Бритые головы

Слово пацана. Кровь на асфальте
Слэш
В процессе
NC-17
Бритые головы
Christian Woman
автор
Описание
Россия, протестные нулевые и рост неонацизма. Четверокурсник юридического факультета случайно знакомится с компанией ультраправых скинхедов.
Примечания
Дисклеймер: автор не поддерживает и не одобряет расизм, насилие или радикальные взгляды, а лишь предоставляет художественное исследование этих явлений и их последствий.
Поделиться
Содержание

Глава 12. Волчьей тропой

— Что есть музыка жизни?

— Тишина, брат мой.

The Elder Scrolls V: Skyrim

Похороны Андрея больше напоминали собрание осужденных детской исправительной колонии. Средний возраст не превышал шестнадцати, все лопоухие, какие-то угловатые, бритые — правда, не в целях профилактики педикулёза. На бледных юношеских лицах застыл неподдельный ужас, кадыки на тонких шеях двигались часто, в такт проглатываемым слезам. Каждый представлял себя на месте погибшего, каждый представлял свою маму на месте Светланы Михайловны, с лицом жуткой восковой маски, в полном оцепенении смотревшей на гроб всё отпевание. Кащей не пришёл. Ему не хотелось играть в скорбь, ловить полные ненависти взгляды родственников, креститься и слушать сорокаминутную панихиду, а от запаха ладана у него, как у настоящего беса, всегда болела голова. Свой долг перед Пальто он исполнил ещё в тот трагический вечер, когда мобилизовал все ресурсы на поиск его сбежавших убийц — Никита во главе бригады с воинственной пассионарностью штурмовал все окрестные подъезды и переулки до глубокой темноты. Толку было больше, чем от подобных милицейских оперативно-розыскных мероприятий — кого-то нашли, кого-то избили. Если не до летального исхода, то как минимум до инвалидности. Никого не интересовало, насколько виноваты в случившемся именно те, кого успели догнать. Мёртвому тоже было уже всё равно. Вове не было так херово даже на похоронах матери. Непростительно короткая жизнь и бессмысленная, случайная смерть, которой было так легко избежать, окажись он в тот момент там, а не на коленях перед Кащеем. За то, что он вспоминает такое во время поминальной службы, Вова мысленно отправил себя в ад, который, впрочем, был уже давным-давно пуст. Могильщики шоркали лопатами мёрзлую землю, а скинхеды вполголоса говорили что-то про Вальхаллу, всенепременно ожидающую Андрея. Всерьёз называли его воином, который будет жить вечно. То, что парень лежит в земле под возвышающимся деревянным крестом, а не плывет в горящем драккаре, в их голове не вызывало противоречий. Суворову же это казалось непозволительным, нелепым фарсом. Неужели они действительно верят в то, что в гибели этого юноши есть хоть капля героизма и того скандинавского духа, который они так отчаянно хотят увидеть прежде всего в самих себе? Неужели эти оборванные, недолюбленные, злые на весь мир пацаны и в самом деле мнят себя какими-то викингами? Похороны закончились, и Вова двинулся с кладбища не оборачиваясь, говоря шепотом: “Мы к тебе всегда, ты к нам — никогда”. Куда ж деваться от языческих традиций. Турбо поравнялся с ним уже около ворот, его взгляд перебирал многочисленные квадраты колумбария, из которых торчали искусственные цветы. — Слышь, Вован, есть сигарета? Брови Суворова уползли вверх от такого спокойного, кажется, впервые не ищущего конфликта, голоса Валеры. — Нет, извини, — вздохнул Адидас. Ему и вправду было жаль, что не получилось угостить смиренного врага. Он