
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Кручёных подскочил навстречу, не зная, держать ли Маяковского на ногах или удерживать от безумств.
— Я видел Сергея Есенина, пьяного! Я еле узнал его! - на одном дыхании выпалил Владимир, широкими шагами перемахнул всю залу к буржуйке, нервно отшвырнул восьмиклинку на стол, пожевал губы, вернулся ко входу, закрыл дверь, чтоб не выпускать минимальное тепло, накопленное за долгие часы. - Из драки только что вытащил. Хотел сюда вести. Умыть лицо, обработать раны, а он и от меня отбился!
Часть 5
31 октября 2023, 03:37
Кто я? Бог или горб раба?.. Если такое написать, сколько умов сверну? Можно будет к редактору сразу. У него не то, что волосы — лысина дыбом встанет! А если зарадеют за атеизм? Тогда так…. Бьётся в тесной печурке огонь, я на пятом живу этаже… В жилотдел мне идти далеко, а до смерти четыре шага… теперь домой не идти. Вот он не придёт, и я пропаду… Осип с этим чаем, кто ему сказал, что сюрпать - это хоть сколько-нибудь хороший тон?.. Ходят, с ног сбивают… Страшусь тебя, старый моряк… Между прочим, они и Бога распяли… Следовало бы назначить время раньше или место ближе… К маме, наверное, поехала… Съела её Москва… Дети носатые… Руки замёрзли, так и до гриппа недалеко…озноб забьёт, а в деревне какие врачи? А здесь какие врачи? Придёт какой-нибудь врач… Кандидат наук!.. Вот такая толстая!.. Диссертация. И тема очень интересная: что-то там в носу…а лечить не умеет. Поохает. Руками разведет, и помирай… толпятся здесь, часы одни, а свиданий много. Люди встречаются, влюбляются, женятся… Мне не везёт с этим так, что просто беда… Может она даже из ночных, а он не знает… Развелось нынче сексуальных свобод… носы у всех провалены. Где же гигиена… И это-то после войны… Не придёт Есенин, и хоть на коленях, а домой поползу. Может… конечно… Лучше у Асейчика поживу недельку. Жену его стеснять зря… Зато без лишних любовей… Шарлотка просто чудо… Крюшон… никого на себе тащить не надо… а лучше бы пришёл. Способный малый. Жаль — пропадёт. Оленька в его возрасте сознательней была… Шёлк дорого обошёлся, а платье хорошее… Чуть не удушила… Лучше бы пришёл… Кручёных даже не сообщил, и Асееву, хлебный такой хороший, а я долг забыл занести. Крендельки как на вывески… Вот убей меня сейчас шальная пуля, с мыслью сравнимая, я б ещё подумал, на чьих руках вальяжней умереть… лучше бы прохожего… и имени не назову. Просто чтоб все смотрели и думали, «какая глубина отчаянья должна быть в душе этого человека, что умирая, не хочет назвать своего имени.» Зачем мне имя? Я кончил с жизнью и с людьми, понял настоящую их цену, и их вокруг меня нет, ни своих, ни чужих, как бы они ни кричали, ни бесновались и ни звали на помощь. Какое всё-таки малодушие я в себе храню!
Вокруг часов уже была вытоптана приличная площадь, стрелка перешагнула отметку в шесть часов и продолжила ползти выше, с каждой секундой укрепляя веру Маяковского в подлость Есенина. На вокзале он уже купил себе пару пирожков, чтоб пообедать, несколько раз протёр руки одеколоном, чтоб обеззаразить, успел отряхнуть дважды восьмиклинку от снега, семнадцать раз погреть руки у шеи и с каждой минутой становился всё злее и в то же время беспомощнее. Подкуривая десятую сигарету, он услышал где-то рядом, у левого плеча, возмущённый голос.
— Бросайте курить, Владим Владимыч, на лыжи надо. Сами ж рекламу давали. — Рядом стоял коренастый, плюгавый мужичок.
Маяковский не сразу признал в нём редактора «Московской правды», у которого часто печатался. За высоким дубовым столом в шерстяном пиджаке Максим Алексеевич выглядел куда представительнее, чем в потёртом пальто и рыжеющей шляпе с заломанными бортами.
— Рад вас видеть, Максим Алексеевич, по какой нужде здесь?
— Перекупал газету «Огни». Уж совсем плохо ей управляли, а ведь весь цвет журналистики и цензоров здесь! В Ленинграде. Обленились, правда, как скоты стали. Куда гонят, туда и идут. Эссе пишут о необходимости и разноплановости дырявых носков в быту. А статьи, темы… Это нечто фантастическое по бездарности и скуке.
