Дорога в никуда

Бригада
Гет
В процессе
NC-17
Дорога в никуда
holyshsmy
автор
Описание
Женя выстраивает дорогу на собственной ладони. Витя смотрит так, будто до того никогда дури не видел, и говорит что-то; Игнатьевой слух закладывает потихоньку, полностью она его не слышит, но Пчёла вешает на уши лапшу про то, что кокс её никуда не приведёт. Женя только утирает текущий нос: – Все там будем, Пчёлкин.
Примечания
❕ Читайте осторожно. Может триггернуть в любой момент. ❗В фанфике описываются события/люди, связанные с наркотиками. Автор НИ КОЕМ ОБРАЗОМ НЕ ОДОБРЯЕТ И НЕ ПРОПАГАНДИРУЕТ УПОТРЕБЛЕНИЕ ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕСТВ. Наркотики - зло, ни при каких обстоятельствах не нужно искать утешения в запрещенных препаратах, это - самообман, разрушение жизни зависимого и жизней людей, окружающих наркомана. Жизнь прекрасна и без одурманивающих препаратов. Пожалуйста, помните об этом. 💌 Авторский телеграм-канал, посвященный моему творчеству: https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli Буду рада новым читателям не только на Книге Фанфиков, но и в ТГК, где я зачастую выкладываю фото-склейки, видео по своим работам, поддерживаю общение с читателями и провожу всяческий иной актив 👐🏻 💛 с 11-17.9.2023, 27.9-2.10.2023 - №1 в "Популярном" по фэндому 🙏🏻
Поделиться
Содержание Вперед

1989. Глава 6.

      Кости друг о друга трутся так, что на сухожилиях пылью оседает белый кальций. Он, наверно, торкает ещё покруче того, что у Жени на пальце, под ногтём остаётся с прошлой дозы, но себе спину вспарывать, чтоб это проверить, Игнатьева не находит ни сил, ни времени, ни средств.              Потому только утирает текущий от прохлады нос фронтальной стороной ладони и ногой стучит по ступеньке, чтоб не вырубило нахрен.              В пакетике из спичечного коробка мало. Пыль размазана по стенкам, и её собрать реально только мокрым обслюнявленным пальцем, но тогда не вдохнуть будет, только в дёсна, или под язык. А так не особо вставляет, — Женя за собой замечает — отпускает быстро.              И чё делать? У неё день рождение недавно было, Державин сука, просто так не подгонит марафету — да как бы и не должен… И в то же время обойтись не выйдет — нос уже как Ниагарский, блять, водопад.              Надо. Хоть чуточку. Или напротив, может, лучше побольше взять? Чтоб аж сутки не доставало?              Женя думает. Мысли в голове — как тараканы. Не рыжие, русые, как она сама. Разбегаются, суки. А холодно. Не получилось за то время ни покурить, ни пожрать — у мальчиков еда с выпивкой кончилась, двое как раз двигают в ларёк, который откроется к моменту, когда доедут.              Фил Настьку оставляет. Кос ещё, сучара, сигареты свои забирает. Игнатьева едва успевает спрятать в кармане одну штучку, прежде чем бухие и натрахавшиеся до синьки друганы договариваются, кто за руль сядет.              — Евгенья Роман-на!.. — окликает её Валера перед тем, как дать газу вместе с Холмогоровым. — Заказы принимаю. До одной тонны.              Единственное, что Жене надо, Валера точно не найдет. Даже в массе до грамма — ёбанного грамма, что это, ни о чём ведь, всего-лишь грамм, блять!.. Игнатьева это знает, но оттого и хочет Филатова нахер послать.              Что, вроде как, и делает, только дав пацанам ускоряющий пендаль.              Филатов с мордой, расцарапанной уже, кажется, стараниями Настеньки, только фыркает изумленно и, как говорится, был таков; Холмогоровское корыто дает по газам, а вместе с ним и его пассажиры визжат.              И хер да бы с ними…              Женя думает. Мёрзнет. Пакетик у неё между пальцами абсолютно невесомый, любой другой бы его выкинул за ненадобностью. А Игнатьева, оборачиваясь на звуки из дома, из кустов, с небес, в реальности существования которых абсолютно не уверена, скорее себе палец отрубит, чем выбросит зип-лок.              