вдруг вспомнил, что ни разу не видел, как Турбо курит. Не видел даже, чтобы тот пил на общих пьянках — всё как-то с водичкой или с безалкогольным пивом. — А я думал, ты на крестах. — Многовато на сегодня крестов, — грустно улыбнулся скинхед, посмотрев на лес торчащих из земли памятников и надгробий. — Надеюсь, меня кремируют. Не хочу гнить в земле. В его голосе сквозило отчаяние, с каким звонят на горячую линию психологической помощи. Странное предчувствие того, что даже смерть не окажется концом. — Ты чё, уже помирать собрался? — насмешливо спросил Вова, но ему не было смешно, его переполняло какое-то новое чувство — чувство доходящей до абсурда бессмысленности всего происходящего. “Смерть превращает жизнь в шутку”, или как там писал Камю. Мимо проходили немногочисленные скинхеды, чьи тяжелые шаги эхом отдавались в тени кладбищенских аллей, под их ногами хрустели замёрзшие лужицы. Ветви деревьев тихо перешёптывались, прерываемые редкими вороньими вскриками. — Да лучше бы я умер, а не Андрюха. У него всё ещё впереди было… — он поднял глаза к небу, чтобы навернувшиеся слёзы затекли обратно. В конце концов, для него это была не очередная смерть за правую идею, а трагедия, случившаяся по вине его собственного эго. — У тебя тоже всё впереди, — сдержанно ответил Суворов, хотя сам не верил в свои слова. — Не надо думать, что ты в чём-то виноват только потому, что живой. — А кто виноват, если не я? Я же его туда потащил. Кащей наоборот, отговаривал. Только я, дебил, не послушал… Вова не знал, как вести себя. Он стоял рядом с человеком, который мог бы быть его другом, но так и не стал. Он много раз мечтал стереть циничную ухмылку с его лица, но точно не хотел увидеть под ней гримасу самоубийцы на краю обрыва. — Не ты один, кто знал, что что-то может пойти не так. Не только ты его туда потащил. Все как-то сошлись в одно время, в одном месте, и подумали, что всё будет нормально, потому что были уверены в том, что это правильно. А на самом деле это была просто ошибка. Турбо перевёл взгляд на Вову, голубые глаза тускло блестели чешуей выброшенной на берег рыбы, уже почти мёртвой, но ещё барахатающейся в последних секундах агонии. — Для меня это не просто ошибка. Это что-то намного хуже, — его губы, искусанные до крови, приобрели лиловый оттенок. — Я был рядом, и я мог всё изменить, но я не сделал этого. Не вмешался. На языке вертелись десятки фраз, какие говорят в таких случаях, убийственно банальных и ни на йоту не утешающих, сотни безразличных “не грусти” и безнадёжных “всё будет хорошо”, по-разному сформулированных и одинаково бесполезных. — Все мы тут виноваты. Может, и я тоже. Но ты не должен казнить себя, Валера! Ты же не виноват, что он пошёл за тобой. — Вова отвёл взгляд, не в силах больше смотреть ему в глаза, и тихо добавил: — Вообще-то ты сам себе приписываешь слишком много ответственности. Мы же все — как марионетки, которых дергает нечто большее, чем наш разум. Скорбящие отдалялись, не обращая внимания на их разговор. Нежно зазвенели колокола прикладбищенского храма, напоминая, что пути Господни неисповедимы. — Может быть, — Турбо сжал плечо Суворова, будто пытаясь сказать что-то, но не зная, как. — Спасибо, Вова. Ты хотя бы… не как все. Лёгкий ветер шевелил искусственные цветы на колумбарии. Последний скинхед ушёл с кладбища, думая, что в следующий раз, возможно, посетит его уже в гробу, и среди могил снова воцарилось вселенское молчание.

