
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Кручёных подскочил навстречу, не зная, держать ли Маяковского на ногах или удерживать от безумств.
— Я видел Сергея Есенина, пьяного! Я еле узнал его! - на одном дыхании выпалил Владимир, широкими шагами перемахнул всю залу к буржуйке, нервно отшвырнул восьмиклинку на стол, пожевал губы, вернулся ко входу, закрыл дверь, чтоб не выпускать минимальное тепло, накопленное за долгие часы. - Из драки только что вытащил. Хотел сюда вести. Умыть лицо, обработать раны, а он и от меня отбился!
Часть 20
16 февраля 2025, 10:46
Напоив и накормив коров, Сергей завёл Владимира в сенки. Тот на вытянутых руках держал чистую парку и кривился. Надевать её на вымоченную, отверделую на морозе рубаху не было никакого желания.
— Подождите тут, я сейчас чемодан возьму с вещами, и поведём коровку до стоил.
— Мокрые мы, обмыться бы, — попросил Владимир.
— У деда бани отродясь не было, а на кухне в тазике… Есть желание голышом перед тремя женщинами пощеголять?
Желания не было. Владимир замотал головой, потянул на себя парку, застегнул, почувствовав, как мерзко рукава облепили руки. Сергей скрылся за дверями хаты. Входить сюда победителем после ссоры почему-то было неловко. И неловкость эта ощущалась не только в позах домочадцев, но и в домашней утвари, в заломленном крае скатерти, в выдвинутом стуле, брошенном полотенце. Татьяна Фёдоровна стояла у стола, за ним сидели Катя и Шура, понурив головы.
— Ну, чего траур такой? Теленок у вас родился, — не удержался он от весёлого замечания.
— У нас или у советской власти? — вступилась Татьяна Фёдоровна, утирая слёзы сереньким платочком.
— А вы не советская власть? Не народ? За вас же борются, за ваш достаток. — слова звучали до невозможного фальшиво, Сергей и сам не уважал советов. Но если он не станет плохим, если он силой не отберёт у родственников скот, то это сделает Беспалов. А хата у Есениных новая, справная. Их и как кулаков могут в Сибирь отправить. В новом мире и в новой власти невозможно понять, за что тебя привлекут. Он видел, как в Москве и Ленинграде забирали людей. Просто на улице подходили, показывали орден и брали. При соседях и друзьях, и все молчали! Откуда такое молчаливое сопричастие взялось в людях, которые восемь лет назад революцию совершили? Или из-за того, что руки у сопричастных в крови, они держат рот на замке?
— Кролов тоже заберёте? Куриц? — продолжила спрашивать Татьяна Фёдоровна.
— Они будут жить в общих загонах, в общих клетках. Они не перестанут быть вашими, они будут общими.
— А нас когда в общие клетки посадишь?
— Мама, но это же правильней, мы же в общее счастье идём! — вступилась Саша.
— Молчи, дура, — шикнула на неё Катя, в попытке не разжигать скандал.
— Не буду! Ты ведь тоже на парады ходила! На демонстрации! Почему же сейчас молчишь?
— Это другое… — тихо начала отговариваться Катя, вжимая голову в плечи.
— Совсем город вас, девок, испортил, — в дверях, кряхтя, показался дед. — остричь бы вас да в монастырь, только эти безбожники, — он кивнул на Сергея, — церковь разрушили. Намоленное место! Веками намоленное!
Сергей не стал доказывать деду, что Бога нет. Вопросы о существовании оного терзали его самого не первый год. Слом парадигм происходил сложно даже в его относительно молодом сознании, а про старика и говорить нечего.
— Я пришёл, чтобы вещи забрать.
— Забирай. Нет у меня больше внука.
— И правнуков? — не сдержал нервной ухмылки Сергей.
— Нет. — дед обернулся к внучкам. — Вы тоже выбирайте. Советская власть или отчий дом?
— Дед! — воскликнул Сергей, ощутив, как сердце забилось в глотке, — ну ты горячку-то не пори! Всем нам жить при советской власти, зачем же расплёвываться вот так? Мы же семья твоя!
— Такую семью лучше у себя не иметь. — упрямился Федор Андреевич. — Ну, Саша, ты у нас самая языкатая, расскажи, за кого ты?
— Она за семью при советской власти! — вступился Сергей за сестру. — Они никогда от семьи не отворачивались. Как и я!
— Да? Где же твои дети, Сереженька? — уколол его Федор Андреевич.
Сергей замолчал, уловив эту мстительную интонацию деда, и молча пошёл в комнату за чемоданом. Схватил вещи и ещё раз застопорился на кухне. Хотелось объясниться. До невозможного хотелось оправдаться, прежде чем вот так рвать все связи. Но о чём бы он ни пытался сказать, всюду его встречал собственный запрет. Рассказал бы он о том, что делает это для их же блага, и дед бы его не понял. А заикнулся бы, что Беспалов вовсе не аграрник с пистолетом, а чекист с железным кулаком новой власти, так дед бы против него восстал, а восстал бы, так всю деревню разом бы пятой примяли. Нет, Сергей был загнан в угол. Оглянувшись на сестёр, он им весело подмигнул, мол , крепитесь , и вышел из дому не прощаясь.
— Пойдём, Володя. Ты один теперь остался со мной, — хлопнув дверью, кивнул ему Есенин.
— А семья?
— Расплевался.
— Серёжа, это же не дело, — спешно спускаясь за ним с крыльца, заговорил Маяковский.