Там ещё есть. Ещё есть…              Встряхивает. Одинокие пылинки, забившиеся в угол пакета, подскакивают. Женя представляет, сколько там, в уголке, какой вывернуть не сможет, какой достанет всё равно.              Надо будет — разрежет, распорет. Нож оближет, а потом уже языком пройдётся по целлофану, собирая пыль.              Кость хрустит нехорошо. Игнатьева дёргается тогда, будто ей через горло вытаскивают аорту. Она представляет, как бы это выглядело в самом деле. Проводит аналогию с заусенцем. Кожа за собой тянет кожу, открывая мясо, а тут, вероятно, сильнее. Тяжелее. Больнее — сухожилия рвать аортой так просто не выйдет.              Нужен анальгетик.              Да к чёрту.              Женя не слюнявит палец. Выворачивает осторожно пакет и язык длинный засовывает внутрь. Слизывает пыль, что на языке остаётся белёсой плесенью. Но только для того, кто за ней со стороны наблюдает, но таких нет никого. По крайней мере, Игнатьева за закрытыми глазами никого не видит.              Вкуснее, чем советский пломбир. Только стоил бы ты, зараза, сорок восемь копеек…              Под веками — фейерверки. Такие, какие не запускают даже на День Победы. И в ушах такой же грохот пороха.              Она бы уши заткнула. Но потом. Потом…              В брюхе колет, как бывает иногда, когда ест после сильного голода. То слева, то справа, кишки коротко режёт — будто о нутро ей точат ножи. Кашель вырывается из горла, слюной летит на стенки пакета.              — Ну, нихуя себе!..              Раздаётся из-за спины. Игнатьева подскакивает, мигом взлетая со ступеньки, будто под задницей у неё оказывается кнопка. Равновесие теряется от резкого разворота, и Женя крепче за пакет дури держится, чем за низкие худые перила — оттого будет всё равно больше проку.              Перед Пчёлой разворачивается настоящее выступление Мариинского, и пусть в театрах он так же силён, как и в истории древних македонян, одно знает точно — Игнатьева прекрасно отыгрывает сатиру. Такую, что Вите первым делом хочется заржать, — что он, в принципе, уже и сделал, когда на порог вышел.              А после в тишине собственных мыслей присесть на ближайшую скамеечку, которой оказывается прогнувшаяся под его весом доска ступеньки.              Женька на него смотрит. Он на неё. И нет прошлой пошлости во взгляде, которая Игнатьеву заражает злым азартом и желанием Пчёлкина отбрить. Зато сейчас заместо похоти — какое-то изучание. Внимательность.              Женя бы лучше выглядела куском мяса, чем гибридом какого-нибудь кота и собаки.              — Чего тебе?              Огрызается. Игнатьева сама не любит очень сильно зубоскалить и первым делом набрасываться с грубостями — даже если это люди типа Пчёлкина. То бишь, люди ей неприятные; намного приятнее их колоть, как ударами шпаги, сарказмом.              Но Пчёла врасплох застает. И сам это понимает.              Ему из колоды летят все козырные. Все тузы.              — Вот, оказывается, чё ты такая бешеная, Игнатьева…              У Жени из носа течёт, она пакет в руках жмёт сильнее, будто оттого в зип-локе появится ещё грамм, или хоть полграмма, когда Витя забрасывает повыше ноги. Локти — на колени. Колени — в стороны.              — А я-то думал, у тебя ПМС.               Девчонка кривится, а про себя подмечает, что к счастью для самой себя всё-таки отшила Пчёлкина своей «ориентацией», а не месячными; этого «гинеколога» вряд ли бы менструации напугали. С его-то познаниями про ПМС…              — Удивительное дело, — в ответ фыркает Игнатьева, так и стоя оловянным солдатиком с пакетом дури в руках. Витя пьяно вскидывает светлые брови, когда Женя присаживается обратно на ступени. Ниже, чем Пчёла. — Мальчик не боится слова «месячные».              — Что естественно, то не безобразно.              