— Ленин говорил, что критика должна быть обоснованной! — улыбнулся Владимир.
— Их газета, Владимир Владимирович, ниже всякой критики. Сделаю её новостной, чтоб размять лентяев. Пусть штиблеты побьют, в блокнотиках на ходу попишут, почерки попортят, перья поломают, а потом, может, я их того… В Москву, к себе.
— И, думаете, сработает?
— Труд из обезьяны человека сделал. А они люди изначально. Может, хотя б социалистов из них сделаю. Была б моя воля, я б их всех на вольные хлеба отправил. По деревням бы всех разослал, чтоб они попробовали выжить на своих темах. Пусть там попишут про дырявые носочки! Нужна жизнь. Движение! Даже там, в деревне!
— Где ж там новости для ежедневного выпуска им найти? Да даже для еженедельного.
— Там сплетни оформляются в новости, а новость в литературу. Можно о многом написать. Вот вы были когда-нибудь в русском селе?
Маяковский покачал головой, поджав губы.
— В Грузии жил в селе. — признался честно. — А по русским не успел покататься.
— То-то же. — круглым пальцем погрозил ему Максим Алексеевич. — Ваша Грузия и за сёлами следит, а вот в нашей России чуть что, так первыми полыхают как миленькие. Скатайтесь.
— Да я… Собственно туда и… — начал было Владимир, оглядываясь по сторонам в поисках Есенина, но в толпе было так же глухо.
— Вот и правильно, заедете, выступите, может, чего в их головы земляные вдолбите. Такие как вы и я ведь руководим ими.
— Вот тут вы загнули, Максим Алексеевич, время другое. Тут мы в ногу идём с народом.
— Я вас умоляю, — хохотнул редактор. — Народ всегда нас слушал. Мы ведь передовица. Ни березок, ни хромых лошадок, только новости и лозунги. Люди всегда читали передовые статьи. Передовые стихи. Они привыкли. Им хочется получать ценные руководящие указания. Им без этого неуютно. Я говорю, что надо строить завод, вы стихами утверждаете, что надо работать на заводе. Вот и идут. Мы — двигатель любой власти. Прогресса, если хотите.
— Владимир Владимирович, — окликнули Маяковского снова. Боковым зрением Владимир наконец-то приметил Есенина. Шёл весь нараспашку, помахивая своим чемоданом. За ним поспешали две девушки, окутанные белой дымкой метели.
— О, да вы не один едете, — ахнул Максим Алексеевич, не ожидавший увидеть в напарниках Владимира имажиниста.
— У нас уговор на тур по деревням и сёлам России. — передразнил Маяковский, достав сигарету из пачки, прикурил. — Что ж, рад был увидеться, Максим Алексеевич, — пожав крепко пухлую руку, Владимир пошёл навстречу Сергею. Впервые он был так рад появлению этого скандалиста, что едва сдерживал улыбку. Словно камень с души свалился, расколовшись у ног на это «Владимир Владимирович». Стоило только Есенину его окликнуть, все страхи, нагнанные ожиданием, развеялись.
Остановившись в трёх шагах друг от друга и воззрившись недоверчиво, они ждали, кто сдастся первый.
— Я уже не верил, что вы придёте, — сделал первый шаг Маяковский, и то только от того, что накрутил себя до предыстеричного состояния.
— Девушки не умеют собираться быстро. Даже один единственный примус они будут укладывать час в полупустой чемодан, — хмыкнул Сергей, нарочито выпятив грудь, демонстративно отделил себя от сестёр, словно стыдясь женского общества. Владимир осторожно взглянул на девушек. В сереньких меховых полушубках, с шалями покрывающими головы, в темных шерстяных платьях, они стояли, как две деревянные ёлочные игрушки, одна пониже другой. Лица от морозца горели, видно, ехали на трамвайчике. Русые косы, выглядывающие из-под шалей, покрылись инеем.
Маяковский сделал шаг навстречу, протянул красную ладонь девушкам, поочередно пожав мягкие ручки.
— Владимир Маяковский, — озвучил, как лозунг, как само собой разумеющееся, собственное имя.
— Екатерина… — представилась та, что была выше, с чемоданчиком в руке.
— Александра…
На второй сестре он невольно задержал взгляд, узнав в этой большой головке облик Лилички. Едва проглядывающий, сотканный словно из тончайшей паутины, он отразился на мгновение, померк, и как бы Владимир ни вглядывался в неё — всё было тщетно. Образ ушёл, оставив голубые глаза и белые ресницы с дрожащими снежинками.
— Очень рад нашей встрече. Надеюсь, я не помешаю вам в путешествии. Позвольте ваш чемодан.
