
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Женя выстраивает дорогу на собственной ладони. Витя смотрит так, будто до того никогда дури не видел, и говорит что-то; Игнатьевой слух закладывает потихоньку, полностью она его не слышит, но Пчёла вешает на уши лапшу про то, что кокс её никуда не приведёт.
Женя только утирает текущий нос:
– Все там будем, Пчёлкин.
Примечания
❕ Читайте осторожно. Может триггернуть в любой момент.
❗В фанфике описываются события/люди, связанные с наркотиками. Автор НИ КОЕМ ОБРАЗОМ НЕ ОДОБРЯЕТ И НЕ ПРОПАГАНДИРУЕТ УПОТРЕБЛЕНИЕ ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕСТВ. Наркотики - зло, ни при каких обстоятельствах не нужно искать утешения в запрещенных препаратах, это - самообман, разрушение жизни зависимого и жизней людей, окружающих наркомана.
Жизнь прекрасна и без одурманивающих препаратов. Пожалуйста, помните об этом.
💌 Авторский телеграм-канал, посвященный моему творчеству: https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli
Буду рада новым читателям не только на Книге Фанфиков, но и в ТГК, где я зачастую выкладываю фото-склейки, видео по своим работам, поддерживаю общение с читателями и провожу всяческий иной актив 👐🏻
💛 с 11-17.9.2023, 27.9-2.10.2023 - №1 в "Популярном" по фэндому 🙏🏻
1989. Глава 10.
19 ноября 2023, 12:00
Побродив по округам, по дворам и прочим окрестностям, Женя, как на уроке ориентирования на местности, смекает, что злополучный двадцать девятый участок не так далёк от её дома. В районе сорока минут на своих двоих уж точно приходится топать, но Игнатьевой дорога до «матчиего» дома приходится по душе — её не трогает никто, когда залезает на мост, проложенный через железные пути, не тормозят на обочине, когда девчонка идёт вдоль какого-то гаражного кооператива, и не свистят, когда перелезает через заборы, где они по сути не особо-то и нужны.
Да и, в принципе, магистрали почти пусты. Редко, раз в минут пять, по двухполосной проедет какой-то пердящий седан — и хватит.
Женя идёт и думает о двух вещах: о сигарете и о том, как круто ей сейчас мадре всыпет.
Справедливости ради, Игнатьева, если так посмотреть, мозгоёбства заслуживает — хрен знает где была, чёрт пойми какая вернулась, ещё и проебалась с переходом в выпускной класс… Тут бы и батя, как бы Женя перед ним после смерти не благоговела, достал бы армейский ремень, чтоб как следует надавать. Всё резонно.
Но ранки чешутся так, что забыть о них невозможно, и в Игнатьевой росточком пробивается надежда на то, что мать, выдав первые аккорды своей тирады, ахнет и поспешит за аптечкой, чтоб обработать ссадины, какие хлоргексидином поливать уже поздно.
Что-то хрустит под подошвой у Жени, когда до дома, который стал её постоянным пристанищем в семьдесят девятом году, — тогда отца окончательно перевели на службу в Мособласть, прекратив Игнатьевых мотать по всему Союзу — остаётся всего ничего. Двор наискосок пройти — и вот он, подъезд.
Лампочка над дверью не мигает, но шумит так, что, кажется, сейчас затухнет.
Игнатьева так и замирает под стволом дерева, в масти которого никогда не разбиралась. Смотрит на окна третьего этажа.
Они открыты, и занавески-«вязанки» от сквозняка то залезают внутрь комнаты матери, то оттуда вылезают, размахиваясь белыми флагами.
Женя дёргает щекой и сплевывает себе под ноги; херово, если мать дома.
А сколько времени? У неё смена, вроде, или в пять, или в шесть, но до завода ж ещё добраться надо, а тридцать шестой маршрутки Игнатьева, гуляя по бордюрам дорог, не заметила — все ещё в автопарке стоят…
По-хорошему, наверно, чтоб сейчас не нарываться на мадре, можно перекочевать на лавочке в соседнем дворе. Но, бляха-муха, и поесть охота, и отоспаться, и в душ сходить… И Игнатьева почти было, увидев в листве, жухнущей не под ногами, а сразу на ветках, пауков, решает пойти и пересидеть на качелях час-другой, пока из соседних домов не хлынут на комбинаты другие, такие же, как её мать, работяги, кости стирающие у станков. А потом, когда уж Солнце совсем поднимется, а радио заорёт со словами: «Говорит Москва, московское время — семь часов утра!», зайдёт спокойно в пустую квартиру, и помоется, и поест, и всё будет хорошо, насколько это реально…
Женя себя охлопывает по карманам. Там — один лишь коробок с одинокой спичкой, и Игнатьева вмиг покрывается липким потом.