***

Лес — то немногое, что связывает нас с по-настоящему древним прошлым, первозданная природа — единственная достоверная картина, которую наблюдали наши предки тысячи лет назад. Только в лесу можно почувствовать себя не муравьём, затерявшимся в бескрайних лабиринтах рукотворных каменных джунглей, а человеком в истинном смысле слова. Чистый холодный воздух заполняет лёгкие, пахнет сырой землёй и сухим снегом, кое-где подтаявшим, но сохранившимся в тени деревьев, куда редко попадают солнечные лучи. Под ногами шуршит подгнившая листва вперемешку с инеем. Ветра почти нет, но лёгкий морозный бриз всё равно пробирается под воротники, заставляя время от времени зябко поводить плечами. Кащей идёт чуть впереди, закуривает на ходу, прикрывая ладонью хрупкий огонёк зажигалки. Он шагает с вальяжностью хозяина жизни, не торопясь и не глядя под ноги, на узкой тропинке нет никаких следов, кроме его ботинок сорок третьего и Вовиных — сорок первого с половиной. Он вообще не любит гулять без цели, но ради своего спутника готов сделать исключение. — Ты правда думаешь, что Андрей попадёт в Вальхаллу? — спрашивает Суворов, разглядывая присборенный шов на рукаве Никитиного бомбера — на этот раз утеплённого. — А почему нет? Погиб в бою. Как воин, — говорит фюрер, обращаясь к желтеющему фильтру сигареты. — В бою? — Вова горько усмехается, подняв взгляд на собеседника. — Он же просто по тупости подставился. Какой из него воин? — Воин — это не тот, кто выиграл, а тот, кто был готов умереть за своё дело, — отвечает он абсолютно серьёзно. — Ты сам посуди, он умер не в постели от старости, не в луже собственной блевотины после перепоя, не как крыса, сбежавшая от опасности. Умер на улице, в драке, от ножа. Кровь на снегу, честь в смерти. Если Асгард существует, он там. Вова молчит, пинает носком ботинка коричневый кленовый лист. Как же у Кащея всё просто, блядь. — А если ничего этого нет? Ни Вальхаллы, ни бесконечного пира, ни воинов в золотых шлемах? Если после смерти просто темнота? — Тогда он хотя бы ушёл, зная, что жил так, как считал правильным. Тебе было бы легче думать, что он в аду? — прищуривается фюрер, выпуская дым через ноздри. — А если завтра тебя, Вова, пырнут где-нибудь у метро, ты куда попадёшь? — Не знаю… — признаётся он тихо. — Вряд ли в рай. — Почему? — Потому что я не уверен, что жил правильно. Кащей останавливается, смотрит на него испытующе, словно пытается прочитать по лицу, в каких ещё грехах тот не исповедался. — Никит, а почему ты не веришь в славянских богов? Ты же русский, — наивно спрашивает Суворов. Кащей фыркает, впечатлённый постановкой вопроса, стряхивает пепел в сугроб. — Один и Сварог — это одно и то же. Просто разные имена. Пантеон-то общий, откуда у нас всё это? От скандинавов же и пошло. У русских — Перун, у германцев — Донар, у скандинавов — Тор. — Но ты же выбираешь называть их по-скандинавски. Почему? Никита молчит несколько секунд, сквозь сизый дым глядя в просвет между деревьями, потом пожимает плечами: — Хуже вопроса, чем “почему”, ещё никто не придумал. Наверное, так привычнее. Вова качает головой. — Просто я не понимаю, почему мы, русские, всегда выбираем что-то чужое, а своего как будто стыдимся, — он вздыхает и убирает руки в карманы. — Если национализм — то свастика и Гитлер, если вера — то скандинавские боги, если субкультура — то английские скинхеды. Почему у нас ничего своего нет? — А ты всегда был таким умным, или это только сейчас прорезалось? — усмехается Кащей после долгого выразительного взгляда. — Я серьёзно. — А я и не шучу, — Кащей делает последний затяг, тушит сигарету об дерево и прячет окурок в карман. — Ты ведь понимаешь, почему так? ZOG не дремлет. Русских загоняли в стойло и заставляли стыдиться самих себя ещё с князей, потом с царей, потом с большевиков. “Русский” — это