о чём-то болтает. Но Конев молчит - ему слова не нужны; хватает касаться и чувствовать, пока за окном трещат и разливаются раскаты грома буйного, грузного, по ушам бьющего не хуже расстроенной скрипки.
Если оторваться от глаз карих и в стёкла над столом глянуть мимоходом - ураган. Заливает, наверное, нещадно и помидоры с огурцами в теплице под окном корявой, закрытой плотным настилом из пакетов, вручную между собой капроновой ниткой сшитых; и малинник точно зачахнет от такого натиска ливня, который останавливаться не думает, поди, до самого утра. Груша разметала ветви в стороны жалобно; могла бы - о пощаде скулила, пока силуэт многорукий мелькает на фоне проблеска грозового. Ещё и в щели на кухне дует - будто стенку хлипкую на раз-два снесёт, только дай; бýхнет размашисто, как молотком ударили - свистит потом, будто дышит изба, пожить ещё хочет. Затекло, наверное, уже на чердак; вымокло барахло ценное - нужное и ненужное. Не впервой! А завтра плесень по стенкам поползёт - и вдыхать будет невозможно без кашля удушливого.
В городе виделось всё по-другому: спокойнее, надёжнее. Там, на Фестивальной, у подъезда самого громоотвод привинчен и табличка трухлявая: «Ближе трёх метров не приближаться»; но дверь в парадную явно ближе заявленного расстояния; так что теперь, домой не попасть в грозу? А тут никаких тебе благ цивилизации - ударит если, то погорит хатка; благо, сверкает у самого горизонта, к Павловке не подкрадывается. Ходи сколько влезет - хочешь, под дождь выбегай в белье одном; или вообще без белья.
И на душе так спокойно - ревёт буран у самых ног, что под подоконником переплелись, пока пара глаз внимательно смотрит, где руки ласкают. Свои, чужие - неважно; Володя готов был поверить, что сам себе шею гладит, иногда по векам закрытым проводит, чтобы глаза перетруженные отдохнули и всех бед, что за окном творились, не видели, но если и видели мимолётно, не пугались - лучше пусть ловит во тьме силуэт, что, прижав к уголкам губ его пальцы большие, пытается выжать улыбку хоть какую, даже ненастоящую, поддельную, но получает в ответ лишь смешок и поцелуй скромный, робкий; туда, куда дотянуться смог - то ли в лоб, то ли в кончик носа. Неразборчиво, скованно и без предупреждения - как умел, обессиленный, вложивший в объятия крепкие душу и чуточку больше - цепкой хваткой держался за кожу смуглую, футболку чужую до горла задрав, только бы не мешалась. А Юрка всё так же гладил кромку волос и скулы, будто наощупь пытаясь запомнить каждый сантиметр, каждую клеточку или пору. До того благостно было на душе, тихо и трепетно в комнате тёмной, что даже свечку зажечь не хотелось - смотреть и не нужно, ощущать хватит. Вот так просто раскинуться на тахте широкой, где места хватает, и в безмолвии друг друга касаться - всё, о чём грезили оба ночами длинными, одинокими, кутаясь в покрывалах, мыслях спутанных собственных и искрах от ламп настольных, что сеяли мрачные тени на стенах, стоило только руку поднять или шелохнуться; как театр - если ладонь перпендикулярно свету тусклому вытянуть и мизинец оттопырить, то выйдет собака бродячая, пасть беззубую разевавшая, оттого не кусачая совсем; провернуть пятерню ребром к лучам и сверху кулаком накрыть - улитка, корявая, угловатая, но получится; и так, и эдак крутиться можно, формы новые искать: кролики, котики, жуки. Всё, что угодно! Полёт фантазии - полный, свободный; рисуй - не хочу! И никто за бумагу испорченную слова не скажет: любое творение сотрётся столь быстро, как руки устанут, плечи забьются в треморе крупном. Или лампочка перегорит.