— Ещё ты мне не говорил, что дело, а что нет.
Сломав с голого куста малины ветку, он раскрыл ворота сарая и , легонько шлепнув прутом Бурёнку по бедру, погнал в сторону коммунистических загонов. Теленок сам идти не мог такую даль, и был отдан Владимиру на руки. Зашагали по деревне. Все, кому они попадались на глаза, узнавали и Есенина, и Бурёнку. Спрашивали: «Не дедовская ли коровка?»
«Его», — отвечал Сергей и кивал на телёнка. — «Вот, отдаёт советской власти скот, чтоб жить всем вместе и счастливо».
Шёл Сергей, гордо развернув плечи и улыбаясь народу; Владимир не понимал такого фанфаронства. Шёл он не так победно, хотя бы потому, что телёнок весил дай бог любому семилетнему ребенку. А по своей новорожденной наивности он всё путал Маяковского с матерью и пытался тыкаться носом ему в лицо, ожидая, когда же его снова оближут. Маяковский , в свою очередь, подобному поведению не потворствовал, и стоило телёнку полезть к лицу лизаться — отворачивался.
Подойдя к серой конюшне, где раньше стояли лошади перекладных, Владимир услышал перебивчивое мычание, блеяние. У ворот дремал Прохор Молчун, опираясь на метлу щекой. Конечно, назвать конюшню коммунистическим загоном было лихо, но на постройку нового пока не было материалов, да и средств. Беспалов сидел вечерами за столом, что-то писал, считал и бубнел под нос, только одно: «не сходится». Однажды Есенин попробовал перебодрствовать Романа Олеговича, но тот не ложился до рассвета, и в итоге кровать в системе ценностей перевесила, и Сергей уснул, а когда проснулся и вышел на кухню, Беспалов уже бодрствовал. По ещё незаправленной лежанке на печи было видно, что спать он всё-таки ложился. И как ему хватало этих малых мгновений сна для восстановления сил и третирования деревни?
— Прошка, — позвал Сергей Молчуна. Тот вздрогнул, открыл глаза, а Есенин кивнул на Бурёнку. — это советской власти от дома Есениных. Как будут загоны для курей и кролов, так приведём и их. И вон, — он указал прутиком на телёнка, — это тоже советской власти. Бычок. Будет на ком поле пахать в следующем году.
Прохор подскочил, отворил дверь в конюшню и взял на руки телка. Лицо его вмиг подобрело, посветлело, он поцеловал телёнка в твердый влажный лоб и повел коровку внутрь.
— Вот и поговорили, — вздохнул Сергей, не получивший никакой благодарности. Обернулся к Владимиру. — Пойдёмте домой. Баню затопим, к школе хоть отмоемся, да чистыми к детям пойдём.
Владимир, у которого стали наконец-то свободны руки и от того полегчали мысли, замотал головой и вернулся в тему семьи, придержав Сергея за рукав:
— И всё же, не дело это. Нельзя же, чтоб семья была разделена!
Есенин остановился, одёрнул руку, демонстративно поправив рукав, двинулся в сторону дома, с горячностью отвечая:
— Можно. Я для них теперь первый негодяй. Я и вся моя советская власть! А если я этот крест не возьму, то они захлебнутся в собственной крови. Ты, Володя, был в тюрьме при царской власти, а я при советской. И знаешь, разницы жено нет. Все те же холодные стены, сырость, крысы. Только бьют чаще и больнее, а тех, кто не я, может, и мучают до смерти. Ганьку же они убили! Думаешь, им в тягость измучить какого-нибудь деда? А если сестёр моих тронут? Нет, уж лучше я для семьи буду самым большим злом, чем если они постигнут и другие грани советской власти.
— Не у всех советов звериный оскал! — вступился Маяковский, оскорблённый за власть, которую видел так близко с семнадцатого года. — Мы договоримся. Я улажу это дело. В салон Лили вхожи чекисты, и все они благосклонные людьми. В конце концов, семьи у всех есть, они поймут и помогут.
— Да нет хороших и плохих чекистов! Хороших и плохих людей нет! Мне понятна твоя жажда видеть в мире хоть что-то хорошее, но насколько я смог понять перед смертью — нет чистого ни добра, ни зла. Особенно зла. Мы с тобой учились у Достоевского, потому и стали поэтами. Романтиками! А Достоевский не знал всей правды о зле. Он считал, что если ты зарубил старуху-ростовщицу, то потом до конца жизни тебя будут грызть муки совести и, в конце концов, ты признаешься, и тебя отправят в Сибирь. А мы знаем, что можно утром расстрелять десять-пятнадцать человек, а вечером, вернувшись домой, намылить жене голову за то, что у неё скверная прическа. Это не зло, это чистое негодяйство. Подлость и серость.
— Говоришь как давний атеист, — поджал губы Владимир, — значит, нет никакого добра и зла в человеке? Только серость? И ты тоже сер? Сначала великие стихи, потом избиение собственных жён? Не тянет на внутреннее благородство.
— Я и не претендовал на то, что я один тут белый и пушистый. Все мы серые и дрянные. Но это, думаю, тебе Беспалов скажет точнее. Заложит руки за спину и тоном профессора начнёт какую-нибудь тираду по работам Ленина. А вся работа сведётся к одному: цикл. Есть палач и есть жертва, а в конце палач тоже становится жертвой. И концы в воду. Змея будет пожирать себя до тех пор, пока не останется только голова. А кто у нас во главе?