уже несколько веков как синоним “колхозника” и “недочеловека”. Наши же собственные русские люди нас презирают. Скажи сейчас вслух, что ты русский, и сразу найдётся тот, кто скажет: “Фу, блядь, быдло, ватник, нищеброд”. Вова мрачно кивает. Он сам сталкивался с этим не раз. — Тогда почему Германия? — Потому что нацизм — это единственная идеология, которая прямо говорила: “Русские должны выжить”. Пусть даже под пятой Третьего рейха, пусть даже как вассалы, но выжить. Ни одна другая власть не пыталась дать нам хоть какой-то смысл, кроме как “сдохнуть за государство” и “работать до гроба”. — И тебе этого хватает? — Нет, — он качает головой. — Но это хотя бы что-то. Вове вдруг становится неуютно. То ли от слов, то ли от холода. — Такое ощущение, что мы — всего лишь копия. Без корней, без памяти. — Мы не копия, Вов. Мы призрак. Остаток на плёнке, — Кащей вдруг кладёт руку ему на плечо и смотрит прямо в глаза. — То, что было, уже не вернуть. Можно только сделать новое. — И какое новое сделаем мы? — Увидим. Если доживём. Лес меняется. Густые ели остаются позади, уступая место стройным, серебристым берёзам. Здесь просторнее, светлее — солнце проходит сквозь тонкие кроны, рассыпая по тонкому снегу золотистые пятна. Ветра почти нет, только где-то высоко, на верхушках деревьев, тихо шуршит последняя осенняя листва. Суворов замирает на месте, оглядывается. — Красиво, — выдыхает он, закладывая руки за голову. — Русская красота. Берёзки, снег, воздух чистый… и никому не нужно. Кащей насмешливо косится на него: — Ты как бабка заговорил. Вова фыркает, но ничего не отвечает. Он делает пару шагов вперёд, смотрит вверх, разглядывая тонкие чёрные ветви, чертящие по небу запутанный узор. — Иногда мне кажется, что у нас вообще нет своей культуры, — внезапно произносит он. — Чё за бред? — морщит лоб фюрер. — Ну вот смотри, — Суворов оборачивается к нему. — Возьми кавказцев. Они везде танцуют свою лезгинку, да так, что у каждого второго в голове сразу картина: Кавказ, горцы, музыка, ножи сверкают… А ты знаешь хоть один русский народный танец? — “Барыня”, ёпта, — с кривой усмешкой. — А ты видел, чтобы кто-то танцевал “Барыню” вот так же, как лезгинку? Чтобы пацаны выбегали на площадь и показывали, какие они крутые? Фюрер задумывается. Вроде бы и знакомая мысль, но доселе не обёрнутая в слова. — Или вот, например, рестораны, — продолжает Вова, не давая ему времени на ответ. — В каждом городе есть грузинские, итальянские, китайские, японские… А русский ресторан популярный ты вспомнишь? — Ну, правильно сказал Пелевин — наше поколение выбрало Пепси, — помолчав, констатирует Кащей. — Наверное, — соглашается Вова. — У всех есть традиции, какая-то национальная гордость. А у нас единственный настоящий праздник — это на Новый год в блёстках нажраться водки и наблевать на снегу. Остальные так, ещё один выходной день в календаре. Кащей прыскает, но быстро делает серьёзное лицо. — Ну, у нас есть масленица, куличи на Пасху, есть троица… — Пасху празднуют только те, кто верит в Бога. Масленица — это сжигание тряпки на площади и покупка блинов в “Теремке”. Мы всё украли у других, всё забыли, и когда начинаем вспоминать, нас самих же за это высмеивают, — Суворов сжимает кулаки. — Если кто-то вдруг надевает косоворотку, сразу кажется, что это цирк, что это прикол какой-то. Никита останавливается, меланхолично глядя на Вову. — Может, потому что в нас это убивали сотни лет? — Или потому что нас убедили, что русских не существует. Что есть только “россияне”. Как говорил кто-то из античных философов, истина — это знание, которое рождается из дружеской беседы. В их разговоре кроме истины рождалось ясное, как день, осознание редкой близости духа. — Может, мы просто не те вещи меняем. Может, не тех бьём. Вова на секунду теряется. — Это ты сейчас что сказал? — Не