Но желание лежать прижатыми друг другу - не лампочка; значит, и не перегорит; как и привычка в мизерных проблесках зарницы глаза друг друга находить полузакрытые, а потом вспоминать все детали мельчайшие до следующего разряда, угодившего в землю или деревья в лесу, моросью окраплённые.
В роще завтра будет спокойно и тихо - уляжется под каплями крупными грязь и песок, смоется привкус знойной духоты летней с иголок и листьев. Пройтись бы под руку, показать Володе излюбленные опушки и перелески: осенью там грибы собирать можно целыми вёдрами - а ходить молча с ножом, высматривая каждый пучок мха под ногами, в глубине души по-садистски нравилось. Но больше нравилось чувствовать, как путешествуют подушечки пальцев юркие и холодные по спине или животу, словно фарфор дорогой трогают, разбить боятся, из хватки крепкой выпустить. И точно уверен Юра, готов под дулом пистолета поклясться, что даже на самой большой кровати в мире ютился бы у Вовы под боком - им и односпальной, прямо как та, в гостинице, где ночевали они перед Павловкой, хватило бы с головой; а то и вполовину меньше - друг на друге бы уместились, а к утру поменялись местами - переплели бы ноги и руки да подушку жёсткую разделили по-совести; но если нужно, Юрка и без подушки поспит - лежать на груди у Давыдова и сердцебиение ритмичное слушать куда более интересно и приятно, чем просто куковать на мёртвых перьях и пухе, обёрнутых в ткань.
В мыслях - пустота; только желание глаза прикрыть на минуту всего. Но оба точно знают - как только случится хоть на толику задремать, закончится миг близости чистой и искренней: прервётся утром назойливым солнечным светом, рельсами, электричками, городом шумным и словами незатейливыми.
Боялся Юра дату билета обратного увидеть - ох, как боялся! Не удивился бы, если завтра уже провожать Володю придётся: снова тащить чемодан на перрон, снова прощаться на ноте звенящего напряжения, смотреть, как отъезжает междугородний поезд дальнего следования, маневрирует между путями железнодорожными, будто по меандрам горная река быстрая; и в тамбуре кто-нибудь важный для сердца буйного машет рукой: сзади ни флагов, ни ворот «Ласточки» - а впереди снова лето, длинное и жаркое, но до неприличия одинокое; куча времени «на подумать», ещё больше времени подработать хоть где, стипендии дождаться и квиток в Москву купить - самый дешёвый, как в старые добрые: мало того, что верхняя полка, так ещё и боковая.
«Зато никто за ноги цепляться не будет! Успех!»
Правда, сложиться придётся в три погибели, пока туда забираешься; лежать - неудобно; не вместить ничего; поесть нормально тоже не выйдет; и с каждым прохожим лицом к лицу сталкиваться - или на бок другой перелечь, в стенку и краешек окошка засматриваться. Но это всего-то на ночь одну! А дальше дорогу он знает: пересадка на красную ветку, с красной - на синюю; или зелёную - на месте сориентируется! Он тот переход на всю жизнь запомнил; и что правой руки держаться в метро нужно - тоже. Иначе случится выслушивать цоканье недовольное работяг, что с заводов усталые по домам плетутся. В первый вагон сесть, на «Войковской» уже протиснуться к выходу; слушать внимательно - только бы «Речной вокзал» свой не прозевать и в депо не укатить случайно. А там - через сквер с голубями и дворы до Фестивальной пятьдесят семь. Или пятьдесят девять. Или пятьдесят пять. Писем, жаль, не осталось - утеряны были по пути в Харьков! Так что лучше бы записать