Владимир промолчал. Все знали, кто теперь стоит генеральным секретарём во власти. Молодой и амбициозный грузин, которого ждали больше, чем еврея Троцкого.
— Ленин оставил топор на плахе родины. — продолжил Сергей, — Топор лежит, топор хозяина пережил. Придёт тот, кто будет в силах его поднять, и умоется Россия кровью снова.
Есенин замолчал, шумно выдохнул, набрал воздуха в грудь и продолжил спокойно:
— Зря вы мне умереть не дали. Если бы я там завис… Под потолком, то жила бы моя семья в спокойствии и достатке. Оградили бы их заборчиком как «культурное наследие Сергея Есенина», позволили бы им иметь одну коровку, одного бычка и десяток кур.
— Хозяин-хозяин. Вам рабство отменили больше чем полвека назад, а вы всё за хозяина держитесь, — спокойно ответил Владимир. — вождь революции тебе не хозяин, он вожак, который прокладывает дорогу в будущее. Он первый перешёл за флажки, подал пример. А вот как мы подойдём к этому примеру — лежит на нашей совести. Подумай, Ленин — несомненно важная фигура, но как его воспримет народ — дело тех, кто представляет его народу. Дело наше. Мы рупор власти, мы же и лозунг, и штык, и кнут.
— Гладко ты всё это рассуждаешь, роль вон какую важную себе приписал, а если всё проще? Пока мы идём как надо власти, ведем за собой народ, она нас не трогает, и мы знамениты, богаты и сыты. А теперь реши развернуться и пойти против власти. Что будет? Народ обомлеет и замрёт, не зная куда идти. По инерции вперёд или по сердцу за тобой, рупор. А власть, заметив, что жернова остановились, просто раздавит тебя. Толпа погорюет и забудет, а машина продолжит работать. Хороша перспектива?
Владимир не нашелся, что ответить. Знал, что Есенин все верно говорит и честно отвечал себе на вопрос: Смог бы я поднять ещё одну революцию? Против власти, которая мне бы не нравилась так же сильно, как царская? Я один смог бы повести людей не на жизнь, а на смерть?
На смерть поэзия не была способна.
— Не считай меня дураком, Серёжа, но я верю в советскую власть и верю, что безвинных она не тронет, как бы не обнажала зубы.
Сергей пожал плечами, отмахнувшись фразой:
— Хорошо, если так.
Подойдя к дому, они, немного остывшие и примирившиеся с фактором неизбежности, уже старались не говорить о советской власти и будущем. Гнетущее чувство под плотным небом, переполненным снегом, которое никак не могло его из себя извергнуть, давило сильнее. Особенно сильно это ощущал Сергей. Даже будучи в доме один, разбирая вещи, пока Маяковский затапливал баню, он ощущал запах сарая, слышал речи деда и жалел обо всём, что сделал. Складывалось такое чувство, будто с той самой секунды, как он родился, судьба в руки вверила заряженный пистолет, и он продырявливал выстрелами всё то, что когда-либо любил.
— Серёжа, — окликнул его Маяковский, внося парку в комнату. — Я баню затопил, через полчаса можно идти мыться. Баня не протопится, но вода горячая у нас будет. Ты кушать хочешь?
Есенин замотал головой. Взял чистую рубашку, брюки, бельё, положил их на кровать. Остальные вещи убрал в сундук к вещам Маяковского.
— Беспалова нигде нет. Видно, ещё не вернулся с партсобрания.
Невнимательный кивок стал ему красноречивым ответом.
— Ты детям какие темы вчера преподал? — попытался сменить тему Владимир.
— Буквы им преподал, цифры.
— Совместил русский язык и устный счёт? — не понял Маяковский.
— Ну да… — и видя, как сочувственно взлетают брови Владимира, а губы растягиваются в улыбке, Сергей зло погрозил, — не смейся, я просто запаниковал, что алфавит на тридцать третьей букве к концу подошёл, а урок ещё не закончился. Поэтому…
— Поэтому ты решил им ещё и десять цифр показать? Для общего счёту, так сказать?
— А что ещё я должен был сделать?
— Ты меня, Серёж, порой, удивляешь. Ты же поэт. Вот и читал бы им стихи. Про березу эту белую или про лес заворожённый.
— Надо же, ты знаешь даже такую мелочь? Как давно ты следишь за моим творчеством?
Владимир пожал плечами, невинно отмахнувшись:
— Как сказать, в газетах часто видел. В журналах. Вот и примелькалось что-то.
— Журналы, — мечтательно произнес Есенин, — вернемся в город — скуплю все газеты. Все журналы. Сяду и буду читать вслух. Все новости наверстаю! Эта тишина меня с ума сводит.
— Беспалов периодически где-то добывает газеты. Попросил бы у него, тоже прочёл бы, что в мире творится.
— Из его рук — никогда.
— Твоя ослиная упрямость доведёт меня до преждевременного поседения, — вздохнул Владимир и вышел из комнаты, вскоре вернувшись с мокрым носовым платком принялся затирать парку от пятен плодных жидкостей. Сергей сидел рядом на кровати, нервно качая одну ногу на другой.
— Спасибо, Серёжа, — неожиданно сказал Владимир, не поднимая глаз от парки.
— За что?
— За то, что извинился.
— Ну, выбора у меня не было…
— Нет, я не про это. Спасибо, что извинился передо мной. Я ведь злиться на тебя совсем не мог, но после совершенного тобой первым мириться, извини, я совсем не мог.
