Станция «Речной вокзал»

Сильванова Катерина, Малисова Елена «О чём молчит ласточка» Малисова Елена, Сильванова Катерина «Лето в пионерском галстуке»
Слэш
Завершён
NC-17
Станция «Речной вокзал»
Lightbulbachka
автор
Описание
«У Юрки было две зависимости - сигареты и Володя. И неизвестно, какая сильнее». Июнь, 1991. Юра, получивший неоднозначную телеграмму и оставшийся без единственной своей отдушины - «друга» по переписке - решается на поездку в Москву.
Примечания
Немного не канон: в эту поездку они встретятся; по книге - нет. Приятного чтения :) UPD: собрала для вас замечательный плейлист, под который хорошо пишется и неплохо читается: https://open.spotify.com/playlist/1JmKYfBU4zLeWSMtSztf8w?si=pinPBrMLSUS5-2ashamLPw&pi=e-JInTNiFWTx2R Прослушать его можно абсолютно бесплатно после авторизации в системе Spotify, с возможностью пропуска до 6 треков в час. Если вы находитесь в РФ, необходим VPN. Приятного времяпрепровождения ❤️
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 14

Володя нашёл себя лежащим на полу спальни и укутанным в пуховое одеяло, как в кокон. Чудились перед глазами обрывки мягких и приятных снов: цветастых, словно мультики; простых и незамысловатых, но тёплых, лёгких и совсем нелогичных; утекающих сквозь пальцы подобно мелкому чистому песку на необжитом побережье - без мусора и обломков ракушек; гладкого, как с картинки, белого-белого - хоть карандашом по нему рисуй и зáмки лепи, только водой сначала обдай - такой же прозрачной, светлой, без намёка на склизкую тину и мелких кусачих рачков. Под боком лежала подушка - пахла «Ригой» и Юркой; но Юркой больше - хотелось зарыться носом и дышать долго и томно, внимать каждую нотку. И если бы за окном не блестел алый закат, так и сделал бы - но в итоге просто испугался и на ватных ногах подорвался с матраса, рассматривая расплывающийся под полуслепым взором двор - мигал вышедший из стоя фонарь, надрывно скрипели качели под весом двух подружек, одна из которых, в цветастом платье с пятнами от травы у подола, уселась на колени ко второй и заливисто хохотала, то возвышаясь над землёй, то задевая её, избитую, ногами. Сколько прошло времени? Вова не знал. Но надеялся, что и уходящее за черепичные крыши соседских домов солнце, и площадка, и открытая форточка, и урчащий от голода желудок, и ночная рубашка, накинутая на плечи - всё это тоже снится где-то в предсмертном бреду. Иначе он просто проспал где-то сутки, не явился на работу без уважительной причины и даже не отправил телеграмму Юре: хоть бы добрался он нормально, без эксцессов и без обид. Хотя в последнем, как в шатком домике из игральных карт, уверен не был больше всего. Оттого и хотелось бы никогда из сна, в котором сжимает он подушку, омываемый пунцовыми лучами, стоя у окна, не выныривать - только утонуть, погрязнуть в пучине извечных скитаний по комнатам без ломоты в теле и тошноты, одолевавшей до того, как отключилось сознание, но исчезнувшей сейчас. Слоняясь по паркету босиком, хотел поговорить: хоть с кем-нибудь. Разом соскучился и по родным, и по друзьям. И по Юре. Особенно по Юре; по нему, хоть и не помнил сюжетов сновидений, вроде как, и не переставал. А надеялся, так надеялся на таблетки - всегда помогали! А в этот раз дали осечку. И, впридачу к ознобу и дрожащим коленям, прибавилась ещё и неизмеримая тоска. И если тремор унялся, стоило только лечь в кровать, то грусть навевала всё сильнее - гладила плечи холодными мурашками; целовала в щёки, оставляя пятнистый неровный румянец; забивалась в уши и свербила в горле; будто бы дышала рот в рот, и от нехватки кислорода темнело в глазах и без того мутных, опьянённых, готовых снова забыться пёстрым сном, лишь бы только не