полный адрес, пока тут Вова, под боком сопит умиротворённо. Причём тетради и обрывку газеты не доверять - надо продублировать и на форзаце книжки какой-нибудь, а лучше на нескольких сразу; и где-нибудь на дверном косяке, в месте незаметном - рядом с метками роста, что делали ещё в семидесятых родители карандашом простым. Чудесным образом оказался Юрка в семьдесят четвёртом выше, чем в семьдесят пятом, если верить засечкам и датам около них. Может, цифры отец перепутал случайно - работал тогда постоянно; и хоть это в жизни Конева осталось стабильным и неизменным. Ещё спички! Точно, спичек коробка три захватить с собой, чтобы точно без огонька не остаться. А сигарет можно пачку - что-нибудь новое в столице попробовать будет повод. Только не «Космос», пожалуй - горький и крепкий слишком. Остальной «набор» тот же: пару футболок, носки, трусы, банка с вареньем и штаны, если холодно в шортах станет; а в августе погода изменчива: солнце не согреет так, как надо; дождь в разы холоднее раннего летнего омоет ноги - ангину лечить придётся недели две, не меньше; а с болезнью такой коварной не разгуляешься: Володя дома посадит греться, никуда не пустит. Сам в архив ходить продолжит; и одного оставлять Юру в квартире большой - бродить из комнаты в комнату, с балкона ноги свешивать, блины из крахмала жарить и цветы дорисовывать в гостиной на обоях. Хотя, честно сказать, если каждый их вечер кончатся будет трепетными объятиями - такими, как сейчас, - то Юрка как будто бы и не против. Пока додумает, сколько всего сделать за лето нужно, чтоб со спокойной душой уехать - пальцы уже на макушку тёмную переместятся приглаживать пряди выбившиеся, а уши грома уж и не застанут: прижался Давыдов носом к плечу широкому тесно, хватки объятий не ослабил, но оставил кисти неподвижно лежать на спине музыканта. И заснуть получилось так быстро, как под землю провалиться: он и подумать не успел даже, губами прижавшись ко лбу Володи, что отключится прямо сейчас; и про бабу Нюру уже забыл, и про то, что лежат они вместе в позе многозначительной - ну, хоть одетые, и ладно! В улыбке оба расплывшиеся жались друг к другу, ноги переплетали; в порыве нежности разогрелись, одеяло на пол сбросили. Давыдов часто вздрагивал и на секунду просыпался: только лишь двигаться начинал, получал очередной полусонный поцелуй в лоб - от тяжести навалившегося Юры сразу же расслаблялся, таял и обратно в дрёме уютной тонул. Сны видел аляпистые, бесформенные: фигуры какие-то, поля, леса, цветы - несвязные и странные; бегал куда-то, что-то искал - так и не понял, за чем охотился. И молнии больше глаза не резали; и гром подутих - только ветер гудел недовольный за стенами деревянными, дождь барабанил по стёклам да баба Нюра храпела в комнате с печкой. Так упоительно было знать, что сон берегут, охраняют; так нравилось плавиться в объятиях тесных и чувственных; словно плыть по течению моря бескрайнего, среди волн мелких, солёных, что куда-то несут; куда - сами не знают, потом, чуть попозже, решат. Всё равно качаться на них ещё долго, небо лазурное над собой рассматривать и ждать, пока сердце израненное запахом родным пропитается.
Впервые за много лет стало неукоснительно хорошо. Без «но», без преувеличений и без обстоятельств извне. Никто не знаком в Харькове с ним, кроме Юрки. Никто не осудит - накормят, прижмут к себе ласково, снова ладони в шевелюру запустят, пряди перебирая беспорядочно - чем не радость.