Есенин остановил ногу, взглянул на него недоверчиво. Так вот, как его Лиля держала при себе. Ни слова, ни полслова не говорила, а Маяковский мучался. Владимир был ранен любовью, а не переменами, потому так спокойно относился ко всему, что так ужасало Сергея. А в любви уже Есенин ужасался всему, что переживал Владимир
— Я понял, что виноват перед тобой, перестань, — глухо и стыдливо отмахнулся Сергей.
Владимир этого отрицать не стал, но и дальше винить Есенина не решался. Сергей ему часто напоминал хлыст: чем сильнее он прогибался, тем больнее потом бил.
— Когда нас выпустят отсюда… Ну, когда можно будет уехать из села, вернешься к ней? — нарочито праздно спросил Есенин.
— Не знаю, она меня совсем прогнала.
— Если совсем, то поедем в Ленинград вместе. Только вот квартиры у меня своей нет, толкаться будем по съемным комнатам.
Владимир взглянул на него как на диковинку.
— Зовёшь меня с собой?
— Почему бы и нет? — пожал плечами Есенин, — Мы с тобой неплохо уживаемся, а в Ленинграде меня, кроме алкоголиков да бандитов, никто не жалует. Твой авторитет пригодится, чтоб снова начать публиковаться.
Отложив платок, Владимир повернулся к Сергею, глухо спросив:
— Вы мне это как другу предлагаете или как любовнику?
— Не всё ли равно как? Главное ведь, что вместе.
— Нет, Сережа, я уже побыл этим «всё равно», если вернёмся вместе, то я хочу знать, что всё не просто так, что всё было не зря.
— Справедливости ради благодаря вам, Володя, я жив, так что всё уже не зря.
— Вы тоже спасли мою жизнь, думаю, здесь мы квиты.
Сергей покачал головой, крепко задумавшись. Как сложно было выстраивать с людьми хоть сколько-то человеческие отношения. Почему человек не может удовлетвориться только самим собой? Ему обязательно нужен был кто-то, кто бы лишил его печалей и тяготы собственных дум. Под свистящее скольжение платка по подкладу парки Есенин вспоминал, как в поиске ответа ворошил старые книги. У древних греков он нашел причину всех человеческих бед. Они верили, что раньше у людей было по четыре руки и ноги, и одна голова с двумя лицами. Тогда они были целостными, счастливыми. И боги, испугавшись, что цельные люди утратят желание им поклоняться — рассекли их надвое. Обрекли половинки целого на долгие скитания по земле. Потому его преследует вечная тоска по второй половинке своей души. Потому он ждёт, когда эти половинки встретятся, и между ними возникнет — взаимопонимание, чувство единства, и не будет для него большей радости, чем эта.
— Володя, как думаете, может вторая половинка человека быть его же пола?
— Может, — решительно ответил Владимир, — всё в этом мире может быть.
Очистив парку и собрав банные принадлежности, они отправились в баню. До начала занятий оставалось не так много времени. Во всяком случае, часы, которые оставил Беспалов на столе, показывали четыре часа.
В бане они разместились вдвоём. Разделись, достали тазики и плечо к плечу встали у лавки. Наполнив тазы водой, одновременно взялись за мыло. Всё же мыться вдвоем после всех разговоров и лобзаний было неловко. В такой ситуации следовало либо продолжить лобзания, либо больше друг перед другом не обнажаться. Есенин, уступив Владимиру мыло и решив для начала умыть лицо и шею, искоса наблюдал за неидеальным телом Маяковского. Сергею не давала покоя эта мужественная суровость, от которой при первой их встрече стало даже больно. Высокий детина с медвежьей нежностью взирал на него, размыливая мочалку.
— Нравлюсь? — спросил он с лёгкой ухмылкой.
— Честно? Нет. Слишком уж ты мужчина.
Владимир посмотрел на себя сверху вниз, на слегка впалую грудь, животик с тещиной дорожкой к лобку, лобок, покрытый черными жесткими волосками, член и большие атлетичные ноги. Н-да, для женщин , может, и предел мечтаний, а вот для мужчины…
— Так не нравлюсь?
— И этого я бы не сказал, — призадумался Есенин.
— Серёжа, что ж ты сопли-то жуешь с нравлюсь — не нравлюсь. Все должно быть конкретно.
— Хорошо, раз ты такой умный, то ответь сам, я тебе нравлюсь?
— Нравишься.
— За что?
— Задница у тебя манкая, — отшутился Маяковский, на что получил ледяной водой из ковша. Вскрикнув, Владимир в ответ кинул в Есенина мыльной мочалкой.
Сергей не успел перехватить её, поймал лицом и спешно опустился к тазу смыть мыло, пока оно в глаза не попало под заливистый хохот Владимира, а как отмылся, так был тут же пойман в мыльные объятия и крепко поцелован.
— Ох, Серёжка, бабы тебя любят, потому что ты дурной такой.
— Володя, мы ещё не в тех отношениях, чтоб ты в меня членом тыкал, отойди.
Владимир мгновенно разжал руки, отстранившись.
— Я и не планировал, ты просто очень низкий…
— Маяковский, ещё слово, и я тебя из ведра колодезной водой окачу!
Подняв мочалку, Сергей прополоскал её и вернулся к мытью, скрывая красные уши за влажными кудрями.
Уже выходя из бани, он придержал Владимира за рукав чистой рубахи.
— Ты мне тоже нравишься, хоть ты и сволочь. Возможно, это так грузинское солнце, сохранившееся в тебе, на меня влияет, но с тобой светло.