Освободив Катерину от лишней тяжести, Маяковский обернулся на Есенина, едва удержав рот на замке, чтобы едко не подметить его безынициативную мужественность.
Поднеся сумки к перрону, он оставил чету Есениных дожидаться поезда, а сам пошёл покупать билеты. В такую погоду мало кто решит покинуть своё жилище, променяв его на шумный поезд с деревянными лежанками, поэтому мест должно быть много. Владимир купил четыре билета до Рязани, взял два купе. Сжимая в коченеющем кулаке билеты, Маяковский уверял себя, что всё сделал правильно, но внутренний голос подсказывал, что получалось нелогично.
Он с железной волей нёсся куда-то, недоедал, недосыпал, ему было плохо, но одновременно хорошо, потому что внутри что-то кипело и происходило, а теперь, стоило билетам попасть в ладонь, а дверям прошлого захлопнуться у затылка, издавая звук, как от выстрела, всё разрешилось. Чувство брошенности и глубокой печали отпустило в лёгкость и безмятежность, только острый привкус новой поездки жёг губы. Внешне всё было отлично, но в душе ощущалось так ледяно, словно он уткнулся лбом в глухую холодную стену и в сердце всё рушится и умирает. Назад нельзя, вперёд страшно, зачем он это затеял? Но ведь Брики с ним порвали. Лиля очень точно обозначила свою позицию и никак иначе трактовать её было нельзя. Москва задушила, а Ленинград… Оковы этого города ещё не успели сомкнуться на его лодыжках и утянуть в Неву, только жалобно цокнули от не менее звонкого голоса:
— Владим Владимыч! — снова позвал его Есенин, махнув рукой на приближающийся чёрный паровоз. Дым из трубы уходил в темнеющее небо, а горстки людей, собравшиеся у края платформы, уже ждали контролёров, с радостью или меланхоличным смирением думая о своих местах.
— Я купил нам два соседствующих СВПС, — разъяснил Владимир, раздавая билеты. — В одном буду я с Сергеем Александровичем, в другом вы, милые дамы. Ресторан в счёт включен. Как обогреетесь и разложите вещи, мы зайдём за вами.
Паровоз остановился, приосанившись, подал голос и, всхрапнув, замер. Распахнул двери. Вытекли на перрон пассажиры, превращаясь в пешеходов и лёгкую добычу для таксистов и извозчиков. Вышли и замерли контролёры, как часовые, и новая толпа стала неспешно затекать внутрь. Маяковский с Есениными вошли последними. Дождались, пока им пробьют билеты и проведут вглубь четвёртого вагона. Бордовые стены, фанерные двери, отворяющиеся в коридор. Паровозы делали быстрыми, но с такими удобствами, что люди старались скорее открыть пассажирский самолёт, ибо ездить на таком транспорте было сущим проклятием.
Владимир занёс девушкам чемоданы в купе с медной табличкой «16» и направился в соседнее с потерянным, но интуитивно понятным восемнадцатым номером.
Есенин уже лежал на одной из полок, закрыв глаза ладонью. Башмаки очень неаккуратно скинул на пол так, что левый лежал под полкой Маяковского.
— Вы совсем не приучены к порядку, — хмыкнул Владимир, задвинув свой чемодан наверх, снял парку, свернул и уместил её рядом с чемоданом. Восьмиклинку бросил на стол, устало усевшись на покрывало, поставил ногу рядом с ботинком Сергея. Размер был, может, сорок первый, но в сравнении со ступнёй Есенина, Маяковский казался едва ли не исполином.
— Видели последнюю статью Замятина? — обратился Сергей, как только поезд тронулся.
— Я не читаю ничего эмигрантского. Считаю, что такая литература очень низкосортна. Хотя бы потому, что эмигрантская.
— Он ставит меня в один ряд с вами. Пишет, что как и футуризм, имажинизм только прокладывал путь в новую веху литературы, но, как и любая царская кувалда, он должен быстро сломаться, чтоб дать дорогу чему-то более стоящему.
— Что же такое… Более стоящее есть у нас?
Сергей пожал плечами, убирая руку с лица.
— Возможно, это публицистика Замятина.
— Она и впрямь стоящая, — кивнул Владимир, не допустив улыбки. — Прежде чем разместить её в клозете, надо узнать, сколько стоит один лист такой белибердятины.
Усмехнувшись, Сергей потрогал лоб, словно тот был чем-то новым, хладным и механическим. Прошелся по краям небольшого рассечения, давно покрывшегося корочкой, с интересом испытателя проверяя, болит или не болит. Болело, но терпимо. Все увечья, полученные той роковой ночью, когда он остался жив, Сергей списал на расплату за собственную халатность или неисполнительность. Все дела следовало доводить до конца, иначе выходило очень стыдно. Совсем по-Ипполитски безнадёжно получается.
