
Метки
Драма
Романтика
Счастливый финал
Кровь / Травмы
Неторопливое повествование
Отклонения от канона
Элементы ангста
Курение
Упоминания селфхарма
Fix-it
Навязчивые мысли
Борьба за отношения
Русреал
Нездоровые механизмы преодоления
Советский Союз
Лекарственная зависимость
Измененное состояние сознания
Самоистязание
Описание
«У Юрки было две зависимости - сигареты и Володя. И неизвестно, какая сильнее».
Июнь, 1991. Юра, получивший неоднозначную телеграмму и оставшийся без единственной своей отдушины - «друга» по переписке - решается на поездку в Москву.
Примечания
Немного не канон: в эту поездку они встретятся; по книге - нет.
Приятного чтения :)
UPD: собрала для вас замечательный плейлист, под который хорошо пишется и неплохо читается: https://open.spotify.com/playlist/1JmKYfBU4zLeWSMtSztf8w?si=pinPBrMLSUS5-2ashamLPw&pi=e-JInTNiFWTx2R
Прослушать его можно абсолютно бесплатно после авторизации в системе Spotify, с возможностью пропуска до 6 треков в час. Если вы находитесь в РФ, необходим VPN. Приятного времяпрепровождения ❤️
Часть 18
15 апреля 2024, 02:41
Юра просидел на лавочке у подъезда, провожая взглядом редких прохожих, до самого вечера - идти ему было некуда; и делать нечего.
Его дом потерялся вместе с плёнкой - где-то по пути из Павловки. Пачка сигарет пустая осталась, котомка рядом на ламелях распласталась; при себе и спички, и монетки, и ожоги на плечах - саднившие, но чешущиеся, а, значит, заживающие. Кеды - пыльные, уже серые от налипшего слоя песка и грязи - на ногах; шорты мятые, но хороши до невозможности - только в них бы и ходил, до того просторны и удобны. И всё бы ничего - день жаркий, но приятный; еды надавали на неделю вперёд, ещё и перед выходом накормили до отвала; учёба нескоро; впереди не то, что годы - целая жизнь, долгая, интересная! Забот - никаких! Столько книг непрочитанных, песен неслушанных, людей незнакомых…
А плёнки нет.
Вырвали с корнем последнюю ниточку, на которой держались хлипкие и шаткие воспоминания о счастье безграничном, большом; растерзали что-то важное и нужное; разодрали старую рану, сшитую наспех тонкими нитками в надежде, что будет нормально.
Где-то в глубине души хотелось разрыдаться - отмотать бы время назад, оставить всё дома: и бобину, и письма старые, что забылись в Москве. Пусть бы видела мать: прочитала, но ничего не сказала, отцу посетовала, да и ладно - ему-то вообще всё равно. Непонятно там, расплывчато было: ну нравится Володе какая-то «Т», ну вожделеет он с ней по столице прогуляться, время провести, целый мир показать, ну с другом поделился - и что такого? Не самая лучшая тема для обсуждения, но уж точно поприятнее «лечения», что в подробностях мог листами описывать Давыдов - наверное, даже карта его медицинская в поликлинике местной короче в раза три; там так не распишут - будь доволен, если хоть диагноз читаться будет в нестройных буквах размашистых среди подписей и печатей. Но вряд ли где-то в документах официальных упоминали болезнь его - из-под полы как-то курирует кто, лекарства выписывает, да и ладно; залечили бы лучше ему отстранённость, человеком сделали - чтоб не относился он к Юрке так, словно сердца у Конева нет. А оно есть, точно есть - хоть воочию не видел, но чувствует, как в горле колотится и ныть начинает раз за разом, когда представляется мимоходом, что не случится в жизни больше увидеть ни Лужников, ни Кремля, ни красивых высоток, упирающихся в небосвод острыми шпилями и покатыми крышами. Ни Москва-реки, ни Северного речного вокзала. Это не страшно - их и на картинках насмотреться можно вдоволь. На открытках цветастых, разных…
А фотографии на плёнке, наверное, тоже были цветные.