Владимир, остановившись, огладил влажные кудри и снова крепко поцеловал его. В этот раз получил ответную ласку. От ладоней Сергея у него на шее стало так же тепло, как если бы он сейчас очнулся в лете.
Надев всё чистое и в меньшей степени мятое, просушив волосы, поэты направились в школу. Без Беспалова в ней было в разы спокойнее. Детей пришло даже больше, чем вчера. Единственное, что во всем этом искренне удивляло Владимира — общая оборванность детей. Полушубки с отцовских плеч, обтянутые шнурками по поясу, драные штаны и голые руки. На ногах у многих черт знает какие обмотки вместо валенок, а они всё равно учиться пришли. Теперь класс был забит так, что дети были вынуждены располагаться на полу в проходах.
— Так, что будешь им преподавать, а Маяковский? Есть какой-то план? — насмешливо спросил Сергей, мстя за то, как Владимир поддел его дома.
Маяковский нервно повёл плечами и тихо ответил:
— Сейчас и узнаем.
Владимир вышел ближе к партам, приложил палец к губам и дождался, пока класс затихнет, обратив на него внимание.
— Ребята, здравствуйте. Меня зовут Владимир Владимирович, но можно просто дядя Володя, — вежливо начал он, оглядывая разновозрастных детей и ища, как их заинтересовать в знаниях. — Знаете ли вы, зачем вы здесь?
— Чтоб стать коммунистами, — нестройным хором ответили старшие.
— Хорошо работает Беспалов, — ядовито хмыкнул Есенин.
Володя улыбнулся покачал головой.
— За знаниями. Учителя из нас не ахти.
— За себя говори! Я вообще-то образование получил педагогическое.
— Конечно, потому ты скрестил буквы и цифры, дав детям алгебру.
Есенин скрипнул зубами, но ссориться не стал.
— Если бы я начал преподавать, — задумался Владимир, обернулся на голую стену и тихо попросил, — дайте мне уголёк.
Сергей подал, сев на стол, поправил важно пиджак и принялся слушать, что же выдумает Маяковский.
— То, что я вам дам, это скорее не знания, а взгляд на мир… несколько иной, более широкий. Например, что для вас слово? Ну?.. Не стесняйтесь, кто ответит?..
— Это разговор, — с места ответил рыжий парнишка. Сергей узнал в нем Мишку, который так заинтересовал в прошлый раз Беспалова.
— Так, а ещё?
— Ими мы выражаем мысли, — нерешительно ответил Паша.
— Отлично! — похвалил Владимир, мягко улыбаясь ему. — Но есть в словах и своя магия. Вы знали, что слова, которые мы произносим, хранят в себе не только называемый предмет, но и цвет, и форму? — он посмотрел в пустые, ничего не понимающие глаза ребят, и повернулся к стене со словами:
— Ну, например…
Владимир принялся рисовать:
— Плыли по небу тучки.
Тучек — четыре штучки:
от первой до третьей — люди;
четвертая была верблюдик.
На стене при этих словах появились воздушные фигуры, а класс затих, наблюдая во все глаза летящих людей и верблюдика.
— К ним, любопытством объятая,
по дороге пристала пятая,
от нее в небесном лоне
разбежались за слоником слоник.
Выше полетели тучки-слоники. Со спины послышались детские ахи. Владимир повернул голову к Есенину, задиристо подмигнув, мол, смотри, как надо, учитель. Весь он, в брюках, в своей любимой жилетке поверх белоснежной рубашки, был безукоризненно правилен здесь. Больше всего похож на учителя, которого ребята бы выбрали своим наставником. А что же Есенин? Пробился с ними вчера над глупыми буквами и цифрами, а заинтересовать не смог. Идиот! Не с того начал! Не так подступился!
— И, не знаю, спугнула шестая ли,
тучки взяли все — и растаяли.
И следом за ними, гонясь и сжирав,
солнце погналось — желтый жираф.
Развернувшись к классу, Владимир обозначил:
— Во многих словах, к нашему обоюдному восторгу, есть не только смысл, но и форма, и цвет. Вот, например, знаете, о чём я?
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зелёный бросали горстями дукаты,
а чёрным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие жёлтые карты.
Немного помолчав, он наблюдал, как слова откликаются в детских лицах. Как налагают на старших детей отпечаток взрослых мыслей, а младших всё больше вдохновляют нарисованные звери.
— Есть варианты? — подтолкнул Владимир детей к диалогу.
–Осень? — спросила девочка лет семи, сидящая в проходе класса. Из-за шали не было почти видно ее лица.
— Интересное предположение. Нет. Ещё?
— Это ночь, — вновь верно ответил Пашка.
— Хорошо. Ты много видишь.
— Едва ли, нам отец ваши стихи всегда по памяти читал. Вот и всё, — грустно отмахнулся он.
— Что ж, теперь я буду читать вам стихи. Ещё вопросы по нашему инструменту — слову? — мягко подтолкнул детей не только к процессу слушания, но и к задаванию вопросов. И они появились.
— Все слова такие?
— Конечно. К примеру, барабан… Видели барабан революции?
Дети молча замотали головами.
— Сейчас, секунду.
Владимир вновь подошёл к стене и на оставшемся белом пространстве нарисовал барабан.
— Хотите в словах передам, как он звучит?
Набрав воздуха в грудь, стал словами гудеть как барабан:
— Бей, барабан!
Барабан, барабань!
Были рабы!
Нет раба!
Баарбей!
Баарбань!
Баарабан!
Эй, стальногрудые!
Крепкие, эй!
Бей, барабан!