— Знаете, в чём самая большая несправедливость? Стоит пожить хоть день без водки, и дурман рассеивается. Жизнь обретает сравнительно чёткие контуры. Даже неприятности кажутся законным явлением.
— Что же это за неприятности?
— Наша поездка. Ваше присутствие, присутствие моих сестёр, а вскоре и всё село будет одной сплошной неприятностью.
— А как же любовь к малой родине и бесконечные стихи о ней? Там берёзки не роднее? Девушки не краше?
Есенин только цокнул.
— Я девушек русских люблю…
— Женитесь только на еврейках.
— Это по паспорту они жидовки, а по душе настоящие, русские.
— Националист вы, Сергей Александрович. Какая разница, еврейка она или русская, главное ведь, что она советский человек. У нас теперь одна нация — коминтерина. — Владимир дотянулся до окна, дёрнул за ручки, отворив, впустил морозный воздух. Неспешно вытащил папиросы из внутреннего кармана пиджака и закурил. Пачку «Camel» бросил на стол вместе со спичками, создавая свойский уют в небольшом купе.
— Вам легко говорить про коминтерн. Откуда вы? Из Азербайджана?
— Из Грузии, — равнодушно поправил Маяковский, пропуская шпильку мимо ушей.
— Вот именно, вы можете признать себя русским, а как станет плохо, вернётесь грузином…
— Да я!.. — вспыхнул Владимир от такой наглости и даже угрожающе наклонился к Есенину, выдыхая дым из ноздрей как паровоз.
— Ну-ну, не один вы, — неспешно продолжил Есенин, вытянув руку, чтоб достать чужую пачку сигарет. Вытащил одну, забрал у Маяковского зажженную сигарету, прикурил и вернул в объемные губы нисколько не смутившись. — Я имею в виду, что у вас есть выбор. Даже будучи грузином - оставаться русским. Это, конечно, глупо, но тоже выбор. А нам куда? Честным крестьянам с русской кровью? Ни за жидами, ни за татарами не скрыться.
— Честный человек, какой бы национальности ни был, свою страну не бросит. Мы давно уже не маленькая, надломленная Россия, мы Союз Республик. Моей, вашей, Украинской, Белорусской, Азербайджанской и если что-то случится, то мы все встанем как одна страна и пойдём по миру.
— А что может случиться?
Маяковский оборвал себя, только набрав воздуха в грудь для длинной тирады. Осёкся, выдохнул дым, и выбросил окурок в окно.
— Не знаю, может, природа взбесится.
— А может война, — учтиво подсказал Сергей, стряхивая пепел на пол.
— Пролетарий воевать больше не будет. Это удел капиталистов.
— А если капиталист на нас нападёт? Чем решите? Демократией?
— В нос им дадим, — напрягся снова Владимир.
— Демократично, — кивнул сам себе Есенин, выкинув окурок вслед за чужим. — Я всё больше уверен, что именно мы, социалисты — убежденные демократы. Мы здороваемся с уборщицами. Пьём с электромонтерами. И, как положено, тихо ненавидим руководство. В Америке я такого не встречал. У них, кажется, и дружбы нет меж сословий, и пьянство порицаемо. Нет, не люди это.
Владимир покачал головой:
— Дружба — это, конечно, хорошо. Да и в пьянстве я большого греха не вижу...
— Нет, подождите, я не договорил. Меня интересует другое. Я хочу спросить: а кто в Союзе только за этот год написал тысячу доносов на поэтов, художников, всех тех, кто поддерживал революцию немного иначе? На меня только штук сорок чекисты получили. А сколько на вас?
Сергей нервно дрогнул, сел на кровати, даже собственные упоминания чекистов приводили его в страшное волнение. Надо было попытаться разузнать у Маяковском о них побольше. Этот мог через свою бабу многое узнать. Вцепившись в бортики полки, он судорожно ожидал, попадется ли тот на удочку. Однако Владимир молчал потупивши взгляд.
— Так кто это сделал? Друзья или враги? — продолжал допытываться Есенин.
— Да, американцы сдержаннее нас. В душу не лезут. У них это не принято. Если разводятся с женой, идут к юристу. А не к Толику — водку жрать.
Сергей только зубами скрипнул, но промолчал.
— О болезнях рассказывают врачу. Сновидения излагают психоаналитику. Идейного противника стараются убедить. А не бегут жаловаться в первый отдел… Да и так ли уж они практичны? Часть ваших стихов было опубликовано. Переведено на английский. Вы вместе с Айседорой давали интервью.
— Вы очень хорошо осведомлены о моей деятельности в Америке, — сквозь зубы отвечал Есенин.