И есть ещё пара мест, что не увидит он; даже если сядет в поезд хоть завтра: дверь туда попросту не откроют. И поглазеть на рукотворные ромашки в гостиной не пустят. А так бы хоть на снимках мог посмотреть: только тронет за плечи липкая холодная тревога, опоясает шею грусть - глядь! И не бывало как будто. А теперь плёнки нет.
Есть и жить где, и спать на чём, и укрыться чем. Всё есть! А плёнки нет.
Спина не болит после грядок несчётных, и шрам на ладони затянулся; в голове гудит, но совсем чуточку - так, от тепла кружит немного да за глазами жмёт. Всё в норме! А плёнки нет.
Хотелось бы даже никогда ею и не владеть: не отламывать крепёж у «Зенита», не мотать кулёк из газеты. И не бродить по Москве, сцепившись мизинцами с кем-то; и не ночевать на верхней полке в плацкарте; и писем треугольных не получать; и в «Ласточку» никогда не ездить по путёвкам, что давали родителям на работе. Не играть иногда «Колыбельную» с упоением.
Отмотать бы время назад: просидел бы тогда лучше дома всё лето, чай, не маленький был - шестнадцать лет всё-таки; или уехал в Павловку погостить на недельку-другую; не вернулся бы к музыке - для себя пару раз в год просто песенку какую на слух подбирал и в компании где исполнял, чтобы девочку удивить - тают они от такого, плавятся; краснеют и прядь волос на палец кокетливо накручивают. Но у Володи локонов длинных не было - да и держался он кремнем, не растекался от мелодий его, что из-под ладоней струились. Не просто не таял - замерзал всё сильнее с каждым днём; ни один ледоруб не расколет.
Ах, как хотелось бы стать кем-то другим! Не помнить ничего, совсем, кроме лет праздных школьных, проведённых за задней партой; стоя у доски кидаться мелом в Серёгу, пока отвернулся учитель по геометрии; отхватывать подзатыльников длинной линейкой от этого же самого учителя за разбитый горшок с непонятным и всегда чахлым цветком на деревянном подоконнике; пинать мяч во дворе; и пойти по наказу матери в педагогический - сначала техникум, а потом и на институт замахнуться можно. С такой характеристикой, как у Юрки, хорошо, что из пионеров не исключили; так что вуз ему явно с первой попытки не светил.
Конев ругал себя, провожая взглядом очередного торопливого зеваку, пытавшегося высмотреть затёртый номер подъезда; и жалел, разбрасывая пригоршню семечек, что передала баба Нюра, у ног, а голуби дружной стайкой так и сяк крутились, выпрашивая новую порцию. Ругал за то, что был очень небрежен и доверчив; жалел, что у него есть память, и договориться с ней не получится.
Но как бы ни хотелось оставить все переживания здесь, на улице; как бы ни мечталось никогда не встречать Володю или хотя бы просто забыть о нём - было приятно знать: есть на свете что-то такое, о чём стоит иногда погрустить, но так же важно это «что-то» с теплотой в сердце, редко, но вспоминать.
Или «Кого-то».
***
- Ну что ты тряс так, а? - недовольно пробурчала мама, едва только вложил Юра ручку сумки в её загорелую мягкую ладонь. - Всё рассыпал! Ну что ж ты…
Юра вытащил ключ из замочной скважины и с недовольным хмурым видом уселся на низкую скамейку, поддевая пальцами эглеты на шнурках. Отвечать ему было нечего; оправдываться - незачем; а на такие глупости, как извинения, времени у матери не было.
Пока темнело на улице и попускало на душé, успели закончиться семечки, а обломки некоторых застряли надёжно между зубов - не вытащить без нитки; и наелись птицы, гогочущие до сих пор под подъездом; и мясо, завязанное в несколько пакетов, растаяло окончательно - теперь уж или готовь, или выбрасывай, по новой морозильник оно не переживёт: расслоится, пружинить будет, а сваришь - не раскусить.