Барабан, бей!
Или — или.
Пропал или пан!
Будем бить!
Бьем!
Били!
В барабан!
В барабан!
В барабан!
Есенин знал, откуда этот отрывок. Можно ли было читать детям самую взрывную и в тоже время провокационную, похабную поэму? А потому мсительно спросил:
— Всё-то у вас, Владимир Владимирович, звучит в стихах. Может, тогда процитируете и то, как поёт у вас бомба?
Маяковский открыл было рот, но все его мысли перебил раздавшийся взрыв. Все как один обернулись к окнам. В лесу виднелся дым.
— Что это было? — первым вскочил в оконную раму Пашка, прилипая тесно к стеклу.
— Взрыв. Что могло взорваться в лесу?
Сергей тоже припал к окну.
— В той стороне мой дом.
Сотни мыслей за одно мгновение пронеслись в голове Есенина. Представил он и что это дед пошёл своими силами устраивать контрреволюционную деятельность, что Беспалов что-то натворил и то, что он решил всех несогласных подорвать единым разом, чтоб пули не тратить. Сорвавшись с места, Есенин помчал к двери, крикнув на пути:
— Володя, защити детей, я к своим!
— Сережа, куда?! — Владимир было рванул за ним, но тут же обернулся на детей, во все глаза смотревших на Маяковского, как на единственно оставшегося взрослого. Как их бросить? Тут-то взгляд наткнулся на Пашку, и Владимир передал ему ответственное задание:
— Пашка, следи за детьми. Из кабинета ни ногой, понятно? — Маяковский рванул за Есениным.
Владимир знал, что за Сергеем надо следить больше, чем за любым ребенком с его-то сумасбродством и импульсивностью.
***
Встал Николаич с рассветом. Сон не шёл, осознание собственной ошибки заставило его всю ночь промучиться от стыда. Разболелось сердце. Если бы тогда, в войну, он умер от ран, он бы знал: погиб за Родину. А теперь, если умрет сейчас, в постели, то только от стыда. Надо ж было так опростоволоситься перед Беспаловым! Перед Родиной! Перед самим товарищем Сталиным! Надо было как-то вернуть честь. Весь день он провёл в полусумасшедшем состоянии. От стыда места себе не мог найти. Вышел в занесённый снегом огород, взялся за лопату как за саблю, воткнул её в снег и повалился в сугроб, как в воронку. Перед глазами, как ядра пушек, стали пролетать воспоминания. Он увидел первого в своей жизни большевика. Молодого студента в солдатской шинели. Он выступал на площади возле церкви: «Сейчас одни ходят в сапогах, а другие в лаптях. А когда будет большевистская власть, все станут одинаковыми». Мужики кричали: «Как это?» — «А это настанет такое прекрасное время, когда ваши жёны будут носить шёлковые платья и туфельки на каблуках. Не будет бедных и богатых. Всем будет хорошо». Свиридов мечтательно тогда представлял себе, как его мама наденет шёлковое платье, жена туфельки на каблуках, а дети будут учиться. Все люди станут жить как братья, все будут равны. Как не полюбить такую мечту? Большевикам поверили. С Первой Мировой Николаич сразу попал в Гражданскую войну. Ходил и агитировал сёла. Маршировали по улицам в буденовках с красными звёздочками и кричали «Долой колокола — на трактора!». Молодёжь за ними первая пошла. Про Бога они знали только одно — что его нет. Смеялись над попами, рубили дома иконы. Вместо крестного хода вели демонстрации с красными флагами. Марксизм стал их религией. Вспоминал Николаич и свою радость, неземную радость, что живет в одно время с Лениным. В своем селе он первый разрушал устои царской власти. Когда шли обратно в Москву коммунисты, путь их пролегал через Рязань. Он так в пехоте от самых границ родины до дома дошёл. Вокруг — голод, эпидемии. Возвратный тиф… Брюшной тиф… Сыпняк… А они — счастливые. Стал раскулачивать помещиков в Константиново. Красноармейцы из его дивизии из одного такого вытащили пианино… Стояло на улице посреди дороги, мокло под дождём. Пастушки гнали коров поближе, играли на нем палками. Усадьбу по пьянке сожгли. Разграбили. А кому нужно пианино? Они им потом баню долго топили. В Сибирь шли день и ночь товарняки с кулацкими семьями. Это он видел собственными глазами. На станции как раз сделал его отряд привал. Открывают вагон: в углу на ремне висит полуголый мужчина. Мать качает на руках маленького, мальчик постарше сидит рядом. Руками ест свое говно, как кашу. Свиридов обомлел! «Закрывай! — крикнул ему комиссар. — Это — кулацкая сволочь! Они для новой жизни не годятся!» Он столько мечтал о будущем. Оно же должно быть красивым. Николаич верил — потом будет красиво. Он и сейчас в это верил. В какую-то красивую жизнь для всех. Взорвали церковь… До сих пор с ним старухи не здороваются, а в ушах их слезливый крик: «Деточки, не делайте этого!». Умоляли. Цеплялись за ноги. Временно около обломков церкви поставили сельскую уборную. Священников заставили там убирать. Говно чистить. А как проверки стали чинить красные, наводя порядки, так уборные убрали. Попов угнали в лагеря как контрреволюционеров. Перед глазами встал один из дней гражданской войны. В поле лежали его товарищи. На лбу и на груди у них были вырезаны звёзды. Красные