— Вы отправляли экземпляр газеты Асееву. Боря знает худо-бедно английский — перевёл. Кстати, возможно, и ваши стихи переводил какой-нибудь интеллигентный негр. Совершенно бескорыстно. Более того, с риском для своей карьеры. Поскольку работает в американо-советской торговле. Лечили вас по всей Европе за деньги Айседоры. Пили вы на деньги американских граждан. В одном вы, друг, правы. Последней рубашкой там с вами не делились. И хорошо же! Зачем вам последняя рубашка? У вас своих хватает. Я уж не говорю про солёные огурцы и чекушки.
В дверь постучались, и вскоре из-за неё показались две русые головки. Саша и Катя, не утерпев в своём вагоне, может, от скуки, а может, и от нежных родственных чувств, пришли к Сергею, чтоб провести с ним время.
Катя села рядом с братом, Владимир продвинулся к окну, давая больше места Саше. Эта девчушка рядом напоминала куклу, которую когда-то так хотела себе Оля. Когда она работала поломойкой в древесном магазине, она приметила вот такую же красавицу. Светлые волосы из древесной стружки, губы, нарисованные красным химическим карандашом. Глазки — голубые бусинки и выжженные веки с ресничками. Познакомить бы её с Олей, ох, она бы и нарядов нашила на эту живую куколку.
Теребя рукава тёмного шерстяного платья, Саша повернулась к Владимиру, встретилась с ним прямым взглядом и тут же отвернулась.
«Кроткая» — отметил про себя Маяковский. — «Нет, моя Оля не такая, она очень яркая со всеми. А ещё серьёзная комсомолка. Игры любит, но как дело, так её уже и не собьёшь с пути. Она и ручные гранаты понесёт в котомке для стачки. А Люда? О, её можно только с Катей сравнить, хотя Люда и постарше будет, и краше». — не без мелочного удовольствия кивнул сам себе. Как младший в семье, выросший в женском окружении, он всегда с трепетом вспоминал о сёстрах, оставшихся в его голове отблеском самых красивых их годов. Отданные делу революции, прошедшие голод и бедность, они сохранили свою красоту. Такую же тонкую, жёсткую, нестареющую и не подвластную морщинам.
— Мы же говорили, что зайдём за вами, — недовольствовал Есенин, поджимая губы. Его явно стыдило нахождение сестёр рядом. Самые близкие отношения всегда вызывали в нем стыд.
— Мы очень рады, что вы зашли, — пытался сгладить углы Маяковский. — Без вас только о работе и говорилось.
— Что же в вашей работе? — несмело поддержала диалог Катя.
— Я возмущался, что у Есенина в прозе все действующие лица — подлецы. Если уж герой — подлец, он должен был логикой рассказа вести его к моральному краху. Или к возмездию. А у него подлецы — нечто естественное, как дождь или снег.
— Где же там подлецы? — спросил ревниво Есенин. — Кто, например, подлец?
Маяковский посмотрел на него, как на человека, оказавшегося в нехорошей компании и пытающегося выгородить своих дружков.
— Зато ваши все подлецы всегда наказаны. То потонут, то застрелят. Может их ещё и временем переедет?
— Может и переедет, — серьёзно согласился Владимир, вытащив блокнот из кармана и поправив вечное перо, что-то записал.
— Я читала ваши стихи, — вдруг заговорила Саша.
— Это же хорошо. Что скажете о них?
Девочка смутилась, сжав в кулачке шерстяной подол платья.
— Они хорошо воспринимаются временем, но очень громогласны. Не певучи.
— В наше время соловьёв заглушает радио, — спокойно объяснил Маяковский, ни капли не расстроившись. Его стихи так часто называли грязью, а его самого последней мразью, что трусливый упрёк в непевучести был едва ли не комплиментом.
— Зачем вы поехали с нами? — вступила в не клеющийся разговор Катя. Владимир оживился, улыбнувшись краешком грубых, фактурных губ.
— Он вам не сказал? Мы даём стихотворный тур по деревням. В некотором роде дуэль для приобщения крестьян к проблемам рабочего класса.
— Пусть сначала рабочий класс приобщится к жизни крестьян, — фыркнул Есенин, взглянув из-под кудрей. Он начинал постепенно закипать всякий раз, когда дело доходило до жизни крестьян.
— Это мы уже делаем. Владимир Ильич не оставил ведь деревни без присмотра.
— Конечно, от вашего внимания сплошь братоубийство да пожары.
— Хотите сказать, что при царе было лучше? — громче, чем следовало, спросил Владимир, от чего Саша, сидевшая рядом, вздрогнула и вся задрожала. — Девушка, — неожиданно мягко, со смягчением крикливой «Д» на «Т», обратился к ней Маяковский, — ну что же вы, не съем же я вас или вашего брата, не стоит так реагировать на мой голос.