видеть собственного отражения в зеркале ванной комнаты: измученного, выжатого, опухшего; да и ни в каких вообще поверхностях не видеть: ни на чайнике, покрытом налётом от жёсткой воды, ни в натёртой до блеска ложке с вензелями на рукоятке, ни в окне, отражающем свет настольной лампы всё отчётливее - чем темнее становилось на улице, тем ярче был виден жёлтый огонёк. «Завтра нужно отправить телеграмму - срочную», - думалось перед сном Давыдову, прижавшему тесно подушку к груди; и так хотелось, поглаживая тёплую наволочку, будто чью-то спину, разорвать тонкую обивку, зарыться пальцами в перья, как в Юркины волосы, такие же непослушные и мягкие, если зажмуриться - то и не отличить даже. …И в паутине сознания, то и дело поддеваемого остатками проглоченных ещё вчера таблеток, мелькали мысли разные: непривычно хотелось радоваться, плакать, танцевать, перепрыгивать с крыши на крышу, звонить, писать всем подряд, молчать и тихо истязать себя любым доступным способом - и всё это сразу, в один момент, и если не выйдет, то зачем тогда жить. И зачем вообще нужна жизнь, если нет в ней разноцветных капсул, от которых спать хочется сутками, и Юрки нет. Или есть? Пахнет ведь им. Глаза открыть сил нет - но что-то так упоительно обнимает, и хотелось бы, чтобы не одеяло; и готов был поклясться Володя, что отчётливо чувствует теплые пальцы, считавшие рёбра на его сгорбленной спине. И оттого хотелось обнять Юру, который, вот он, может, совсем рядом, и ногами, и руками, никогда не пускать - до того мягкий, до того нежно гладит по плечам и шее кончиками пальцев, что хочется стонать, но губы не слушаются, и вообще ничего не слушается - только кольцо из рук вокруг Конева, как тиски, сжимается всё сильнее в попытках не то задушить, не то сделать частью себя - или всё сразу. Какая там работа? Какие другие люди? Ему не нужно никого другого, достаточно только Юры, горячего, мягкого, уже не дышащего - иначе почему так примкнул к его груди, вжался, но потоков воздуха из носа его нет? И изо рта тоже нет. Да и рта тоже нет. И не Юрка это совсем, но это уже неважно: глаз не открыть, в горле пересохло, сказать хоть слово - сродни пытке; и любой звук бьёт по ушам сильнее, чем писк сирены. Но пока ничего Вова не видит - Юра рядом, он уверен. И голова кружится, и в висках стучит, и взмокла спина, прилипла к лопаткам ночная рубашка - но это тоже неважно-неважно-неважно. Есть ли что-то важнее судороги, охватившей бёдра от попыток притянуть свой Пламенный Свет чуть теснее, сильнее, но Володя знал, что заслужил эту боль, был ей рад; встречал так, как встречают старого друга: приветливо тянулся, улыбался чему-то несуществующему, обнимал сильно-сильно, а спазм пронизывал всё обессиленное тело, стрелял в голову и шею, и перед закрытыми глазами пылали искры, растекались цвета, разные, радужные, никогда не существовавшие, такие же неуловимые, как бешено стучащее в груди сердце, готовое остановиться вот-вот, прямо сейчас. Предать. Как предал Конев. Или вечно подчиняться. Как хотел бы сам Вова. А ещё хотел спать долго-долго, никогда не приходить в сознание - пусть бы так и похоронили, вместе с кроватью и глупыми обрывками воспоминаний о любви, о ненависти и о девочках, всё катающихся на качелях во дворе далеко за полночь - отругают больше за грязное платье или за то, что пришли поздно? А его самого, Володю-то? Отругать некому… *** Юре, отсыпающемуся в пьяном бреду, развалившегося поверх покрывала прямо в уличной одежде, было всё равно - он сам решил так перед тем, как провалиться в беспокойную дрёму. Руку предусмотрительно скинул на пол и пальцами опирался на ковёр - голова ночью кружилась, а ладонь помогала «заземлиться». От горечи во рту хотелось