звёзды. Распороты животы, туда насыпана земля: «Хотели земли — нате!». Собственные чувства тогда были понятны: смерть или победа! Пусть он умрёт, зато знает, за что умрёт. У реки увидел поколотых штыками белых офицеров. Почернели на солнце «их благородия». Из животов торчали погоны… Животы были набиты погонами… Свиридов сразу почувствовал: «Не жалко!». За эти две войны он видел мертвых столько же, сколько и живых. Он столько помнил, а зачем? Зачем? Что теперь ему делать с войной, которая продолжалась внутри? В окопе было всё понятно. Они могли годами есть суп из перловки и пшенную кашу, месяцами носили грязное бельё. Не мылись, спали на голой земле. У них не было этих белячьих заскоков, мечт о теплой кровати и щах покислее у них не было. Лежали с товарищами вповалку, смотрели на небо и много говорили. В основном, о будущем. Там они все любили будущее. Будущих людей. Спорили по вечерам, когда это будущее наступит. Через сто лет — точно. Им тогда казалось, что сто лет — это очень далеко. А утром поднялись в бой… Их тут же из пулемета положили! Все легли на землю. В них гранаты из окопов стали бросать, разносило людей в клочья. Рядом с Николаичем упал комиссар, дёрнул его за шинель: «Что лежишь, шкура! Вперёд! Пристрелю!». Свиридов поднялся и пошёл с винтовкой на врага, у которого пулемёт! А за ним и комиссар с солдатами. Уцелели. Все, кто поднялся с ним, каким-то чудом выжили. Пришёл в себя он, корчась от конвульсий на руках у Пашки. Цеплялся за его тулупчик единственной рукой и пытался ударить сына второй, оторванной. Не сразу он признал в нём сына. Эхо войны открыло в нем падучую, он оказался инвалидом, контуженным послевоенной тишиной. — Папка, папка, это я, Пашка, — продолжал кричать ему в ухо испуганный мальчонка. Николаич разжал руку, зачерпнул снега и зажевал сухость. Паша помог отцу сесть, взял его за руку, стараясь согреть. Николаич на сына старался не смотреть. Стыдно было, что вместо героя Паша видел инвалида. Слушал разговоры о смерти собственной матери и взрослел не по дням. В свои двенадцать он был смышленее и серьезнее всех мальчишек в округе. Собранней какого-нибудь шестнадцатилетнего юноши. С трудом Николаич поднялся на ноги, и Паша, взяв его под руку, повел в дом к печи греться. — Я сам снег откидаю, — под нос бубнил Паша, — не надо тебе об этом думать. — Тебе сегодня ещё в школу, помнишь? — Не пойду, дома ещё не все дела переделал, — замотал головой Паша. — Ну уж нет. Пойдёшь учиться, и всё тут. Тебе надо знания получать, ты парень умный, а будешь прогуливать — ухо надеру, понял? — строжился Николаич, ласково ущипнув сына за щеку. — Матери не говори только, что я упал, а то переживать будет, — шепнул он напоследок заходя в дом. Передав отца матери, Пашка строго сказал ей: — У него припадок случился, смотри, чтоб на улицу не выходил сегодня. — Пашка! Свиное ухо! Предатель, — воскликнул недовольный Николаич, но Пашка только плечами пожал и вышел из дома. Весь день Николаич провел подле жены с детьми. Ухаживал за ней, готовил есть, мыл пол, пыль протирал. — Смотри, как чисто, давно так не было. В такую хату хоть покойника клади! — Ну, глупости говорить! — погрозила маленьким серым кулачком жёнка. Она знала, что жизни в ней много не будет, а все ж никому в доме не позволяла заговаривать о смерти. Накликивать её. Приготовив каши на ужин, Николаич взял младшую дочку Машу, посадил на колени, только принялся кормить её, как услышал тихий стук в переплет оконной рамы. Николаич потянулся, приоткрыл окно. Беспалов , весь запорошенный снегом, поставил ногу в ботинке на завалинку, приглушенно сказал: — Собирайся в дело! А ну-ка, пусти, я пролезу к тебе, расскажу… Тонкое лицо его было бледно, собрано. Он легко перекинул ногу через подоконник, с ходу присел на табурет ближе к печки, затворив за собой окно, и стукнул кулаком по колену. — Ну вот, не было печали, а ты мне работы добавил! Весь день сегодня в снегу пролежал ничком, наблюдал за домом в лесу. Генка вышел, а вечером всё равно к нему в хату кто-то пришёл! Прошёл в дом такой… невысокенький, осторожный гад, прислушивался, стало быть, кто-то из них, из этих… Кто-то ему открыл. Только вот сколько потом не лежал, а толку было мало. Может, их таких было двое, а может и больше? Короче — пойдем, ждать тут нечего. Мы их возьмем там! А нет — так хоть этого одного этого заберем. — Беспалов приоткрыл пальтишко, демонстрируя гранату, лежащую в нагрудном кармане. — Если взять живьём их не сможем, то бросим её. Если взорвётся, считай, удача наша. Если нет, то просто выиграем пару секунд. — Ну, повадился ко мне эту дрянь в дом таскать, — бурчал Свиридов. Посадил дочку на пол, спустил тарелку каши к ней, чтоб она сама руками справлялась. Прошёл до шкафа, сунул руку за него, достал Веблей-скотт и спрятал под рубахой. — А как будем брать? Давай тут обговорим. Беспалов, закуривая, чуть приметно улыбнулся: — Дело мне по прошлому знакомое. Так вот, слушай: тот