Ключи проебала где-то между бассейном, расстрелянной дачей и двадцать девятым участком.
«Ёпт твою мать…»
У Жени выхода не остаётся. И она, отхаркнувшись ещё раз на вылезшие из-под земли корни, пересекает заплетающимися ногами площадку. Всё внутри сжимается так нехорошо, что Игнатьева и не пытается себя переубедить, что будто бы всё будет нормально.
Ей вслед из-под скамейки глазами, смотрящими по-человечески грустно, моргает то дремлющий, то бодрствующий Пушкин.
***
Ступени не должны скрипеть хотя бы потому, что они бетонные, а не деревянные, но Женя, когда втихаря по лестничной клетке крадётся, чтоб часом никакую соседку с особо чутким сном не разбудить, готова поклясться, что прям слышит, как под её ступней что-то с треском трухлявых бревен кряхтит. Язык сам по себе вываливается через приоткрытый в напряжении рот, пока Игнатьева пролёт между первым и вторым проходит, и заглядывается на стены в попытках увидеть чью-то тень. Но, а что и будет, если увидит? Что, уйдёт? Нет, не уйдёт, сутки без жрачки и сна точно не вынесет. Одичает!.. Женя с молчащим сердцем поднимается ещё на этаж, будто это — Эверест. И только она смекает, что на лестничной клетке кто-то есть, но уже ступает на пролёт между вторым и третьим, и бежать становится некуда. Потому, что её мать собственная ловит с поличным. — Нагулялась, — ни то констатирует, ни то вопрошает мадре тоном, от которого у Игнатьевой уши забивает гнойными пробками. Она поднимает на неё взгляд. Скрестив руки на груди, расставив шире ноги, мать напоминает мента, — вот она-то точно Каверин в юбке, не то, кем себя пыталась вообразить Ирка — и смотрит так, что удивительно, как ещё не лопнула лампочка, которую постоянно кто-то из соседей выкручивает. Женя не успевает ничего сказать и ничего не успевает испугаться. Мать, громыхая подошвой тапочек, спускается к девчонке и хватает за запястье, таким же бегом вместе с дочерью возвращается наверх, к двери их квартиры. Игнатьева шипит, будто руки у матери мокрые, все в кислоте, которая ей раны жжёт, но Елена Тимофеевна таким же шипением Женю перебивает: — Бесстыжая, а!.. — Отпусти меня! — восклицает, решив, что ей уж похуй. Соседи, если чутко спят, уже проснулись от беготни по лестницам, а если ещё спят, то через минуту-другую проснутся от грохота из восьмой квартиры. Гори сарай, гори и хата. — А-ну цыц! — только и возвращает ей мать вместе со взглядом, кинутым из-за плеча, и Женя отвечает ей таким же взором, но тот мадре не пугает. Она распахивает квартиру, туда первым делом запихивает дочь, толкая в спину, затылок, чтоб и не порывалась вырваться обратно в прокуренный подъезд, и тогда захлопывает дверь так, что Игнатьева, скрюченная постоянными тычками, замечает, как трясётся зеркало над рамой. «Всё», думает, «мышка в клетке». — Бесстыжая! Женя распрямиться не успевает, как мать на неё набрасывается даже не кулаками, а с широко раскинутыми ладонями. Но то в какой-то степени даже похуже — рука у мадре тяжелая, вместе с тем крупная; как драться — она не знает, но зато прекрасно лупит. — Ты посмотри на неё, а! Ты взрослой себя почувствовала?! Ей на спину прилетает шлепок, потом ещё один, почти туда же, а следом и на затылок, и Игнатьева смекает, что надо убегать и защищаться, только когда Елена Тимофеевна ладонью прикладывается к виску и толкает к стене. А это больно при любом раскладе — мать или ладонью прижмёт рану, или обои измажет сукровицей. — Отвали!!! Женя зажимает голову лишь на ещё одну серию лупящих ударов, от которых изо рта вылетает что-то типа кашля, а после изворачивается в углу, куда её загнали, и пытается мать оттолкнуть. Та прёт тараном, лицо у неё красное, и мадре уже не в том возрасте, чтоб носить такие вызывающие цвета, но Елена Тимофеевна того не замечает, закусывая губы, закусила бы и глаза, чтоб те не слезились, и в сердцах продолжает лупить наотмашь — по щекам, груди, по ключице, на которой зияет ожог… Больно. Но если уйдет в глухую