знаю, — пожимает плечами Кащей, оглядываясь на пейзаж рощи, раскинувшейся под серым небом. — Просто мысли вслух. Они стоят молча, среди берёз, посреди России, в которой не осталось России. Вова касается ладонью ствола дерева, шероховатого, холодного, чуть влажного. Кто знает, сколько ей осталось? Может, через год этот лес срубят, чтобы построить очередной торговый центр или мечеть, а древесина пойдёт на изготовление бумаги, на которой потом напечатают очередную брошюру об опасности экстремизма. — Знаешь, я ещё в детстве, когда приходил в храм, думал, а тому ли мы Богу молимся. Кащей, чуть склонив голову набок, разглядывает Вову с любопытством. Стоит ли говорить, что точно такое же острое, назойливое чувство, что с этим миром что-то не так, преследовало его со школьной скамьи? — Зачем тебе храм? Он делает широкий жест рукой, обводя лес вокруг них. — Вот тебе целый храм. Смотри. Суворову даже не надо смотреть — он и так видит. Позднеосенняя версия картины “Грачи прилетели” — снег, лёд, тонкие ветви берёз, пронизывающее солнце, льющийся с неба свет, в котором белая кора деревьев кажется почти серебряной. Здесь никто не пройдёт с кадилом, никто не прочтёт проповедь, но тишина этого места красивее любого колокольного звона. — Поклонись солнцу, деревьям, ветру, — продолжает Кащей. — Храм строят не из кирпича, Вова. Его строят внутри себя. Если хочешь верить — верь в это. Адидас молчит, не отрывая руки от ствола. Эфемерное тепло прокатывается по телу, даже не знаешь, как это назвать. Покой? Прозрение? Кащей одаривает его взглядом в стиле “Ну вот, ты всё понял”. — А если я хочу верить в кого-то? — тихо спрашивает Вова. Фюрер медленно, с ленивой полуулыбкой, склоняет голову к его уху и шепчет: — Тогда верь в меня. Его горячее дыхание отдаёт табаком и утренним кофе, Кащеевы губы скользят вниз — касаются скулы, целуют шею. — Никита, ты чё… — выдыхает Вова, даже не отстраняясь, внутри разливается тягучий мёд. — А если нас увидят? В округе ни души, а может, это только видимость. Качаемые ветром белоствольные великаны иногда скрипят так громко, что невольно вздрогнешь и обернёшься в ожидании неизвестно кого. — Похуй, — Кащей говорит так, что Суворов ощущает вибрацию его голоса кожей. — Пускай смотрят. Он целует его демонстративно медленно, срывая с губ все невысказанные протесты, глуша остатки стыда. Одна его рука ложится на поясницу Вовы, другая — на затылок, гладит ёжик едва отросших волос. Адидас не сразу отвечает на поцелуй — будто до последнего момента надеется, что это просто игра. Что Кащей сейчас засмеётся, оттолкнёт его и скажет что-то вроде: “Да ладно тебе, расслабься”, но минута тянется за минутой, а этого не происходит. Его руки хватаются за Никиту, сжимают плотную ткань его бомбера, он даже не замечает, как сам делает шаг назад, пока спиной не упирается в ствол берёзы. Кащей чуть отстраняется, ухмыляется: — Ну что, сопротивления больше нет? — Сука, — выдыхает Вова, сдавшись. Он даже не знает, чего больше — возбуждения или трепета от этой откровенной, наглой силы, с которой Кащей его держит. Ладони Никиты теперь лежат на его талии, легко, почти небрежно. Но когда одна из них сползает вниз, поглаживает его бедро, а потом сжимает ягодицу, у Вовы вырывается нечто среднее между вздохом и всхлипом. — Блядь, — хрипло выдыхает фюрер. — Развернуть бы тебя к этой берёзке и выебать… Он говорит это просто так, как грубую шутку, но у Суворова подкашиваются колени. Оглушительным выстрелом в голову — воспоминания о том, как когда-то его ни о чём не спрашивали, когда не было никакого согласия, когда всё происходило без его воли. Пальцы Никиты, что только что были такими мягкими, теперь кажутся грубыми тисками. Стальной пружиной сжимает сердце, и Вова судорожно сглатывает. — Чё, понравилась идея? — усмехается фюрер. Вова