Тут с ним не поспоришь. Женя на Витю смотрит, пакет в руках пустой, но требует к себе внимания такого же, какого требует подарочный мешок Деда Мороза. Игнатьева ждёт, что этот пижон ещё сказанёт, но Пчёла пьяно оглядывается и из-под какой-то лавки, стоящей впритык к стене траходрома, достаёт старую маску для плаванья. Не удивится ничуть, если в этом доме несколько десятков лет назад родилась, жила и померла какая-нибудь родственница Наты Короленко — такая же шлюховатая, какой сделалась её дочка-внучка.              Витя прикуривает. Он курит, в отличии от Космоса, не «Malboro», но сложно назвать «Camel» чем-то менее понтовым.              Или Игнатьевой кажется, или на пачке сигарет Витя ручкой английскую «L» дорисовал до буквы «Ц»? Щурится. Нет, не кажется. И фыркает тогда; тоже мне, «Самец»…              Пчёла напяливает на себя маску. Она ему маленькая, не налезает, давит корпусом на глаза, но Витя потерпит лучше, чтоб дым выпустить через трубу, конец которой себе запихивает в рот.              Фу, блять. Она ж там хер знает сколько пролежала.              Хотя, можно подумать, это Женя происходит из рода снобов, аристократов и чистоплюев.              Игнатьева, наконец, отворачивается. Заглядывает в пакет. Пусто. Конечно. Только в углу скапливаются пылинки, стоящие столько же, сколько…              Сколько «что»? Ей же Димон говорил, сколько полтора грамма стоят…              Женя не выскабливает пыль только потому, что боится её случаем рассыпать. Тогда себе натурально в глотку можно будет вцепиться, если так мастерски проебёт свой анальгетик.              А до того, чтоб языком вылизывать траву и землю, она не упадёт.              Игнатьева думает. Ей чуть легче, совсем чуточку, но становится лучше, и стоит, наверно, приберечь «уголок» для более тяжелого случая, когда кости уж натурально захрустят в поломке, которую устранить в состоянии будет далеко не каждый хирург…              Да. Наверно. Наверно… Лучше наперёд думать, ей в любом случае придётся скоро сильно экономить — у матери и без того шкатулка с драгоценностями серьёзно похудела, сильно много оттуда не спиздишь, да и Державин тоже не больно щедрый…              Женя сглатывает слюну, в которой ещё чувствует марафет, от которого немеет полость рта. И будто меж челюстями зажимает бенгальские огоньки, те искрами сыплют в стороны, что красиво, но искры тухнут о кожу, в чём приятного уже мало.              Только совсем чуть-чуть надо… Чтоб через час снова из носа не потёк Ниагарский.              Это для собственного же блага.              Игнатьева чуть сильнее горбится, руки свои пряча от Пчёлы за собственной спиной, и щедро облизывает указательный, — не только подушечку, но и ногтевую пластину, аж до фаланги засовывает палец в рот — а после им проводит по стенкам пакета.              Пылинки, до которых не дотягивается языком, собирает на палец, как на ложечку.              — Поделишься, Женька?              — У тебя не день рождения, — она Пчёлкина наспех отшивает и до того, как случайно проткнёт пальцем пакет, как Витя сообразит ещё что-нибудь, засосывает перст за щёку. Как соску.              Глаза слезятся. Игнатьева даже не пытается проморгаться; ей так нравятся, что звёзды приближаются, будто заместо слёз у Жени на ресницах — битое стекло телескопа, которое во всей красоте ей покажет Андромеду и батю, поселившегося на Большой Медведице.              Кости срастаются.              Пылинки кокса, сбившиеся в угол пакета, тихим голосом звёзд, каких в вакууме не слышно, просятся к братишкам-сестрёнкам. Так стонут, плачут маленькими детьми, что Игнатьева, детей никогда больно не любившая, готова им уступить только для того, чтоб они замолчали.              Но собственное слово дала. Уже сказала, что на потом, потом…              На коленке Женя, которой плечи вдруг делаются легче, раскрывает спичечный коробок. Складывает бережно пакетик, чтоб ничего не рассыпалось, не растряслось, и выгоняет лишний воздух через застёжку зип-лока.              Сотые грамма, оставшиеся ей на «особый случай», распластываются пылью по мокрым от слюны стенкам. Игнатьева улыбается; всё-таки, есть, есть!..              — И чё, — Витя перестукивает пятками по ступенькам. Неподалеку от Женькиной задницы, обтянутой чёрными велосипедками, на дощечку лестницы падает брусочек прогоревшего табака. — Давно торчишь?              — Уж не дольше, чем ты куришь.              Пчёла ненадолго замолкает. Игнатьева ошибочно полагает, что смогла его за пояс заткнуть, но из пьяного укуренного сердцееда, поужинавшим сегодня Иркиным «мотором», конкурент куда более серьёзный, чем кажется на первый взгляд.              — Ты бы от этой дряни за семь лет уже б раз десять скопытилась.              — Смотря, на чём торчать, — хмыкает Женя, сама не замечая, как вдруг из зубоскальства переходит в науськивающую лекцию, которую после первого прихода ей прочитал Державин. — Если на героине сидеть, то, разумеется — там чуть с кубами переборщишь, и всё, конечная. А это… так, расслабиться больше.              — Бухнуть, чтоб расслабиться, не катит?              — Нейроны щажу.              Пчёла, на неё толком не поднимающий тяжелые веки, вдруг ржёт над огоньком сигареты:              — Ты, чё, из тех, кто ни капли в рот, ни сантиметра в жопу?              — Именно, — возвращает Женя с вернувшимся к ней желанием отхаркиваться щёлочью, раздражающей гортань, и тогда без спросу поджигает от сигареты Пчёлкина тайком стянутый у Космоса «Malboro».              Курит за сегодняшний вечер уже хер знает какую по счёту.              Пчёла за ней наблюдает. Худая в лице, руках, но с огоньком промеж губ, угловатыми коленками она, пересаживаясь к нему перпендикулярно, почему-то Вите напоминает картинку из учебников английского языка, напечатанных под текстами, в которых рассказывают про зарубежный «День Благодарения».              Игнатьева сейчас очень походит на хрюшку, у которой во рту запекают яблоко.              — Чёт мне казалось, что ты пиво пьёшь.              Женя фыркает так выразительно, что становится ясно — она «Жигулёвское» за алкоголь не принимает. Фыркает, а потом вдруг заливается смехом, Вите не понятным, но на слух откровенно приятным.              Не колокольчики, не пение соловьев и точно уж не журчание ручья — Игнатьевой до таких возвышенностей нет дела.              Она… просто заразительно смеётся. Над чем-то своим.              Пчёла тоже тогда усмехается. Над ней. Вместе с ней.              Игнатьева руку себе назад, за спину, заводит, стряхивая пепел. Он так громко на траву падает!.. Как будто десятки грубых сапог по ней бегут, а не пепел осыпается…              — Не увлекайся, Игнатьева, — продолжает смеяться Пчёла. Когда Женя на него переводит взгляд от шнурка развязавшихся кед, то лбом чувствует пластик его плавательной маски, а «Camel» по «Malboro» проходится горящим концом.              — Тебя дурь никуда не приведёт.              Она не плюёт ему в лицо только потому, что в слюне ещё есть «послевкусие» марафета.              — Не ссы, Пчёлкин, — и запрокидывает голову, чтоб закурить прямо у него перед склерами уёбищных голубых глаз. Терпеть такие не может, они пустые, всё равно, что стекло, пустые. — Жизнь всё равно каждого в это самое «никуда» приведёт.              И Витя не смеет эту данность оспаривать, как Женя не спорит с ним на счёт безобразности естества. Только смотрит в наглые глаза, которые в темноте — всё равно, что чернь. Или у неё зрачок от дури разросся аж до радужки? Как бы то ни было…              Терпеть такие глаза не может, они пустые, глупые — в один цвет с тупым деревом.              Если Игнатьеву огнивом облить и спичку поднести, первыми сгорят её волосы. А сразу за ними выгорят и глаза. Пчёла в этом уверен, как в том, что дважды два четыре.              Прикрытая дверь открывается тогда так, что чуть было не хлопает деревом по перилам крыльца, и трава тоже хлопает грубо стеблями по ступеням, а к ним на порог, облюбованный Витей и Женей, выходит Белый. Пот на его груди, испорченной татуировкой, блестит алмазами, и лоб блестит, Саша даже не вытирает лица, когда из кармана рубашки вытаскивает сигарету.              — О, — хмыкает он, уже зажимая меж челюстей свою отраву; Женя почему-то уверена, что Белову не до понтовых «самцов». Дембель типа Саши курить должен какой-нибудь убийственный «Беломорканал». — Смотрю, вы тут сдружились?              Игнатьева куксится, словно ей на язык попадает что-то с истёкшим сроком годности, но разворачивается на ступеньке, головой прислоняется к перилам, Белову уступая место.              — В процессе, — хмыкает Пчёла и снова через трубку выпускает дым. Он как паровоз, но на это и расчёт. Белый застёгивается до конца, а потом уже наклоняется и сигаретку прислоняет к дыхательной трубке. — Ну, чё ты делаешь!..              — Огоньком поделись!              — Разворовывают! — зубоскалит Пчёла, двигаясь тоже чуть в сторону.              Его колено касается плеча Жени. Она сползает на ступеньку вниз.              Витя замечает. Давая Саше прикурить, он только сильнее раскидывает в стороны ноги. Чтоб не повадно Романовне было лишний раз дёргаться — захочет, на колени себе её посадит, и пусть только дёрнется; подумаешь, какая недотрога…              Но он не хочет.              — Сначала эта, теперь и ты…              Белов присаживается тогда на ступеньку, что исполняет роль скамеечки, под которую не набросаешь шелухи от семечек, и тогда только замечает, что в ночи не только на них с Пчёлой можно целиться по огоньку сигареты.              — Женёк, ты, чё, снова куришь?              Витя прыскает с этого «Женёк»; нифига, как она с Белым уже побраталась!.. А названная «Женьком» такой кликухи не одобряет — у неё глаза, тупые, чёрные от дури, укуренные — закатываются так, что чуть было под веками не пропадают:              — Поучи меня ещё.              — А вот и поучу! — возвращает ей Белый не без мозгоёбства. — Я, в конце концов, в жизни хоть видел чё-то, кроме школьной парты.              — Чё ты видел? — Игнатьева глазами бешено сверкает, будто они — лужи пролитой нефти, которая вспыхнет, если возле неё прикуришь. — Казармы?              Саша не усмехается. Саша не отвешивает Жене играющийся щелбан. Саша так и замирает, смотря на Игнатьеву из-под тяжёлых век, но в то же время сверху-вниз.              — Да хотя бы их. Уж побольше твоего, в любом случае.              А та не поддается, не поджимает заячий хвостик. В ответ так тесно поджимает губы, что их не разомкнуть, только скальпелем прорезать, и брови сводит, что становятся во тьме чернее.              Пчёла чувствует жареное.              — Ладно, хорош, брейк, — и до того, как в траву скальпом полетит весь волосяной покров Белова, а Игнатьева зубы растеряет по траве, оглядывается внутрь дома. Саша дверь за собой не закрыл, в комнаты пуская комаров и прохладный ветерок.              В свете цокольной лампочки под потолком такой же лампочкой горит задница девчонки, с которой Белый развлекается.              — Чё, выдохлась?              Саша оглядывается. Женя тоже отталкивается лопатками от ограждения, заглядывая в просвет между плечами парней. Короленко, кажется, ещё несколько дней не сможет спокойно сидеть, — вот как бросаются в глаза последствия хлопков Белова, — а хлорка в бассейне, где она тренировками стремится покорить нормативы в кандидаты мастера спорта, только сильнее расчешет ей кожу на заднице.              Ната, заместо загара всегда предпочитавшая «аристократическую» бледность, белыми пухлыми ягодицами буквально сияет. Причесон, чем-то напоминающий то, что было на голове у Монро, ей блеску только добавляет.              Оттраханная, она голышом спит на боку и всеми прелестями светит. Никакого простора фантазии.              Белов угукает:              — Умаялась, маленькая, — и Женя себя кормит табачным дымом, сдерживается, чтоб не фыркнуть выразительно. Нихрена себе, маленькая!..              