Перед глазами закрытыми плывут крыши: угловатые, местами облущенные, каменистые - видно Москву, как на ладони. Куда ни глянь - просторы домов высоких бесконечные; высотки сталинские звёздами алыми в небо упираются - все девять, если прищуриться, насчитать можно. Вова вжался грудью в ограждение - так хочется рассмотреть, как машины редкие снуют из угла в угол, за поворотами скрываются, а люди идут по делам своим медленно, как черепахи плетутся - мелкие солдатики оловянные, что в детстве лежали в коробке с игрушками и лишь иногда в песочницу кочевали. Вода блестит в Москва-реке, сияют цветастые витрины - отражаются в стёклах очков огоньки, много разных огоньков: дальние, ближние. Видно и башню Останкинскую, и Лужники - словно рядом стоят они, а на деле друг от друга так далеко должны быть, что даже в подземке трястись полчаса, не меньше. Страшно, дрожат колени - вниз смотреть прямо на асфальт тяжело: заходится сердце, где-то в горле першит, поджилки трясутся - до ужаса людского высота охоча, холодными лапами по плечам гладит и горечью во рту разливается, поит, под языком печётся. Птицы вольно кружатся, в выси пируэты выписывают, кричат неустанно: перезвон мелодичных обрывистых песен уши ласкает, и высмотреть хочется одну, породы дивной. На чайку не сильно схожа, но голубем вовсе и не назвать. Кружится, перья в хвосте расправляет, на журавля походит или аиста гордого. И, как назло, только ловит Володя взглядом силуэт на фоне солнца закатного, как затрепещут крылья, прозвенит флажолет очередной, и скроется за козырьком мелочь парящая, вынудит привстать на носочки, на оградку опереться, взгляд к себе прикуёт, словно не существует больше ни города большого, ни мира другого вне плавного полёта над перекрытиями домов жилых, школ, институтов: замерло всё, и автомобили не светофорах тоже бездвижно стоят теперь, а водители в сторону диковинки косятся, как и Давыдов, понять пытаются. Под ними гудят моторы, дребезжат колёса, что в ливнёвые ямы у самой обочины угодить норовят. Под Володей тоже трещит что-то - негромко и незаметно сыпятся камни с балюстрады мелкой; крошится она, извитая, жизнью и рисунками битая; и когда летит вниз уже самый большой из обломков, в себя приходить поздновато: остаётся беспомощно смотреть на этажи, перед глазами проносящиеся, не чувствовать под ногами земли, руками размахивать в попытках дразнящую близостью стену монолитную ухватить и размышлять, как сегодня в Москве душно и бездушно; ожидать удара чем придётся: грудью, спиной или сразу лбом - о козырёк над подъездом; и вздрагивать, лёжа в постели, пока получивший удар затылком в челюсть и прикусивший с размаху язык Юрка мычит, глаза продрать пытается:
- Ты чего? - тянет он недовольно, из объятий вывернувшегося Володю выпуская.
Тот лишь колени свои щупает с нажимом, словно пальцами до костей дотянуться желает, и дышит прерывисто, мелкий гадостный дождь за окном слушает и выдаёт первое, что в голову сонную приходит:
- Мне жарко…
И правда - на серой футболке пятна пота холодного проступили; ткань к позвонкам прилипла - видно, как каждый мускул сотрясается. Локти, запястья - как ледяные, стоило только кончики пальцев тонких к ним протянуть.
- Хочешь, на крылечко сходим? - баюкая подбородок и щёку, которой от удара зубов о зубы тоже досталось немало, отозвался Конев. - Проветришься?
Тянется снова к плечам холодным, повалить на подушку обратно намеревается - а Вова лишь оборачивается и, сверху над ним нависнув, очухаться пытается да на окна косится полуслепо:
- В такую погоду…
У Юры стойкое дежавю - когда-то так на него сверху вниз уже точно смотрели. Напрямую, не через очки, что остались лежать на столе обеденном в другом углу комнаты. Причём в этих же сенях, на том же белье постельном под звук дождя от ладоней его уворачивались и в шорты бесстыдно лезли за сигаретами и спичками. А сейчас испуганно по сторонам озираются и словно заземлиться хотят, в кулаках простыню сжимая. По глазам видно - плакать хочется, а не по двору мокрому шастать. Икает, пока хоть что сказать пытается - но всё никак и слова не выдавит. Остаётся лишь Коневу опасливо закончить:
- …Даже собаку на улицу не зовут?
И Вова смеётся, кивает, но в объятиях Юркиных утонуть не спешит - не готов пока кошмар такой снова увидеть. Так и сердце может не выдержать со страху - откажет ещё до того, как дёрнуться и проснуться случится.
- Мне тоже здесь много что… Снилось, - как будто бы невзначай отозвался Юрка, потягивая на себя край вымокшей почти насквозь футболки, кивая на место свободное под боком.
И правда: всяко-разное в полудрёме мерещилось.