- Что баба Нюра там? Жива? - послышался возглас из кухни.
Конев с ухмылкой качнул головой:
- Как Ленин. Живее всех живых. А папа?..
- Спит, ему на работу завтра, - отмахнулась женщина, шурша мелкими замками дорожной сумки.
- Не удивлён, - фыркнул музыкант, сбрасывая обувь с усталых ног.
И диалог на этом и закончился - Юра отправился в свою комнату, готовый выкурить последнюю на сегодня сигарету за два-три глубоких вдоха, а затем помыться и пролежать до утра лицом в подушку. Мама больше ничего не спрашивала - всего-то восторгалась изредка добротной вырезке свиной, и слышно было через стенку, как что-то опять она кашеварит - то нож стучит о доску, то громыхнут кастрюли эмалированные друг о друга, то вода зажурчит в умывальнике, разбиваясь о борты раковины и углы грязной посуды, ожидающей своего часа.
Каждое воскресенье в этой квартире кончалось одинаково: готовила мать судки на ссобойки с вечера; иногда сушила волосы - и одновременно болтала в коридоре, уместившись у зеркала с низенькой тумбой под телефон, с подружкой; висела на трубке часто - уж и не пересчитать точно, сколько дней подряд она провела на связи с кем-то; но если суммарно - точно больше недели трепалась обо всём, изредка громко посмеиваясь или восклицая: «Ну!». Отец в это время спал - завтра опять встанет в пять утра и смачно выругается, потягиваясь; если бы бодрствовал - точно пожаловался в невесть какой раз на то, как спина устала и плечи отнимаются; а за работу такую неблагодарную «Даже талона лишнего не дадут, суки, не отжалеют!»; а потом расскажет, как славно, что разрешили домой списанный стул, крепкий ещё, с нацарапанным на ножке инвентарным номером, забрать; когда дело касалось чего-то, что доставалось задаром, то и грыжа не беспокоила его межпозвоночная, и шею не стреляло; хотя тащить приходилось через весь город всякий хлам, что может в деревне или в быту ежедневном пригодиться. Но ради приличия, вспоминал Юрка, чинить с ним всякую всячину было очень занимательно и забавно: в детстве просился он то фонарик подержать, то болтик открутить; чуть постарше когда был, собирал с папой кресло-качалку - подарок заграничный от тёти - железными прутами прищемил себе всё, что можно и нельзя; но собой был безмерно доволен, когда увидел, как хорошо смотрится новая мебель; в разгар ремонта получил задание - обои поклеить в коридоре, пока чесал репу отец над плиткой на кухне. И так занимательно было сначала вывернуть ведро с клеем на ковёр ворсистый, который потом отмачивался в ванне дня два, не меньше; получить подзатыльник, а за ним и полезный навык - садить флизелин на мыльную пену. Держать, правда, приходилось долго - уставали плечи подпирать стены, пока переминался с ноги на ногу Юрка - но того стоило определённо. Вышло дёшево и сердито, местами бугристо; но когда высохло - стало нормально. Даже до сих пор не отклеилось. И Конев точно помнил, что за шифоньером зияет дыра - обоев тогда не хватило, и он, как мозаику, из обрезков собирал хоть что-то путное под плинтусами и у самой кромки шкафа. Видно не было - и ладно. Но от одной только мысли, что никто уж, кроме него, про это не помнит, улыбался. Это был единственный секрет, о котором он не рассказал Вове - забыл, или к слову не пришлось.
И теперь никогда уж и не узнает он, ворчливый и убеждённый в своей болезни несуществующей, тайну такую незамысловатую, греющую душу по-домашнему уютным теплом.
«Так ему и надо!»