оборону, будет ещё больнее. И потому только, переступив то, что в ней давно уже сдохло, — то бишь, уважение к матери — силясь, она пихает мадре во впалую грудь. Та поддаётся, ни то ахая, ни то рыча. Женя пользуется замешательством и от стены отскакивает в середину прихожей: здесь её припереть к углу тяжелее, а значит — и отпиздить сложнее. В виске снова начинает чувствовать сильнее сердцебиение. Мельком бросает взгляд в зеркало, и там трещинок в схватившейся корочкой ране не видно, но Игнатьева смекает — больше ничего такого «эффекта» не даст. Вот же блядство. Ноги не слушаются, когда мать, наткнувшись поясницей на этажерку, распрямляется обратно. А Женя и смекает, что даже если б и слушались ноги, то она бы никуда не рванула. Дверь на улицу мать собою перекрывает и, походу, костьми ляжет, но не отпустит, пока не пропесочит, не даст, как следует, по щам, а в квартире прятаться дохлый номер, ей уже давно не три года. Мадре смотрит исподлобья. Лицо, пошедшее сеткой морщин от ранней старости и злости, мнущей физиономию круче любых тягот, всё в тенях, и Игнатьева не замечает, как отшатывается. И руки по-смешному сжимаются в кулаки, остаётся только в боксёрскую позу встать, чтоб точно себе от смеха надорвать брюхо. Женя только выжидает напряженно, когда мать выкинет чё-то новенькое. И терпит вместе с тем горячую боль в конечностях. Возле запястья следы чужих пальцев оставляют вмятины, окольцовывая руку браслетом. Жаль, что такой в ломбард не сдашь. Елена Тимофеевна стоит, не двигаясь, миг. Второй. Третий. Только дышит так, что Женя не рискнёт моргнуть в лишний раз. А потом мадре с рыком пса, больного бешенством, оглядывается и первое, что под руку с пальцами-крючками попадается, швыряет в сторону «кровиночки». Этим чем-то оказывается какая-то газета. Незначительная артиллерия, но Игнатьева, сочтя за «снаряд» тарелку, приседает так, что почти теряет равновесие и ничком падает на пол, взвизгивая. Один в один, как на даче Белова. — Ах, ты, — надвигается мать медленно, будто «Кошмар на улице вязов» глянула прежде, чем встретила дочь с гулянки. Женя времени не теряет, подскакивает и пятится правее, чтоб в случае чего, броситься обратно на улицу. — Тварь неблагодарная, а… — Да чё я такого сделала?! Женя и так знает, что ей хорошая порка светит за всё, но вопрос вылетает на автомате. И на таком же автомате, видать, Елена Тимофеевна подлетает к дочери. Игнатьева не успевает в этот раз увернуться. Только нутро ошпаривают кипятком от страха, когда мать цепляется за Женькины патлы. — «Чё сделала»?! — переспрашивает под поднявшийся визг, переспрашивает ещё раз, будто думает, что оттого у Жени в голове появится ответ на риторический вопрос, но в черепушке у Игнатьевой только искры и пепел, в который оборачиваются нервные окончания. — Будто ты не знаешь! Ты ж мне только и делаешь, что жизнь портишь! Господи, а, как тяжело с тобой, дурой такой! — одной рукой за волосы держит, хотя доченька и вырывается, подобно бешеной кошке, а второй по хребту стучит, не замечая даже, куда летит ладонь, и в сердцах орёт до дрожи барабанных перепонок в голове: — Даже школу окончить не можешь, а! Ни то Женя пинается, рыча бранью, ни то матери становится противно держаться за волосы, в которых грязь и, кажется, стеклянная крошка, но Игнатьева в какой-то миг наотмашь заряжает Елене Тимофеевне оплеуху. Та прилетает невесть куда, ни то снова в грудь, ни то на щеку, но в сердцах мать пару раз бьёт по спине, куда била мгновение до того, и Женя чуть ли не задницей по полу высекает искры, отползая снова прочь. За ней — стенки шифоньера. Перед ней — мать, на себя не походящая ни такой силой, ни агрессией. Та-то обычно себе под нос бубнила все недовольства, иногда лишь скинув на пол тарелку. А мадре сейчас … не мадре. Того гляди — и задушит всерьёз. — Я сегодня с рынка иду… После смены ноги едва переставляю, опять у Нины пришлось в долги влезать, чтоб тебе, дуре эдакой, осталось что-то