Ненароком даже удумал насильно обнять и к груди тело, побитое испугом, прижать, снова волосы гладить тёмные - только бы не ходить никуда ещё лишние пару мгновений; а лучше - вечность вот так лежать, разговаривать, думать об одном и том же, но никогда не называть ни мест, ни имён, ни действий. Или вообще молчать - как ночью.
Им ведь слова не нужны. Ни смыслы, ни посылы. Чувствовать хватит.
И ладно.
***
Пионы вяли. Бутоны пёстрые, что грозу прошлую пережили, от ливня к утру осунулись, лепестки яркие на землю сбросили; рядом - стебли сухие и голые - видать, ходила на кладбище баба Нюра, цветы заносила к кресту уже десяток раз переколоченному - то покосится от вьюги зимней, то фотография отпадёт. Она обычно траву вырывает руками натруженными, вёдрами выносит сорняки с погоста весну каждую - и чахнут, и сохнут листья мелкие в форме сердечек крохотных на тропинке у заборчика шаткого - там, у самой кромки, могилы солдат неизвестных; всеми забытых стариков, что революцию даже пережили; детей бесфамильных - иной раз и оградки даже нет; выскребли на камне, как собаке, «Женька» - так и оставили зарастать, ни цветочка, ни лампадки простенькой самой. Ещё б «Дружок» написали! А что - очень даже. Главное ведь не эпитафии, не надгробия и даже не венки. Память. Были же ведь у Женьки и отчество, и игрушки хоть какие, и день рождения тоже был. Наизусть ведь и не упомнишь - пару лет пройдёт, забудется утрата; бабе Нюре только не забывалось всё никак - хотелось сильнее с каждым днём, чтоб подкрался сзади маразм старческий, обухом по шее огрел: не мучилась бы.
«Жила бы себе спокойно, дурень старый», - причитала она недовольно после похорон на фотографию у икон глазея, укрывая заботливо рамку кружевной вязанкой. - «Одна хоботня от тебя». Потом, правда, на стол тарелок приносила на одну больше, чем нужно, ещё с полгода; с грустью одну чистую относила обратно после обеда и чашку из сервиза свадебного дальше от края полки верхней самой пододвигала; и причитала мать Юрина, завидев, как пыль заботливо утирает тряпками старыми женщина, на табурет шаткий взгромоздившись:
- Ну что неймётся всё тебе, мам?
- А ты пизди поменьше, - не стесняясь, бухтела баба Нюра, лик святого какого-то пододвигая и перекрещиваясь, прежде чем серую насыпь куском от пододеяльника в цветочек разворошить. - Сама-то, вон, считай, сирота. Щас я помру - вообще только Юрчик останется. Поделом тебе будет!
Юноша, восседавший в углу комнаты, чертыхнулся, в механизме часов с кукушкой ковыряясь с надеждой, что хоть разочек ещё пропоют громогласно. А мама его, со щеками краснющими, врученную в пальцы дрожащие икону золотистую сжимала, чуть ли напополам разломить не грозилась да что сказать найтись не могла:
- А Илья?! - только и вырвалось у неё, хмурой и мрачной.
Нюра, стирая остатки пыли сухим краем тряпья, лишь отзывалась неприветливо:
- Илья-Илья. Что мне тот Илья? Илья - объелся гнилья!
Хоть не секрет был для Юрки, что не жалуют в доме на Павловке отца его даже с годами, что мимо семьи проносились со скоростью бешеной, всё равно на секунду взгрустнул и даже отвёртку из ладоней, к потолку задранных, выронил прямо на лоб себе - хорошо тюкнуло рукояткой между глаз; синяк потом меж бровей две недели сходил, не меньше.
- Ты меня знаешь, я врать не умею, - слышалось отдалённо у кутника, пока растирал Конев пальцами кожу на переносице. - И не буду, вот тебе крест! Хай меня Бог накажет, если ещё раз скажу, что в хате у себя его видеть рада. Ты с Юркой, ладно, но не прихвостень этот! Место своё городское знает, собака, там пусть сидит и вякает.