невысокенький стукнул в дверь, а вот так, как я тебе, в окно. Я на брюхе весь пролесок обползал, нам надо забрать севернее, чтоб из окон нас сразу не приметили. — Может, это кто из наших был? Крестьянствующих? Генка пьянствует давно, может, это друзья его, собутыльники, а? — Нет, ты послушай: он подымался по порожкам — раз оглянулся, и когда входил в дверь — второй раз глянул назад. Я-то, лежа за деревцами, видал все это. Учти, Гена, так добрые люди не ходят, с такой волчьей опаской! Предлагаю такой план захвата: ты постучишься, а я залягу со двора возле окна. Кто откроет — будем видать, войдешь в дом, пистолет вынешь, а я окно с локтя пробью и войду с него, окружая. Заберем этих ночных гостей живьем, очень даже просто! Но помни, при всей неожиданности, они могут отбиваться, и ежели что, какая заминка выйдет — бей на звук из горницы без дальнейших разговоров! Беспалов посмотрел в глаза Николаичу чуть прищуренными глазами, снова еле приметная усмешка тронула его твердые губы: — Ты эту игрушку в руках нянчишь, а ты обойму проверь и патрон в ствол зашли тут, на месте. Шагать отсюда будем через окно, ставню прикроем. Роман Олегович встал, оправил ремень на пальтишке, бросил в печку цигарку, посмотрел на носки заснеженных сапог, на прилипшие гниловатые листья, налипшие на голенища, опять усмехнулся: — Из-за каких-то гадов поганых весь вывалялся в снегу, как щенок: лежать же пришлось плашмя и по-всякому, ждать дорогих гостей… Благо тепло, а то полёг бы как сотни до меня в лесу. Вот один явился… Но такая у меня думка, что их там двое или трое, не больше. Не взвод же их там? Николаич зубами передернул затвор и, заслав в ствол патрон, сунул снова пистолет уже под ремень, сказав: — Что-то ты, Ромка, сегодня веселый?Сидишь у меня пять минут, а уже три раза улыбнулся… — На веселое дело идем, Гена, того и посмеиваюсь. Только жена тихо окликнула Николаича из-за шторки. Свиридов почти тотчас приосанился и лихо, по-мальчишески, ей ответил: — И все-то тебе надо, Нюра! Ну по делу иду же! Государственной важности! Не на игрища же зовут?! Ну и отдыхай, и не вздыхай, скоро явлюсь. Они вылезли в окно, прикрыли створки и ставню, постояли. Вечер был теплым, село постепенно расслаблялось, кончились мирные дневные заботы. Где-то мыкнул теленок, в конце в села залаяли собаки, по соседству, потеряв счет часам, не ко времени прокричал одуревший спросонок петух. Не обмолвившись ни единым словом, Роман Олегович и Николаич пошли в сторону леса, забирая всё больше огородами. Пробираясь через сугробы, увязая по пояс в снегах. Со стороны леса они подобрались к маленькому домику на опушке. Вдвоем они молча доползли до места, где лежал ранее Беспалов. Роман Олегович указал на горящий в домишке свет и ,отдав приказ продвигаться вперед, достал маузер, взвел курок и пополз к окну, хоронясь у тёплого фундамента и прижимаясь к нему спиной. Ствол маузера осторожно уложил на колено. Он не хотел лишнего напряжения в кисти правой руки. Свиридов поднялся по ступенькам крыльца, подошел к двери, постучался так, как стукнул ему в окно Беспалов; звякнула щеколда. Стало очень тихо во дворе и в доме Генки-звонаря. Но недобрая эта тишина длилась не так уж долго, — из сеней отозвался неожиданно громко прозвучавший голос Прасковьи: — И кого это нелегкая носит по вечерам? Ещё одного не приму, не надейтесь! Свиридов ответил: — Прашка, извиняй меня, что мешаю тебе таскаться, Генка с тобой? Дело есть. Он один из немногих на партбилет не подал заявления. Его Беспалов к себе приглашает. Неотложная нужда! И снова минутная заминка и молчание. Свиридов уже нетерпеливо потребовал: — Ну что же ты? Открывай дверь, Прашка! Не трону я тебя, я же женатый человек. — Дорогой товарищ Свиридов, поздний гостечек, тут в потемках… Наши задвижки… Не сразу разберешь, проходи. — присмирела Прасковья. Изнутри щелкнул железный добротный засов, плотная дверь чуть приоткрылась. С огромной силой Николаич толкнул левым плечом дверь, отбросил Прашку к стенке и широко шагнул в сенцы, кинув ей через плечо: — Дернешься ведьма — стукну насмерть! В ноздри Свиридову ударил теплый запах жилья, мяса и свежих хмелин. Но некогда было ему разбираться в запахах и ощущениях. Держа в левой руке веблей-скотт, он быстро им нащупал створку двери в горенку, ударом ноги вышиб эту запертую на легкую задвижку дверь. — А ну, кто тут, стрелять буду! Но выстрелить не успел: следом за его окриком возле порога грянул плескучий и страшный взрыв ручной гранаты в ночной тишине, загремел рокот ручного пулемета. А затем — звон выбитой оконной рамы, одинокий выстрел во дворе, чей-то вскрик… Сраженный, изуродованный осколками гранаты, Свиридов умер мгновенно, а ринувшийся в горницу через окно Беспалов, все же успевший два раза выстрелить в темноту, был отброшен от окна взрывной волной. Теряя сознание, он падал на спину, мучительно запрокинув голову, зажав в левой руке шероховатую щепку, отколотую от оконной рамы твердым хватом.