плеваться: желчь прожигала желудок, затекала в пищевод и обволакивала язык, прилипший к нёбу; и мечталось только об одном - попить. Хоть что-нибудь, кроме водки, при мысли о которой тошнило: чай или воды; присосаться к крану и смотреть, как бежит неумолимо счётчик, пока станет хоть немного легче. Но перед этим забежать в туалет, ненадолго - так рассчитывал. Но, стоя на коленях и отплёвываясь от текущей по пальцам и подбородку густой жёлтой слизи - единственного содержимого живота - рассуждал, как же вышло, что вечером было очень и очень хорошо, а сейчас, ранним утром, нестерпимо плохо. Хотя, по правде говоря, ночью тоже было немного плоховато. Особенно тяжело далось улечься в кровати: с ужасом Конев вспоминал, как метался из стороны в сторону, силясь найти хоть одну позу, в которой бы не кружилась голова - то сползёт ногами на пол, а туловище оставит на простыни; то калачиком свернётся, упираясь носом в твёрдые колени; один раз так повернулся, что даже и сам не понял, как виском задел тумбочку - и затошнило ещё сильнее; но вставать было нельзя - иначе блаженное небытие снова уступит обивающему задворки разума воспоминанию о ком-то, кого усиленно хотелось забыть. Потому и отдуваться уже утром пришлось с удвоенной силой: выворачивало знатно, как при отравлении, хоть и нечем было; но в груди припекало, а остатки содержимого желудка в порыве сдержать очередной рвотный позыв вышли через нос - и стало хоть на толику легче, будто окатило стоячей зацветшей водой из какой-нибудь бочки под отливом в деревне, куда скатывались ручьи после дождя и не просыхали лет десять, не меньше. В таких бочках всегда заводился ил - и если коснуться случайно где-то под водой кромки металла, то всегда был он гладким, приятным; пока не попадался на глаза: склизкий, ядовито-зелёный, больше похожий на плесень, чем на водоросли. «Если вообще плесень и водоросли чем-то отличаются». Разум был чист, в отличие ото рта - его бы прополоскать, но от воды стало только хуже: мутить начало сильнее, а живот недовольно заурчал; и казалось, что в голове щёлкнул таймер - чтобы опять добежать до туалета из ванной есть у Юры секунд шесть. Максимум семь. Не больше. И когда вырвало уже второй раз, даже без помощи пальцев, стало нормально. Нормально для того, чтобы заметить, что кеды разбросаны где-то в прихожей - один у двери, другой, с обтёсанной подошвой, наполовину в шкафу, примятый створкой - видать, спьяну Конев не понял, почему шифонер не закрывается, и решил оставить так; нормально для того, чтобы найти в холодильнике вчерашний суп и есть черпаком прямо из кастрюли: холодный, густой, с прожилками жира, скользкими витражами плывших над гущей. Нормально, чтобы с облегчением осознать - родителей дома нет - и даже не сказали ничего, хоть с утра видели и разбросанную обувь, и брошенную на пол ветровку, да и замок в комнате Юры открыт - а ароматы стояли красноречивые, усугублённые утренним зноем - и зайти проблемы не было. Но они, видать, решили не тревожить - и на том спасибо. И, хоть подробностей бурной или не очень молодости Юрка никогда и не выпытывал, точно был уверен - всё они понимают. Суп оказался с капустой и ненавистным прошлогодним перемороженным щавелем - обнаружил Юра когда добрался почти до дна - но заходил «на ура», казался вкуснее любого нашпигованного карамелью или марципанами пирожного; и с каждым глотком прояснялось хмельное сознание: вот он, Юра, ещё вчера был в Москве, позавчера знакомился с такими уважаемыми и строгими с виду работниками архива, а сегодня стоит в измазанной какой-то землёй или мазутом футболке, пыльных джинсах и с растрёпанными волосами, наполовину засунув голову в холодильник и поедая мамину стряпню с