— Лучше не было, — едва ли не передавил эти учтивые нежности Есенин, — вы правы. Но лучше и не стало. Вы сами убедитесь в этом, когда мы прибудем. Всё по-старому, только холера бушует сильнее.
Сергей не без удовольствия наблюдал, как Владимир, стараясь удержать лицо, потянулся за пачкой сигарет. Он знал, что Маяковский не то боялся грязи, не то, из-за буржуазного склада характера, не терпел нещадной бедности болезней и всепокинутости.
Молчание затягивалось. Не то Владимир мешал задушевному семейному разговору, не то сёстры мешали двум поэтам в разговоре о работе. Постучав пальцами по столешнице, Маяковский вдруг нашёл, что спросить.
— Девушки, вы в карты играть умеете?
Саша молчала, Катя тоже напряглась, но голову от окна не отвернула.
— Где уж им, — отмахнулся Есенин, поднимаясь на ноги, — я сейчас…
С этими словами он спешно вышел из купе в коридор и направился глубь вагона, в сторону уборной.
В коридоре шума было много. Купе гудели в разных тональностях веселья. Кто сел день или два назад, уже не стесняясь говорили во весь голос, кто ехал часов шесть, - посмеивались ещё вполголоса, но хрюкали от души. Те, кто зашел в одно время с Сергеем, и вовсе молчали.
Он шёл вперёд и поглядывал в приоткрытые двери купе, и те бесчисленные, не имеющие лиц люди, шумевшие, разговаривавшие за фанерными перегородками, казалось, напрягались и переставали судачить, стоило Есенину пройти мимо. Его ли они видели? Может, в чём подозревали?
Если уж его друзья постоянно осуждающе смотрели на попытки жить, то эти незнакомые формы, чудилось, осуждали его тишиной без колебаний и не стремились узнать всей правды. Казалось, его в учебники истории возьмут только как что-то гнусное, что придумали сами, а чистое, благородное нутро… да есть ли оно, благородное и чистое? Может быть, и действительно — он пьяница, обманщик, гад?
Дернув ручку туалета, он толкнул дверцу от себя и едва не наскочил на знакомого уже человека. Глаза его сначала отразили крайнее удивление, потом злобу.
— Ты?! — вскинулся чекист, хватаясь за внутренний карман пиджака.
Сергей попытался отскочить, увернуться, но цепкие пальцы ухватили его за лацкан и втянули в туалет. В этот раз Беспалов смог вовремя выхватить пистолет и, взведя курок большим пальцем, направил дуло к белому виску. — Что ты здесь забыл?
Есенин осознавал, что в гражданском паравозе его не застрелят, но матёрое нутро всё же подсказывало, что сейчас его будут бить. Может даже ногами.
То ли от страха, то ли от незнания что ответить, Есенин примолк, чувствуя холодную дрожь в теле. Надо было что-то придумать, чтоб не отвечать, не подставлять свою семью, себя и даже этого напущенного футуристишку. Тело, бывшее не единожды в приключениях, выдало решение быстрее мозга.
Колени подогнулись, руки затряслись, и голова заклонилась вниз.
— Извьените, — неспешно, едва выговаривая слова, прошамкал Сергей и, для пущего реализма, рыгнул. — Така нелепится вышла, вям ли не снаять? Шёл, по улице в таком виде… Холотно, поси…синел, весь продр-рог, — подёргал плечами и ткнул пальцем на свои кожаные штиблеты, — ботиноськи, на тонкой подошве… Вот… Толя знает. Он тут был… неподалеку… ТО-О-ОЛЯ… — завопил Есенин так, что Беспалову пришлось ткнуть ему дулом в зубы.
— Не верещи тут, — шипел с ненавистью он. — Вышел бы ты из паровоза и валил в какую-нибудь глушь подобру-поздорову. Не ровен час, за тобой приду.
Убрав пистолет, Беспалов чуть отошёл. Что с пьяницы возьмешь? Чем он может навредить советской власти, если не своим пьянством?
Приосанившись Роман втянул носом воздух. Спиртом не пахло, но раскосые глаза и общий взъерошенный, болезненный вид говорил о длительном запое.
— А меня тоже теперь защищают. — Криво погрозил Есенин пальцем. — Нашлись люди, нашлись… Приютили. Подогрели, обобрали… — на секунду смутился, переставляя слоги, — подобрали, обогрели… Все-таки жизнь удивительная штука… полна неожиданностей.