- Я тогда тоже не приеду больше, - выпала на дощатый пол икона из рук моложавых женских. - Место моё тоже там! Как у собаки!
Старушка, схватившись за полку, обернулась и фыркнула незатейливо, будто смягчилась:
- Да нет, не собака ты…
И прилетел когда обрывок постели грязный и мокрый в лицо дочке, что с ноги на ногу переминалась на половицах скрипучих, добавила так же сурово:
- …Свинья обычная, вот и всё.
В рюкзаке у Володи книжка нашлась смутно знакомая. Пока шатался Давыдов по огороду за бабой Нюрой, в землю рыхлую влажную по щиколотку проваливался и выслушивал, что бурак весь дождём прибило, а груши цветки вообще облетели, Юра в цветастый куст по пояс почти залез, от пчёл жужжащих отмахиваясь, только бы в глубине найти хоть один бутон запоздалый - ещё вчера его заприметил, но сил лишний шаг делать и боль терпеть ниже пояса не было. Теперь, правда, язык ныл прикушенный - но, вроде, терпимо, не страшно. Для вылазки за гербарием - сойдёт.
Видать, раскрылся только, совсем ещё мелкий и ровный; но пахнет так ярко, что голова кружится; носом уткнуться бы и до августа так простоять, сгорбившись над пионами - только Вову позвать, чтобы не скучно было: за ручку подержаться, в «Города» поиграть или, пока не смотрит никто, оторваться от лепестков розовых и поцелуй на щеке щетинистой оставить. Но пока его не дозваться - увлечённо бабуля просит белых наливов с верхушки самой в корзинку набросать, а она в дорогу им упакует в мешок какой или сумку: до следующего раза обещается закатать варенья пол-литра - персонально для гостя заморского - только с Коневым пусть не делится: «А то зубы опять заболят, ныть тебе только на ухо будет».
Юра чертыхался от смеха и ладонью стебель толстый приминал: рассуждал, как бы так дёрнуть, чтобы не с корнем случайно вырвать цветок изнеженный, аккуратный, соками налитый, в отличие от других, что уже денёк-два - завянут; жизнью пышущий и стойко перенёсший грозовой шквальный ветер и майские поздние заморозки. Не пестрил розовой краской перед поездкой на кладбище, только б в букет поминальный не угодить. И лучше бы не рвался расти и дальше - по итогу остался зажатым между страниц пожелтевших тома Дюма, что снова Юра в заплечник чужой сунул и на замки все подряд закрыл - словно и не трогал ничего вовсе.
В городе в свою какую-нибудь стопку с нотами переложит; попозже, как ссохнется гербарий, Володе пион красивый покажет. Может, и не удивится он - в Москве такие на каждой клумбе, наверное, сажают; ещё и лучшие, что целое лето глаз радуют, а не только в июне недолго цветут - но так хотелось делиться чем-то безусловно прекрасным с кем-то безусловно прекрасным, что лучше уж бросит свой взгляд мимолётный Давыдов и заулыбается хоть на долю секунды, чем не порадуется за день грядущий вообще. Но ему, за окном пробегавшему с пригоршнями яблок недоспелых, сбитых с ветвистой кроны прутом длинным, вроде как, сегодня и без цветов нормально: от солнца яркого жмурится, за бабой Нюрой по участку петляет, хохочет с рассказов её про Юрку стыдливых.
А хохотать ему очень идёт - чуть больше, чем испуганно озираться по сторонам после сна неприятного, и уж явно сильнее, чем молча стоять на перроне и даже рукой не махать на прощание поезду южному, что тронуться с Курского вокзала поспешил в сторону Харькова так же стремительно, как кончились сигареты в пачке последней, до сих пор ненужной картонкой болтавшейся где-то в кармане.
«Бросать это дело надо».
«И в город по-тихому собираться».