таким энтузиазмом, словно весь вояж морили его голодом: жалели даже крошки. Но, на самом деле, пожалели-то за все четыре дня ему всего каплю любви и щепотку сахара - в кашу, банка с которой, уже явно прокисшей, до сих пор стояла в комнате на крышке фортепиано. «Какая же жизнь, всё же, потешная». Ещё и часов на запястье Юрка не наблюдал: тщетно пытался обрисовать в памяти куда совал свои руки или где могли его обокрасть, но вообще не припоминал, чтобы видел назойливый циферблат после поезда. И жалко было совсем не часы - жалко подарок отца на шестнадцать лет, которому Конев так радовался, что даже не снимал первый месяц - только если шёл мыться. А потом… Потом снял. Перед отъездом в «Ласточку» - чтобы, не дай Бог, не посеять нигде; перед той самой сменой, на которой встретил Володю. И, по иронии судьбы, посеял-то он их ровно после встречи с ним. Словно единственная цель в жизни Вовы была поглазеть на Юркины часы. Увидеть Париж - и умереть. Только часы. «Увидеть часы - и похоронить их отношения». Хотя и отношений-то, вроде как, и не было никаких. Юрка даже не совсем уверен, нет ли у Давыдова какой интрижки; а, может, даже целой семьи - с женой и парой спиногрызов, что уехали жарким летним днём куда-нибудь на дачу и решили провести все выходные у речки или на грядках. Это многое бы объяснило! Почти всё. Кроме пустого холодильника и отсутствия привычных бытовых вещей. И вообще любых вещей, кроме Володиных. Книг, одежды, зубной щётки. Таблеток. Цветастых, разных - в названия Юрка не вчитывался, но и не пытался. Просто в пятницу мельком бросил взгляд на разворошённую аптечку, что раскинулась посреди письменного стола в закрытой комнате, да и прошёл мимо. А в четверг, сегодня, уже мечтал поближе взглянуть, почитать; на крайний случай стоило записать и спросить у отца, что же это за лекарства. И вообще, стоило бы закрыть холодильник - а то шуба ледяная нарастёт. И супа на вечер стоило немного оставить - мама вернётся голодной около шести, а папа, наверное, уставшим, чуть попозже. И, если прикинуть, что ещё только полдень, или, может, двенадцать, то стоило бы рискнуть и попробовать позвонить - отправить телеграмму дорого и долго, надо идти на почту. А телефон вот он, в прихожей, так и манит - разбросал провода, аки щупальца, по стене - до розетки, до двери, под порогами и плинтусами. А Вова, пусть час или два разницы с Москвой, нужно считать - неважно - всё равно на работе. Хоть обозначить, что доехал - Конев теплил в груди надежду, что ждут где-то в столице его звонка, ну хоть немного, хоть короткого и обрывистого; про то, что всё хорошо; кроме состояния - оно с похмелья препоганое, но это ненадолго, всего-то поспать бы подольше и с натугой проглотить таблетку, отдалённо пахнущую уксусом даже через хлипкий бумажный блистер . Межгород звонить дорого, наверное, очень - точных расценок Юрка не знал. Но не дороже билета в Москву уж точно. И не дороже десяти рублей, что бросили ему в сумку, когда отказался он взять их по-нормальному, по-человечески, в руки. Телефон архива нашёлся быстро - в справочнике, толстым талмудом ютившемся на антресоли, даже искать не пришлось. В Москве архива было три; точного адреса Конев не помнил, но решил позвонить в каждый - авось и угадает. Но Владимира Львовича в первом не оказалось - нет у них работника с именем таким. Зато во втором спешно и бегло ответили: «нет его». И трубку бросили. «Нет его». Сидя на ковре около узкого и низкого столика для телефона под зеркалом, Юра ещё с пару минут слушал отрывистые гудки, чувствуя, как снова неприветливо урчит где-то под рёбрами и клокочет чуть выше - щемит за грудиной. Даже не дали спросить, когда будет. Но на «нет» и суда нет.
Вперед