Саша, интересно, сейчас пробку от пива не заменит обручальным кольцом? А-то, кто знает, вдруг Ната проснётся Беловой?              Витя из-за плеча так и любуется на бампер Короленко, куря через маску, и в какой-то момент, когда под почти что опустившиеся Женины веки вдруг будто попадает свет, кидает:              — Может, махнёмся, не глядя? Я к твоей, ты — к моей? — скользкое даже на слух. Игнатьева снова хмурится, бровям даёт съезжаться к переносице; фу, блять.              Ей даже слышать про такой «обмен» стрёмно. А Пчёле какого? Самого не тошнит?              И пусть не ей его учить, а девки сами виноваты, что себя повели, как шлюхи, за которых их теперь и принимают, — все, и пацаны, и сама Женя, святая, блять, простота, — но… мерзко ж.              Мерзко не ей одной. Саша резко качает головой; удивительно, почему хлыст не щёлкает, когда Белов отрезает:              — Нет.              — А чё так?              Женя думает, что, всё-таки, от одного плевка ломки не начнётся, так что на Пчёлу можно и расщедриться — как следует харкнуть ему в рожу.              — Не наигрался ещё, — дёргает уголком губ Саша, а потом вдруг огоньком сигареты качает в сторону Игнатьевой, что курит тихо-мирно, никого не трогая, только мыслями проклиная, и ржёт над собственным предложением: — Если махнуться хочешь, то вон, Евгения Романовна будет не против!              А вот плеваться и в Пчёлкина, и в Белова — уже затратно. Потому Игнатьева только глаза на них, двух пьяных оболтусов, скалящихся с почти что одинаковыми лыбами, поднимает и чеканит:              — Да ну вас нахер.              Друганы чуть было от смеха не лопаются тогда. Но лучше уж пусть ржут, чем пытаются ей пихнуть Зиновьеву — она после Пчёлы к ней притронется, только если на руках будут толстые резиновые перчатки.              — Да ладно тебе, Игнатьева! — поддевает её Витя, пихая в худое и острое, как палка, плечо. — Мы ж шутим!              Женя терпит. Терпит как и всю их компанию, так и желание подметить, что в каждой шутке — только доля шутки. Терпит… Как бы сильно не хотелось оттянуть момент возвращения в «матчий» дом и начать раунд игры в вышибалы, где роль мяча занимают книги, посуда и всё остальное, что под руку мадре попадётся, но сидеть в компании озабоченных молодых пацанов и их шлюшек, уснувших пьяными и оттраханными, хочется меньше.              Теперь — уже меньше.              Женя терпит и курит. Курит и терпит. Женя терпит и трёт нос. Трёт нос и терпит…              — …Да, жизнь… — в какой-то момент вздыхает отпыхнувший Белов.              Игнатьева эту интонацию знает; сейчас начнут хаять всё, что только под руку попадётся — от комаров, пищащих над ухом, до Горбача, который «страну не пойми во что превратил».              — Чё «жизнь»? — вторит ему с такой же интонацией Пчёла.              — Да пиздец какой-то…              Что и требовалось доказать.              — Всё, не как у людей, у нас. Всегда какой-то кавардак… Ничего, что хочешь делать, не можешь.              — Ну, чё ты всё так херишь-то?              — Так, а как?!.. Вот ты, Пчёл, кем в детстве хотел стать?              — Аквалангистом.              — Стал?              — Ты ж знаешь…              — Вот, видишь, — распаляется Белов так, словно он — огненный столб, который пытаются затушить, по которому бьют тканями полотенцем, но они насквозь пропитаны огнивом, и пожарище переходит в полымя, а то отражается даже на небе, где во тьме появляется красно-оранжевое дымное зарево. — А я вулканологом стать хотел.              Пчёла на плечи его роняет глухо ладонь и ухает, как ударом судейского молотка:              — Будешь.              — Ой, не факт!.. — вскидывается Белов, вместе с тем вскидывается и пепел на кончике его сигареты; уже холодный, он падает на голую голень Игнатьевой, вытянувшей вперёд ноги. — Как тут в институт-то устроиться, если только с армии вернулся, а уже такой круговорот…              Витя снова Сашу бьёт по плечам, и этим жестом обычно подбадривают в край отчаявшихся. Женя не видит, чтоб Белый от упущенных сроков приёмной комиссии бился головой об стену.              