смотрит на него снизу вверх, облизывая губы, всё ещё припухшие от поцелуя. Внутри смешался термоядерный коктейль кортизола, адреналина и тестостерона. Желание и страх. Спусковой крючок травмы и тянущийся к нему Кащей. — Никит… — он сам не понимает, что хочет сказать. Кащей гладит его по шее, лениво, кончиками пальцев. Но тот не отвечает на ласки, не тянется вперёд, не ломится в поцелуй с голодной безрассудностью, как несколько секунд назад. Мужчина чувствует это, замечает. Останавливается. — Что-то не так? — в его голосе сквозит беспокойство от непонимания, что сейчас произошло. Суворов не отвечает. Он не хочет ни паниковать, ни казаться слабым, но вегетативную нервную систему не так легко обмануть. Никита чутко вглядывается в его лицо, ловит каждую эмоцию. Медленно, чуть ослабляя хватку, проводит ладонью по его спине. — Ты сам-то этого хочешь? — наконец спрашивает он. — Не сейчас, конечно… А вообще. Раз, два, три, вдох. Раз, два, три, выдох. Сердце колотится в груди, внутри всё горит, и где-то там, в глубине, тёмным мазком по чистому полотну — тень сомнения, неуверенности и боли. Он не хочет быть просто объектом, не хочет быть игрушкой, но в то же время не может отрицать, как мучительно влечёт его именно Никита. — Я… — начинает он. И замолкает. Он не хочет этого чувствовать, не хочет, чтобы прошлое тяжёлым неводом накрывало его именно в такие моменты. — Вов… — Никита аккуратно берёт его за подбородок, разворачивает к себе. Глаза у Вовы растерянные, губы влажные и красные. — Говори прямо. Мы же не чужие. Суворов глубоко вдыхает, как перед прыжком в воду. — Хочу, — наконец произносит он, и Кащей чувствует, что это правда. Но… — Только не так… не сразу. Фюрер медленно выдыхает. Закрывает глаза, тихо смеётся, чуть прижимая Вову к себе. Не со злости. От желания. От понимания. — Ты меня убиваешь, — хрипло говорит он, опуская лоб ему на плечо. Вова цепляется за него руками, будто боится, что тот отвернётся, уйдёт, обидится, подумает, что он не хочет его. Но Кащей не уходит. Он не давит. Он только чуть крепче обнимает, вдыхает запах его кожи, проводит губами по виску. — Всё нормально, Вов, — ласково гладя затылок. — Не тороплю. Кащею на секунду становится стыдно, что он ведет себя как животное, да ещё и после похорон, на которые сам он не соизволил прийти. Но та тёмная сила, которая тянет его к Суворову, выше всякой морали. “Потому что нельзя быть на свете красивой такой…” — Пошли, — неожиданно говорит Никита. — Покажу тебе одно место. Вова не спрашивает, какое. Они выходят из берёзовой рощи, снег тихо скрипит под ботинками, лес вокруг с каждым шагом становится гуще, деревья — выше, плотнее. Ветви с опавшей листвой сплетаются в причудливую ажурную сетку, сквозь которую просачивается бледный свет. Наконец они выходят на небольшую поляну, окружённую могучими дубами. Здесь, в центре, возвышается каменный жертвенник, а вокруг — грубо вырезанные деревянные идолы, одетые природой в снежные шапки. Фигуры, испещрённые древними символами, смотрят прямо на них. — Это капище, — объясняет Кащей. — Славянское. Вова переводит взгляд с одного идола на другой. У одного — грозное лицо и меч в руках, у другого — мудрый, спокойный взгляд, у третьего — вытянутое, чуть демоническое выражение. — Ты сюда часто приходишь? — Иногда. Здесь по-особенному… — Кащей оглядывается, подбирая слова, — тихо. Вова подходит ближе, касается пальцами холодного камня жертвенника. Он весь покрыт грубо нацарапанными рунами, а на его поверхности — обломки хлеба, странным образом не тронутого птицами, несколько полузасохших ягод и зёрен. — А что тут делали? Подношения какие-то? — Да. Хлеб, молоко, иногда мед. Всё, что могли принести в благодарность. — То есть, они просто оставляли еду и... ждали чего-то в ответ? — со скептичной усмешкой. — Мысли древних людей были