Если бы была возможность все свои секреты стереть из памяти Володи, Юрка бы так и сделал. И никогда больше никому их не открывал - только бы не оставалось на сердце неуязвимом шрамов глубоких, уродливых, как от тупого ножа или обломка стекляшки. Однажды затянутся - пусть и нескоро - и вырастут на их месте цветы: прекрасные алые маки или белые утончённые лилии. Нет, лучше пионы - обидчивые, чуткие, но такие красивые, что аж в животе щекочет, и сорвать хочется целую охапку, положить в морозильник, чтобы каждый день любоваться с упоением. Но пока ожидались только оттрёпанные ромашки, на которых впору гадать в такт стучащему в ушах пульсу «Любит - не любит»; лепестков у них много-много, и все осыпаются неумолимо в попытках успокоиться, пока дёргают неустанные пальцы бутон, обирают по кругу чашечку с венчиком, а губы всё вторят «Любит» и «Не любит», хотя обладателю рта ответ уже заведомо известен. Он прокручивает его в голове ровно столько же, сколько рассматривает невидящим взором примятую полупустую пачку «Явы», которую вертит между пальцев битый час, рассиживаясь на лоджии и не решаясь прикурить зажатую в зубах папиросу - очень и очень долго. И чем дальше размышляет, тем глубже себя закапывает в болоте неясных мыслей и самобичевания по разным поводам. В первую очередь - потому что он, Юрка, как открытая книга: бери да читай, пожалуйста! На лице у него всё написано: и бесхитростность его, и чувства пылкие; как у Буратино - только не нос растёт, а ямочки на щеках проступают едва заметные да глаза блестят. Ну и (совсем иногда) при виде Володи что-то, всё же, увеличивается. Но о нём сейчас думать сил не было - да и желания не было.
«Ну и пусть сидит теперь», - шумно втягивал носом тёплый воздух обиженный Конев. - «Как сыч!»
Но из размышлений мгновенно вывел скрип приоткрывшейся двери. В комнату к нему почти никогда и никто не заходил - кроме пары друзей, только по приглашению. Родители, чаще, стучались или вообще не трогали - у них своих забот хватало с головой. А Юрка что? Школу закончил, не шумит, есть приходит сам - что от него ещё надо-то? Только уж если совсем некому очередь в универмаге занять, тогда да, попросить можно. А так…
И благодарил всех богов за то, что уронил на пол, обитый линолеумом, сигарету не истлевшую, а всего лишь слегка вымокшую в слюне - придавить её босой ступнёй не было тяжело или больно; слегка щекотно - но лучше, чем очередной ожог.
В проёме блеснул свет от люстры - и голова матери протиснулась сквозь щель: волосы взъерошены и завязаны на затылке резинкой в небрежный пучок, глаза усталые, но счастливые, словно нашла она по дороге в спальню сверкающий новый пятак:
- Юр, тебе там письмо в пятницу передали от друга твоего, забыла совсем! - запыхавшись, отозвалась она, и как ни в чём не бывало продолжила. - А что ты один в темноте сидишь? Чаю б попил лучше, со мной время провёл…
Конева, накрывшего ступнёй влажный фильтр, передёрнуло: содрогнулись плечи, покрылась мурашками шея. Он не видел своего отражения в грязных стёклах прокуренной лоджии, но готов был поклясться: на лбу стопроцентно выступила вена, подёргивающаяся в такт пульсу то ли от всплеска адреналина из-за одной только мысли, что мог он быть пойманным в своём дымном злодеянии, то ли от недоверчивого, произнесённого одними губами:
- Друга?
- Ну, того, с Москвы…
Шумело в ушах от подкатившей к раскрасневшейся коже на щеках ярости. Только и смог Юрка сдавленно выдавить:
- Почему?..
Приподнялся с обломков старых досок, из которых смастерил себе сидушку в уголке, надёжно скрытом от посторонних глаз, если ворвётся кто случайно в комнату его; отряхнулся от обломков табака, бесстыдно выпавших из папирос; отбросил примятую пачку на подоконник и поплёлся прочь с балкона, раздувая ноздри от негодования, пытаясь говорить громче:
- Почему ты мне не сказала?!