на твои дурацкие плюшки, — шепчет мать. Женя не догоняет откровенно, с хера ли она вдруг стихла и заговорила про пышки из бакалейной у остановки, но, только осознав, что никак ей нельзя распластываться на полу, подскакивает и смекает: мадре рыдает. Но глухо; ей сопли-слёзы давят на связки, и только оттого Елена Тимофеевна не орёт, поднимая на ноги весь дом, как это было… вот только что!.. — А потом глаза поднимаю, а передо мной Ангелина Сергеевна. Я только поздороваюсь, а она сразу в слёзы, всё канючит, как «жалко, что Женечка со мной не осталась!..». — Булка — коза! Она меня специально топила до последнего! — Ты мне на учителя не наговаривай!!! Только, вроде, она едва могла тихо шептать, себе гортань взрывая рыданиями, так сразу вскрикивает и ладонью, какой в самый раз пользоваться заместо мухобойки, ударяет по комоду. На нём вазочка с пластмассовыми пыльными цветами подскакивает, и Женя тоже подскакивает, не находя смелости ни чтоб на кухню свистнуть за обещанными плюшками, ни чтоб в подъезд выскочить. — Валентина Захаровна чего-то хоть достигла! А ты что?! На себя хоть посмотри, ветер в башке свистит, аж завывает, ну, вот что ты, Жень, хорошего хоть в жизни-то своей сделала, а?! На учёт в милицию в пятнадцать лет встала?! Даже учиться нормально — и то не можешь!!! Соседям уши даже греть не надо, в их хрущёвке слышно, даже когда чайник закипает на плите этажом ниже, что уж говорить про такие вопли. Игнатьева не отвечает, забывая враз, что года два назад она сняла с дерева ёбнутого кота, который от Пушкина залез чуть ли не на верхушку, да и не успокоит сейчас мадре этот жест доброй воли. Ведь хорошие девочки вообще деревьев не видят нигде, за исключением учебников биологии. Они дома сидят, варят супы, плетут себе косы, а после захода солнца вылизывают матери пятки, пока родительница вылизывает тарелку из-под дочкиного борща. Так, наверно, мадре их семью и мечтала видеть — пока батя долг Родине отдавал где-то у чёрта на куличиках, где кончается география. — Вот скажи, почему я должна за тебя краснеть? Почему мне должно быть за тебя стыдно перед Ангелиной Сергеевной, а?! Она сколько за тебя бегала, договаривалась, а ты не смогла нормально даже параграф выучить про это дурацкое электричество!!! Ты что вообще с жизнью своей делаешь? Ты думаешь, что второй год никак на твоё будущее не повлияет? — Не повлияет!!! — Дура ты! Из школы со справкой вылетишь, и сразу — прямая дорога в ЖЭК! Им как раз дворники нужны, будешь улицы своими патлами мести! — восклицает в ответ мать, с комода берясь уже за что-то, помассивней газетки. Женя взвизгивает, вдруг срывая голос, когда неподалёку от её лица пролетает переплёт какой-то там книжки, — сто пудов, «Электрика для чайников» — а мать снова за один прыжок оказывается рядом. Её глаза кровью налиты, и Игнатьева снова с воплем пытается отскочить, но упирается в треклятую этажерку, которую лучше уж нахуй опрокинуть, чтоб не мешалась!.. Мадре успевает руку занести до того, как Игнатьева закроется плечом. Взмах! — и крик, которого Женя от самой себя не ожидает даже. Ей в медицинский дорога закрылась ещё в начальной школе, но что-то Игнатьевой подсказывает, что с изначальным количеством конечностей она от матери вряд ли уйдёт. — Блять, хватит!.. Ага, «хватит», щас!.. Мать в ответ на бранный указ только сатанеет, и снова прилетает туда же, где до сих пор под кожей калятся добела мириады мелких иголочек. И ещё раз, и ещё, и Женя не успевает укрываться, только орёт, и мадре под аккомпанементы её визга ругается больше с собой, чем с вырывающейся дочерью: — Сука, ты посмотри на неё, а, она ещё ругается, а! Ты взрослая, что ли, стала, тварь ты бесстыжая? Ты взрослая, раз мне уже рот затыкаешь, думаешь, всё, доросла?! — Да отъебись ты!!! Мать лупит по лопатке, которая должна уже раскрошиться в порошок, и из Жени свистящий воздух вырывается вместе с кашлем и слёзным воплем, какой хотела проглотить, но не смогла. Колени