не такими, как твои, — невозмутимо отвечает фюрер. — Всё было символично. Отношения с миром духов и богов — это не торговля. Он заходит за один из идолов, проводит по нему рукой, будто проверяет что-то, потом оборачивается к Вове: — Здесь есть ощущение силы. — Какой? — Суворов оглаживает камень, изучая его трещины. — Той самой, которая двигает людьми. Вова сжимает замёрзшие пальцы. Он не знает, как это объяснить, но что-то в этом древнем месте и правда действует на него странно. Словно между прошлым и настоящим стирается грань. — Ты веришь, что боги присматривают за тобой? — негромко говорит он. — За тобой тоже. Кащей смотрит на него так пристально, что у Вовы перехватывает дыхание. Откуда-то из глубины леса раздаётся тихий хруст снега — то ли зверь пробежал, то ли ветер сорвал с ветки застывший ком. — И чего они хотят? Никита чуть усмехается. — Чтобы мы взяли своё. Суворову кажется, что в прошлой жизни Кащей был каким-нибудь революционером, пророком или диктатором. Что-то внутри него сопротивляется этому ответу, но он гонит прочь свои страхи и слабость. Всё здесь — идолы, деревья, их разговор — словно дышит некой необъяснимой неизбежностью. Кащей протягивает руку. — Ну что, ты готов попросить у богов благословения? — Ты издеваешься? — Вов, ну раз пришли, давай уж не просто так, — Никита кивает на идолов. — Кто тебе ближе? Перун? Велес? — Я вообще-то крещёный. — Ну и что? Я тоже. Как и ты, не по своей воле. Суворов качает головой, но всё же смотрит на идолов с новым интересом. — Ладно… Если так подумать… Велес, наверное. — Бог мудрости и мести, — с удовлетворённой улыбкой замечает Кащей. — Тебе подходит. Он вдруг опускается на одно колено, кладёт ладонь на землю перед жертвенником. — Сделай так же. — Ты серьёзно? — Да. Вова колеблется, но повторяет его жест. Они застывают на мгновение, касаясь промёрзшей земли, а затем Кащей вдруг говорит: — Попроси то, чего хочешь. Вове смешно. Почти. Но он вглядывается в эти деревянные лица, в эти вырезанные веками символы, и что-то внутри просит его сказать вслух. Голос срывается на шёпот: — Чтобы мне хватило сил сделать правильный выбор. Кащей смотрит на него изучающе. Потом протягивает руку, касается его щеки. — У тебя хватит. Их лица слишком близко. Их дыхание смешивается с морозным воздухом. Вова не знает, что именно его ломает в этот момент — его нерастраченная злость, его душевная боль, его жгучая любовь. Он чувствует, как Никита берёт его за подбородок, как скользит большим пальцем по губам. — Боги благословили, — краем рта улыбается Кащей. — Ты совсем ебанутый, — отвечает Вова, но не отстраняется. Никита целует его. Здесь, среди древних идолов, среди этих рунических символов, среди холода и тишины это не кажется чем-то грешным. Здесь вообще нет понятия греха — они с Богами на равных. Они не рабы, смиренно ожидающие наказания и тихо лелеющие надежду попасть в рай, а друзья, за чьими извилистыми судьбами Боги с радостью наблюдают, мягко направляя на верный путь. Они поднимаются с колен и двигаются назад, к берёзовой роще. Воздух пахнет морозом и чем-то первобытным, что не изменилось за сотни лет. Кащей идёт, сунув руки в карманы, в нём всё та же спокойная, гордая сила. Он только что показал Вове целую вселенную, скрытую от чужих глаз — и теперь эта вселенная будто бы не хочет их отпускать. Что-то во взгляде фюрера всё ещё горит, но он молчит, позволяя тишине лечь между ними так же естественно, как лёг бы снег, если бы не слякоть. — Ты ведь не просто так меня туда привёл, да? — спрашивает Суворов негромко. — Может быть, — фюрер лениво прикуривает сигарету, выпуская дым сквозь нос. — А ты сам как думаешь? — Думаю… что тебе нравится смотреть, как я начинаю видеть мир так, как ты. Кащей усмехается, затягиваясь глубже. — Мне нравится, как ты смотришь на меня, когда тебе