***
Обратно идти по лесу до станции было не так долго и занимательно, как до деревни в знойную жару - бурлили под подошвами лужи и россыпи из иголок хвойных - хотелось быстрее на солнечный свет тёплый выйти, промокшие плечи и головы от капéли с крон высоких пригреть под солнца лучами неумолимыми. Шлёпать по вязкой грязи, держась под руки, вдоль тропинок протоптанных было, всё же, не так интересно, чем в крапивы заросли угодить и потом до вечера чесаться, но с ношей непомерной из десятка яблок, утрамбованных в рюкзаке в мешок непонятный, и бутылкой сивухи «на добрую память» особо не разгуляешься - да и до электрички, если верить часам за запястье, минут пятнадцать, не больше. Спешить не нужно - крыша обрушенная, если всмотреться между стволов, уже белеет, ближе становится. И в траве мокрой бегать опасно - Юра даже не предложил, а Володя сразу же причитать начал:
- Упасть можно, головой удариться.
- Что-то когда ты мне в челюсть зарядил, - бурчал Конев, переступая через корягу. - Ты о голове моей не думал.
Вова чертыхнулся. Отметил Юрка, что слишком уж часто сегодня тот улыбается и смеётся; обычно ведь ходит хмурый, как в воду опущенный. А тут чуть ли не светится - влюбился как будто: в кого только? В баб Нюру?
С мальчиков-непосед с парт последних и отрядов старших потянуло на прогулки между грядками? Или это так, увлечение мимолётное?
- Я случайно, - отмахивался Давыдов, засматриваясь на народную тропу в обход давным-давно упавшей тёмной ольхи. - Я правда не хотел. Болит?
- Если пообещаешь сегодня ещё на ночёвку одну остаться, то не болит, - хмыкнул Юрка, что по пути, как гость в местности частый, насчитал новых три повалившихся дерева - пни остроугольные, на клыки похожие, ещё не погнившие, потрогать манили, заноз пару под ногти загнать, но на верхушку забраться и вниз по стволу опавшему пробежать. А то скоро приедут, наверное, в Павловку строить что-нибудь, вообще всю растительность выкорчуют, и больше забавы такой, по буреломам лазить, в серых будничных поездках не останется. Поставят на месте природного чуда завод ерунды очередной или домá новомодные частные - совсем деревню посещать перехочется.
Но пока о селе даже не думается; как и о роще вековой. Есть другие поводы в мысли свои погрузиться. Думать, что дальше-то делать. Ну, напросится он, чтобы турист московский остался на денёк лишний. Может, на два. Неделю - максимум! Ему ведь ещё обратно ехать, ещё отдыхать перед рабочими днями грядущими. С Юркой, сам он прекрасно знает, особо не посидишь: он то город родной показать захочет; то к бабе Нюре потащит, похвáлится другом таким; сейчас непременно, невзирая на слякоть и лужи, в «Ласточку» съездить тянет, старое вспомнить. Не компаньон он для отдыха вальяжного и неторопливого, ох, не компаньон! Потому и окажется скоро Володя в Москве - просто устанет, бедненький; проснётся на днях, под конец недели, Юра - а гостя и след простыл. Как любит он: без записки, без предупреждения. Немецкую кровь в себе носит, видать: без объявления войны опрометчивые поступки часто совершает; но, пальцы переплетая, вещает пока что навеселе:
- Тебе что, мало было?
И Юрка, что долго не мог ни злиться, ни обижаться, сам невольно хохочет - эхо витает едва уловимое где-то в самом верху над ветвями длинными; и от него, гулкого, смеяться хочется ещё больше.
- Уговорил, - между делом бросает Давыдов несмело. - Ещё на одну останусь. Только если ты боишься, то так и скажи, я могу и на раскладушке поспать. Я не обижусь.
Но Юрка был не из пугливых: в жизни видел уж очень много примеров, где было место подвигу; ни одного он в итоге так и не совершил. Считал, что от мест таких нужно держаться подальше. Но если просто ещё раз язык прикусить - это дело доброе, отважное, то можно начать считать чуть иначе.
И подвиг такой, наравне с поцелуями робкими в низком кусте орешника у проталины прямо за выходом на станцию «Павловка», точно имеет место быть.
Хотя бы ещё разочек.