будто намагничены, а пол словно железный, и Игнатьева чуть ли не на четвереньки улетает, когда Елена Тимофеевна, в «стараниях» аж закусив губу, хватает снова за волосы и отпихивает от себя прочь. Женя смекает — если мать сейчас ногой зарядит в живот, то вряд ли сможет подняться. Потому заранее напрягает пресс, хотя в такой канители ничего толком не успеть, не спланировать, и старается отскочить подальше от матери, которая пиздится хлеще Димки Державина. А Елена Тимофеевна вдруг выдыхает через рот, хрипя ни то от слёз, которые на её глазах испаряются, ни то от чего-то ещё. Жене разбираться откровенно не хочется, ей охота или нахер свалить, пока её не угандошили за всевозможные проколы, или в ответ мамашу за волосы протащить по асфальту с колдобинами, и Игнатьева только отползает в сторону, царапая жестким ковром колени. На нём остаются следы тонких «корочек». Быстро слёзы стирает загрязнившимся рукавом олимпийки, хватаясь за углы шифоньеров и стены, когда мать, пряча лицо в крупных мозолистых руках, оседает, рыдая, на табуретку возле этажерки. Игнатьева ненадолго замирает, но так же резко, как теряет возможность лишний раз шевелить мизинцем, так и отмирает. Она этот ход прекрасно знает, манипуляциями её кормили и материнское самолюбие тешили аж до самой смерти папы, всё, уже знает, уже привыкла, а первосекундный мандраж — это так… фора. Мать судорожно вздыхает, и плечи её заходятся в тряске, в которой бьются друг об друга флакончики шампуней, стоящие на отжимающей бельё стиралке, когда Игнатьева поднимается в который раз на ноги, едва ли способные гнуться. — Господи!.. — сквозь тесно прижатые к лицу ладони восклицает мадре. — Да за что ж мне горе такое, что ж она такая неуправляемая! Через час на смене уже надо быть, а у меня сна ни в одном глазу, всю ночь её, неблагодарную, ждала! Сколько я на заводе горбачусь, чтоб эту девку здоровую прокормить, а она ничего толкового не делает… Ни учиться не может, ни вести себя нормально, по ночам невесть где шляется непонятно с кем, уж люди косо смотрят, Господи, её только отец мог проучить, она ж меня вообще ни во что не ставит, а, да что ж я такого плохого ей сделала, что она меня аж так ненавидит!.. Мать послушать — так она святая, а всё вокруг — черти последние. Женя в их окружении — какой-нибудь блядский Люцифер, под дудку которого церберы скачут через обруч, а грешники в котлах кипящей смолы напевают молитвы. Игнатьева эту серенаду не в первый раз слушает, но всё равно изнутри царапает в желании себя хоть как-то защитить, но то бесполезно — мать только сильнее хлестать начнёт по всему, куда только её руки дотянутся. Мадре утешать, в ногах у неё кататься ещё хуже. Она того не оценит. Игнатьева уже проверяла. И не раз. Елена Тимофеевна, вся скукоженная, дрожащая, колыхается сильно в плечах, горбясь так, что сейчас в самый раз, пока она не ожидает, как следует ей дать по спине. Но Женя не бьёт. Хотя бы потому, что ей ещё ноги нужны. И пока мать, состарившаяся за ночь без сна, на табуретке плачется в ладони, пропахшими металлическими деталями и грязью с Женькиных волос, Игнатьева сама думает. Это сложно — потому что у неё живот сводит от голода, конечности все ноют, будто на каждом суставе у девчонки по браслету из шипастой проволоки, которые кожу растирают до кровавых борозд, и со стен на неё смотрят побеги цветов, цветы едва качают лепестками, стволами и закрываются-раскрываются, как подсолнухи, в зависимости от времени суток, и смотрят, смотрят… Циничные розы на обоях в откровенно сучковатой манере складывают свой бутон, и мать ревёт, подобно грудному младенцу. Женя зажмуривает сильно глаза, не смекая, какого хуя за сутки всё полетело в тартарары, и зажмуривается сильней, качает головой, волосы по расцарапанным щекам гладят рваным шелком, зажмуривается… Когда открывает глаза, обои и не думают шевелиться. И всё бы ничего. Но вдруг закладывает нос. И снова сводит голодным спазмом живот так, что