Хмыкает и подтягивает к себе ступню, чтоб завязать разболтавшийся узел.              — Чё с миром стало, а, Пчёл? Чё с людьми стало, все ж были, как люди, чё-то там верили, доверяли, любили, а сейчас чё… Вся любовь — на чужой дачке, в левыми тёлками помарафонить…              — Белый, иди в монахи. Ты такими проповедями православную церковь с колен поднимешь, знаешь, сколько прихожан появится?              Белый в оскорблениях вскидывается; как-то слишком поздно до Саши доходит, что в состоянии пьяного экстаза Пчёла навряд ли будет разбираться в прогнившем мире. Он передёргивает плечами, поднимается с места и в сердцах бросает:              — Да ну тебя, Пчёл!..              А потом так и замирает на пороге. Женя оборачивается на Белова, а он весь в огнях холодных фонарей, стоит, как вкопанный. И Пчёлкин бледный, но явно не от страха, что сейчас между ним и братаном пробежит чёрная кошка.              Игнатьева не помнит, чтоб фонарь до того момента светил так сильно. А когда вдруг будто с неба, со звёзд грёбанным громом раздается:              — Приказываю всем оставаться на своих местах!              То Женя окончательно смекает, что дело вовсе не в фонарях.              Она так и замирает с сигаретой во рту, которая уже до фильтра прогорела, которая уже горчит, какую сплюнуть надо, но первым делом, едва-едва шевеля кожей, оглядывается за перила.              Сразу же её слепит. Звёзды, сияющие с небес, падают на землю и теперь выжигают окуляры. Игнатьева щурится, сразу чувствуя, как промеж ресниц становится влажно от выступивших слёз, и без резких движений встаёт потихоньку с места.              Потому, что это — не зелёный-сопливый сержант Никитин.              Это — ёбанный ОМОН с бронежилетами, стволами и хер знает чем ещё.              Сильно не повыеживаешься.              Руки — вверх. Сигарета — промеж челюстей. Глаза — по пять копеек.              — Дом оцеплен, — говорит кто-то из-за колющей глаза белизны.              У Жени мысли в голове — всё равно, что карусель-цепочки в детском парке аттракционов. Игнатьеву на такой тошнит.              Чё за кипиш? Какого хера ОМОН-то тут забыл? Чё случилось? Не шумели ж больше, да и вообще, не в этом наверняка дела…              «Ёбанный рот… А вдруг я с наркотой перед Никитиным спалилась?!»              Коробок с дурью не так сильно тянет, но ощущение, будто олимпийка сейчас с плеча сползёт под тяжестью наркотиков, которые сойдут лет за десять. Первый порыв — скинуть кокаин куда-нибудь прочь, под скамью, или ещё куда, но Игнатьеву яркий свет так бьёт в глаза, что она смекает — этот свет и будет последним, что она увидит, если попытается хоть мизинцем шелохнуть.              ОМОН — не Никитин. С ним шутки плохи.              Тут бы и Державин обосрался.              — Белов, — вдруг зычно орёт не человек, а машина для убийств из-за белой пелены. — Ты под прицелом!              И снова только свет фонарей ей запрещает в хитрости обернуться на так и замершего, сщурившегося Белова, и присвистнуть со смесью злорадства и восхищения.              Вот тебе и дембель!.. Чего ты наворотить-то успел, сержант?              — Пчёл, — толком не размыкая губ, зовёт Саша поднимающегося со ступеньки Витю. — Ты со мной?              Он угукает только, быстренько докуривает сигарету и, трясясь зайцем, — как, в принципе, и остальные, чего уж тут скрывать — встаёт со ступеньки. Со вскинутыми, как у Жени, руками, и больной, как у Белова башкой.              — Женёк, — всё так же тихо окликает Саня, у которого голос… меняется. Враз. Не гортань, а полая железная трубка вместо горла. — На пол. И ничком в дом ползи.              