кажется, что ты начинаешь меня понимать. Он идёт чуть впереди, не оглядываясь, но Вова знает: он чувствует его позади, слышит каждый шаг, знает, когда тот задерживает дыхание, когда останавливается. Никита вообще редко оглядывается. Как будто уверен, что всё вокруг принадлежит ему, и никто не посмеет уйти, пока он сам не разрешит. Но сейчас он вдруг замедляет шаг, поворачивается, словно читая его мысли: — Знаешь, в старину, на Ивана Купалу, был такой обычай, — начинает он. — Девушку надо было догнать. И если поймаешь — она твоя. На всю ночь. Его голос скользит по коже, как шёпот змеи, тёплый, низкий. — Вот так, по-настоящему, по всем законам природы… Вова хмыкает, бросая на него косой взгляд. — Никит, ты чё, блядь, в этнографы подался? — Да просто вспомнил, — он пожимает плечами, но в глазах сверкает озорной огонёк. — Представляешь, как круто? Ночь, костры, вокруг танцы, пьяные девки в льняных рубахах… — А если она не хочет? — В том-то и дело, что хочет, — склонив голову набок. — Просто делает вид, что убегает. Это же игра. — И если она не побежит? — Тогда никто не имеет права её трогать. Вова прикусывает губу. Страх и желание — странные вещи. Они могут быть похожи, но разница в том, кто держит поводья. Теперь поводья были у него. Там, у берёзы, он почувствовал себя тем мальчишкой, у которого не спрашивали, хочет ли он этого. А сейчас Никита остановился. Никита дал ему решить. — Ну что, Адидас, побегаешь? Или боишься, что я тебя догоню? Вове хочется сказать что-то резкое, но он чувствует, как адреналин вспыхивает в крови. Пальцы непроизвольно сжимаются, в висках нарастает приятное возбуждение. Он делает вид, что ему безразлично, что это просто глупая игра, но уже знает — он побежит. — Ты же понимаешь, что если я тебя поймаю, то не отпущу? — добавляет Кащей с хищной полуулыбкой. — Серьёзные слова для того, кто курит и бухает, — парирует Вова, но в следующую секунду его ноги сами несут его прочь. Он бежит по тропе, подошвы предательски скользкие, корни деревьев, как препятствия в компьютерной игре, лезут под ноги. Горло замерзает, словно дышишь на холоде после мятной жвачки, и пульс становится как у кролика. Сзади слышится резкий треск веток — Кащей рванул следом. Это охота, в которой он сам рад быть добычей. Странное, почти первобытное пламя пробирается под кожу — не страх, а азарт, щекочущий нервы, сжигающий сомнения. Он знает, что Кащей его догонит. Так же, как знает, что если бы он по-настоящему не хотел этого, тот бы остановился. Но ему не нужно, чтобы Никита останавливался. Потому что иногда хочется быть пойманным. Хочется знать, что тебя преследуют, хотят, жаждут. Не потому что ты слабый, не потому что тебя можно взять силой. А потому что ты единственный, кого охотник желает поймать. Потому что этот человек, этот зверь в человеческом обличье в прямом смысле готов за тебя убивать. Ветка хлещет по лицу, Вова смахивает капли талого снега с ресниц. Ноги уже налиты тяжестью, дыхание сбивается, грудь вздымается от резких вдохов. Громкий стук ботинок, тёплая рука резко хватает его за куртку сзади. Вова дёргается, но в следующую секунду его резко разворачивают, и он с силой влетает в Кащея грудью. Тот ловит его в крепкие объятия, прижимает к себе так плотно, что Вова слышит бешеный стук его сердца, видит пар их дыхания в холодном воздухе и победный огонь в глазах Никиты. — Попался, — выдыхает он, сжимая Вову почти до хруста в рёбрах. — Нечестно, — тяжело дышит тот, уткнувшись лбом ему в плечо. — Ну-ну, — смеётся фюрер, проводя ладонью по его спине. Секунду они просто стоят, не двигаясь. Вова чувствует, поднимает голову, встречая взгляд Кащея — тёмный, изучающий, жадный. — Что теперь? — почти шёпотом спрашивает он, хотя уже знает ответ. Кащей усмехается, проводит большим пальцем по его подбородку. — Теперь ты мой.