Но выходило только недовольно и сдавленно сипеть от опоясавших гортань слёз:
- Почему?!
Копившееся долгими бессонными ночами едва сдерживалось тонкими и хлипкими створками сердца - хотелось разрыдаться, как девчонка, прямо тут, стоя на пороге в свете тусклого одинокого фонаря, обдававшего лучами обгоревшую спину.
- Это было так сложно?!
Женщина отшатнулась, и улыбка с лица её, радостного, медленно уползала, сменялась глубокой морщиной, расчертившей хмурым рубцом усыпанный каплями испарины лоб от самой кромки волос до носа:
- У меня, Юр, времени нет на глупости твои.
Конев возмущённо хлопнул дверью на лоджию; чуть громче, чем хотелось бы. И покосился над кроватью его хлипкий календарь, на одной только ниточке прицепленный к по-варварски вбитому гвоздю, на котором когда-то висела фотография из «Ласточки». Когда-то, до того, как был он, Юрка, облит грязью с ног до головы одним лишь молчанием и брошенной в слои одежды, как шавке, купюрой с запиской; когда-то, до того, как потерял он самое ценное, что привезти довелось из столицы - воспоминания; когда не облезала серым струпом кожа на носу и под глазами озверевшими, тёмными, готовыми испепелить всё вокруг, была бы только возможность - желания с головой хватит.
- Ты же ничем не занята! - сорвался на крик музыкант, и мелькнули цепкие пальцы в свете лампочки из прихожей, выхватывая мятую телеграмму из обмазанных кремом рук, пока хлопала та непонятливо глазами. - Ты просидела дома два дня! Два!
- Не ори на мать! - шикнула женщина, отшатнувшись назад. - Щас отец проснётся, он тебе покажет! Ему свои психи!..
Но Юрка не дослушал и в сердцах потянул ручку на себя, захлопнувшись на замок - на этом разговор был окончен.
Щёлкнул свет настольной лампы - и просиял зажатый в кулаке розовый бланк с отметкой «срочно» над вбитыми в бумагу машинописными буквами - до того усердно, видимо, печатали, что кое-где даже продырявили сухое и незамысловатое письмо.
«здравствуй юра напиши как добрался домой =давыдов в-»
И от одной всего строки, такой простой и больше отправленной для отмашки, захотелось побыстрее лечь спать - чтобы завтра набрать в архив с раннего утра; и до поздней ночи просидеть на трубке - говорить-говорить-говорить; обо всём - безостановочно - о природе, о погоде. Сколько бы это ни стоило - обязательно наберёт. Даже если еще секунду назад обещался, что никогда больше о Володе и не вспомнит. А в пятницу снял со стены фотографию их общую из лагеря.
От себя было грустно и противно: Юрка, крутивший между пальцев приплюснутую сигарету, сидел на холодном полу едва живой, пытающийся найти себе оправдание, да не одно, а сразу несколько - основное и пару запасных - по причине того, что искренне недоумевал, как же вышло так, что похож он теперь на мелкую дурную собачку: сначала ударили больно промеж ушей, лапы переломали, а потом поманили пустой пятернёй - и снова ластится она, карабкаясь на штанину хозяина тонкими и готовыми обломаться когтями.
И пока подкуривал спичкой грязный и серый кончик папиросы, укрывая огонёк от ветра порывистого, холодного, как хотел бы укрыть своё сердце от холодного лезвия ножа, что стесало добрую часть всех сосудов вокруг, пока полегло оно в бою неравном за чувства, думал, как здорово было бы завтра взять билет обратно - в Москву.
Денег, правда, нет.
Но всегда есть поручни.
А за любовь он готов был вцепиться в них мёртвой хваткой и не отпускать до Курской.
А там уж и пешком, если что, дойдёт. Или по пути растерянные прохожими монетки поподбирает, чтобы на метро проехаться.
Станцию-то помнит.
«Речной вокзал».