Игнатьева слушает не потому, что Белый в жизни видел побольше её. Просто иных мыслей и не допускает даже — в конце концов, не настолько она с этими дурнями побраталась, чтоб вместе с ними ползти под омоновскими пулями.              Она с опозданием в секунду смекает, что пацаны хотят бежать. Эта мысль посещает, когда зычный голос омоновца из белоснежных лучей орёт:              — Руки за голову, два шага вперёд!              А Саша, нарочито медленно поднимая ногу в ботинке с развязавшимся шнурком, наклоняется к ступне и выгрызает себе секунды на раздумья. Их мало, их пиздецки мало, зато кишки за эти мгновения скручиваются в морские узлы, какие не распутать, их проще наружу выпустить, чем перетерпеть боль в животе и сырость взмокших ладоней.              Белый с зажатой меж губ сигаретой отдаёт тихий указ:              — За домом лес.              Женя за себя печётся, когда на себе чувствует пару-троек дул, и потому только не начинает напевать похоронный марш. Парни себя в решето превратят, если реально надеются прорваться через созданное ОМОНом кольцо. Только шматки кожи по деревьям раскидают, если дёрнутся.              Дураки. Пьяные дураки.              Игнатьева прикусывает язык, чтоб не попросить у Саши передать привет её бате.              — Считаю до трёх и открываю огонь на поражение!!!              — На счёт раз.              Пчёла сглатывает так, что у него кадык вверх-вниз ходит по шее; Женя это замечает, даже стоя почти что перед Витиным плечом. Раздаётся его сдавленное:              — Ой, мамочка.              — Тихо, — Белов указами не жадничает, сыпет ими щедро, так, что говори он так в другой ситуации, и на пол бы полетели чужие зубы.              Женя надеется только на одно. Чтоб ей хватило времени рухнуть на пол до того, как пацаны ползком начнут огибать дом.              — Раз!              Саша завязывает окончательно шнурки, а потом чуть глубже наклоняется.              Игнатьева замечает в тени, под скамейкой у двери, выпитую бутылку пива.              «Ну, что, папуль, сейчас, походу, встретимся!..»              Бутылка летит снарядом в лицо ОМОНу, и до того, как парни перемахнут через перила, Женя ничком падает мордой в пол. Выпавшая изо рта сигарета тухнет, отскочив от дощатых ступенек, но всё равно жжёт в районе ключицы, когда Игнатьева группируется, прикрывая голову руками.              Орёт. Но того в пальбе уже не слышно.              Свист, свист, свист, и всё так рядом! Женя чувствует, как по ладоням отлетают кусочки стен, как одно за другим возле неё взрываются окна, стёклами летя в волосы, путаясь в патлах. Чувствует, как это больно, но не успевает почувствовать, насколько — сильнее боли оказывается страх.              Когда в автоматной очереди пуль, что по шуму своего полёта напоминают указ «пли!», прорывается ор то Белого, то Пчёлы, велящего ползком вдоль стены двигать, а перепуганные шлюшки в доме начинают визжать, прыгать из одной комнаты в другую, хватаясь за трясущиеся сиськи, Игнатьева осознает, что Державину такая передряга только снилась.              Она реально в центре омоновского штурма!..              Везде орут, орут в доме, орут омоновцы, орут пацаны. Женя головы не поднимает, но прямо-таки представляет, как трубка плавательной маски Пчёлы ползёт в траве, и едва сдерживается, чтоб вопль испуга, рвущий глотку, не перешёл в истерический припадок смеха.              Сдерживается, но не долго.              В перепуганном визге Ирки и Светы, в звоне битых стёкол и запахе палёной от выстрелов древесиной Игнатьева заходится в диком ржаче. Лбом прикладывается к грязным доскам, сильнее слюнявыми пальцами затыкает уши, когда от ближайшего ствола ей по шее отлетает, царапая, кусок коры, и затихает только в моменты, когда ОМОН перезаряжает автоматы.              «Будет, что написать в сочинении «Как я провёл лето»!», — гогочет Женя, под себя подбирая ободранные угловатые колени, и сильнее жмёт голову к полу.              Ночь от вспышек автоматов оборачивается рассветным заревом.
Вперед