— Идиот, — только и оставалось выпалить Беспалову, перед тем как уйти. Сергей напряжённо слушал, как удаляются лёгкие, едва слышимые шаги. Подобравшись, он обернулся к заляпанному зеркалу. Как же он был близок к смерти. Снова.
Скорая кончина отразилась в глубине зеркала, испугав Есенина своей правдивостью. Он с трудом мог поверить, что есть пределы, что даже поэт в нём очерчен и определен. Водка помогала чувствовать себя рассеянным в атмосфере, думающим внутри других существ, живущим внутри вещей за пределами себя. Но, когда прошёл весь хмель, Сергей вдруг увидел себя в зеркале, отравленного, струсившего, больше не измерявшего себя категориями уродливости или красоты. Вместо этого нашёл в себе иное качество. Почти уверовавший, что человек склонен забывать свое прошлое, нашёл себя с таким же освобождением от цели и совести, как что-то едва живое. Глядя в бледное зеркало, обнаружил, что есть в нём так много за пределами того, что известно, так много того, что всегда остается безмолвным.
Вернувшись в купе, он застал сестёр, внимающих Маяковскому с благоговением, какого прежде он не замечал в них. Читал он чьи-то смутно знакомые стихи, причём делал это иначе, чем на сцене. Громкий, грубый голос взял тон непривычной нежности и ласки. Почти фольклорные строки ложились неспешно и хрипло.
— А так как мне бумаги не хватило
Я на твоем пишу черновике.
И вот чужое слово проступает
И, как снежинка на моей руке,
Доверчиво и без упрека тает.
Владимир прервался, взглянув на Есенина, улыбнулся ему краешком губ и с Ахматовой случайно оступился на Цветаеву:
— …И если сердце, разрываясь,
Без лекаря снимает швы, —
Знай, что от сердца — голова есть,
И есть топор — от головы…
— У нас же ужин здесь проплачен? — сухо спросил Сергей.
— Да. Завтрака у нас не будет: мы приедем рано утром на вокзал. А дальше… машина?
Есенин расхохотался.
— Выбросьте, Владим Владимыч, эти городские штучки. Хорошо если повозку найдем, если нет, так четырёх лошадок нам вряд ли дадут. Может, пешком, да на попутке поедем, — разъяснял Сергей со снисходительной улыбкой. Владимира он ещё не раз удивит бытом тех мест, о которых так вдохновенно всегда писал.
— А скоро ужин? — вмешалась Саша. Пусть она и была терпеливой девушкой, но против голода не каждый храбрый солдат мог пойти. Маяковский кивнул, потянул за цепочку из брюк карманные часики.
— Сейчас пойдём. Руки только помоем. — Владимир посмотрел на Сергея. — Краны в поезде работают?
Есенин, вспомнив про туалет, побелел и энергично замотал головой.
— Всё работает. Ничего не сломано, — и, тихо выругавшись, уверенно переговорил, — Всё сломано, ничего не работает!
Пожав плечами, Маяковский встал, полез наверх, чтобы достать чемодан. Из него, недолго порывшись, выудил стеклянную бутылочку одеколона.
— Дамы, прошу, подставляйте ладони.
— Он же… пахучий. Мужской, — закривился Есенин, поднимаясь с места и перехватывая руки девушек.
— Главное — гигиена, — сказал как отрезал Владимир. — запах пройдёт, а чистота первый щит против вашего тифа, холеры и прочей гадости.
Маяковский, только из лучших побуждений, сбрызнул три пары рук одеколоном, и дождавшись, когда дезинфекция окончится, повёл Есениных на ужин.
Вагон-ресторан, располагавшийся в конце паровоза, встретил зелёными тонами. Деревянные столы, укрытые белой клеёнкой, стулья с мягкой обивкой, продавленные сотнями седалищ, пустовали.
— Эпоха Керенского, — хмыкнул Владимир — упадочный стиль.
Поднял руку, подзывая к себе официантку, летавшую в полупустом вагоне в одиночестве меж засидевшихся пассажиров. Полусонных, усталых, немного пьяных и отстранённо одиноких.
На стол подали борща, лапши с маленькой капустной котлеткой, да компоту на закуску. Маяковский чудом уговорил принести ещё и ливерной колбаски.
— Серёженька, — тихо позвала его Катя, — почему… Всё же мы здесь? Все...
— А, — хлопнул он по лбу ладонью, — я вам сейчас расскажу. Вышел, значит-с, я из больницы. Вроде бы поправился. Ну, после аварии! Но врачи меня подлатали, запретили мне пить и курить. — прихлёбывая, изголодавшись, борща, — настоятельно рекомендовали ограничивать себя в пище. Вот, и что мне-то? Что мне в жизни ещё остается? Только книжки читать?!