даже вздохнуть глубже не выйдет без подавленного скулежа, какой более горазд суке, нежели человеку. И Женю прошивает осознанием, что столь драгоценную пыль она скинула в ОМОН-овском бобике, который уже давно умотал вязать каких-нибудь террористов-экстремистов. Игнатьева сглатывает слюну. Она — сухая пена. Такой жажду не уймёшь. Только сильнее горло раззадоришь. Блядство. Женя на ногах стоит не твёрдо, покачивается так, что чувствует — немного, и упадёт ничком. И так ведь и проваляется до тех пор, пока у матери не кончится смена, да и то ни разу не с лекарствами и едой её разбудит мадре после затяжного обморока. Женя стоит, и в голове, в ушах, которые закладывает, она слышит только рокот несмазанных шестерёнок. «Вот ведь дура, а, чем думала? Сейчас бы дурь всё б исправила, а, хотя б башка бы не трещала, или ты, чё, деньгами срёшь?!..» Женя думает. Сейчас рыпнуться — всё равно, что ступить на сухой сук, пока рядом хищник. И пусть матери до волка или лисы ещё рычать и рычать, она — тот ещё стервятник, все кишки выклюет. Но и стоять тут неприкаянной… тоже так себе идея. Женя думает. Рот становится сухим оттого, что через него только дышит, и оглядывается по сторонам; вот ведь, вот она, дверь её комнаты — пару шагов сделай, прошмыгни, и в кровати до вечера спрячься, или вот, спальня мамы, вместе с тем и гостиная — там, в стенке, в третьем ящике справа, на самой высокой полке под документами на квартиру пылится неброская шкатулка, но содержимое её стоит того, чтоб рискнуть и дёрнуться за какой-нибудь цацкой, до которой матери дела нет никакого… Нет. Слишком рисково; мать, пусть и истеричка, но не дура. Смекнёт. И с балкона нахер скинет, чтоб горемычная доченька по подъездам на потеху соседям не шлялась. Игра не стоит свеч. Но вот зато мамкина сумка, в которой она всегда носит кошелёк… — Знаешь, мать, — прерывает её тогда разом Женя. Делает шаг вперёд. Мадре руки от лица едва отсоединяет, смотрит исподлобья, и рот её с оттопырившимися от рыданий губами прячется за ладонями-мухобойками, и будто не стоит ждать от неё чего-то, страшнее слов, но иглы, горящие в коже спины, говорят об обратном. Игнатьева над ней возвышается, но сильно «выше» себя оттого плохо чувствует. В нос втягивает вакуум, когда выплевывает разом, чтоб огорошить: — Раз я плохая у тебя такая, то давай тогда, пока! И в тот же миг выбегает прочь на лестничную клетку, вместе с тем успев схватить и сумку с злополучной этажерки. Мать вслед ахает. Сразу же, бегом, пока не догнали, Игнатьева сбегает вниз по лестницам! И дверь с грохотом ручкой бьётся по стене, что удивительно, как побелка не падает пыльным облаком на голову. Но и хер с ним; вслед, когда Женя, едва успев ухватиться за перила, прыгает через лестничную клетку, сверху доносится визгливый указ: — А-ну вернись, дрянь!!! И, перескакивая через две-три ступеньки, где это возможно, прыгая через перила, Женя на поворотах дрифтует, успевая вместе с тем ещё и в сумке копошиться, у мамки кошель крупный, его долго искать не надо… И Игнатьева находит! Влетая больным плечом в подъездную дверь, она выбегает прочь, и ещё одна дверь бьётся ручкой о соседнюю стенку, когда Женя вылетает под окна дома, а откуда-то из-за спины, кажется, совсем уж близко, раздаётся поднимающее на ноги весь подъезд: — Вернись, бесстыжая, я кому сказала!!! Ага, чёрта с два она вернётся! Ноги болят так, что на колени упасть — всё равно, что дать добро на ампутацию стоп, и Жене падать нельзя ни при каких условиях, она это понимает, и несётся, сломя башку — башку, но никак не колени. На ходу вышвыривает сумку куда-то за спину, она со звуком птичьей тушки, бьющейся об землю, падает на асфальт под стук мамкиных тапочек, а Женя дальше бежит прочь, чувствуя, что воздуха у неё остается на минуту, а после сердце так начнёт стучать, что она не сможет успокоиться… Пушкин ей в след лает. И мать чё-то гавкает. Женя не разбирает слов ни первого, ни второй. Окончательно светает.