— Ну, это пока зрение хорошее… — хмыкнул Маяковский, смеясь. — Вы, Сергей Саныч, не бойтесь ничего. Я же вас отдыхать повёз. Вы главное пари своё, — он щёлкнул пальцами по шее, — держите. И будет вам счастье.
Есенин только отмахнулся.
— Что мне твоя трезвость. Пить-то мне надо что-то.
— Выпейте лучше воды.
— Никогда не пейте эту гадость. — скривился Сергей, — Привыкнете, и жизнь ваша не будет стоить ломаного гроша. Знайте, здоровая, правильная жизнь - это ваш враг номер один.
Владимир ухмыльнулся, прокручивая ложку в пальцах, но не уступил.
— Зато ваши враги давно вне конкуренции — дешёвая водка и крашеные блондинки.
— Значит, я истинный христианин. Ибо Христос учил нас любить врагов …
Маяковский шутку оценил, но ложку в тарелку опустил молча. Решил дальше не смущать его сестёр, не выносивших, видно, не только пьянки брата, но и разговоров о ней.
Неспешно отставив пустую тарелку, он пододвинул блюдце с колбасой к девушкам.
— Угощайтесь, товарищи-девушки, я сытый, на вокзале успел перекусить, пока вас ждал. А вы кушайте.
Есенин тут же ухватил один кругляш, на что получил осуждающий взгляд от Владимира.
— Спасибо, Владимир Владимирович, — пошла первая на контакт Саша, положив на хлеб колбасу. — Сколько мы вам за билеты должны?
— О, пустяки. У нас с вашим братом, как вы слышали, пари… Наметилось. Я только выиграю его и сразу…
— А что сразу? — встрял Сергей. — Мы ведь так и не узнали, что вы хотите? Денег? Так у меня отродясь их не было.
— Деньги, Есенин, это великая пошлость.
— Великая пошлость — эта фраза, — вернул шпильку Сергей, показав язык.
Маяковский вдруг посерьёзнел, встал, не смотря на Есениных, сделал несколько быстрых шагов к выходу и развернулся к буфету. Там официантка вешала газеты и журналы на продажу. Купив несколько номеров свежих журналов, он вернулся на место и расположился читать.
— Я тоже журналы читаю, — тихо начала Саша, не сводившая всё это время взгляда с Маяковского. — Мне, вот, Уткин очень нравится.
Владимир оторвался от чтения.
— С собой ваш… Уткин?
Саша кивнула.
— Несите, товарищ, посмотрим.
Саша поспешно встала из-за стола и побежала к себе в купе. Через минуту принесла жёлтый, как упреждающий знак, журнал Уткина.
— Вот, — с гордостью протянула Есенина. Владимир молчаливо-спокойно взял у неё из рук журнал, открыл окошко и выбросил его. Девушка так и застыла, бледная, испуганная, Маяковский же, тепло улыбнувшись, подвинул к себе её стул.
— Ну что ж вы так, Александра Александровна? Всякую гадость читаете. Идите сюда, вместе будем читать хорошие журналы. Не верите? Вот, — он протянул ей журнал «ЛЕФа», приобретённый только что. — Это намного лучше вашего «Гуся».
Саша, готовая расплакаться от обиды прям тут, журнал всё же приняла, рядом села, чуть отодвинувшись от Владимира.
Раскинув все журналы, штук пять не меньше, они стали читать. Сам Маяковский во всех журналах — «Новый мир», «Красная новь» — разрезал, вернее, разрывал пальцем только отдел поэзии, прочитывал стихи и выбрасывал весь журнал в окно так, как не задумываясь, выбрасывают в окно вагона окурок. Создалось впечатление, что до Рязани они довезут только номер «ЛЕФа».
К газетам у него было иное отношение. Как только журналы кончились, он раздал купленных четыре экземпляра, ровно по числу присутствующих, чтобы никто не ждал.
— Посидели хорошо, а теперь и в кровать бы не мешало. — Скомандовал Владимир шутливо. Есенин, один из первых выхвативший газету, так и пошёл в купе, уткнув нос в серую бумагу.
— Спокойной ночи, товарищи-девушки, — мягко попрощался с Сашей и Катей Маяковский, собрав всю посуду и задвинув самостоятельно все стулья. Девушкам он бы не дал в любом случае исполнять такую работёнку, а сам, придя в купе, полез за одеколоном.
— Не знал бы я вас, Сергей Саныч, подумал бы, что сестёр вы своих совсем не любите.
Владимир обернулся, Есенин сидел на узеньком спальном месте справа, увлечённо читая газету так, что была видна только макушка.
— Е-се-нин! — строго окликнул раздосадованный Маяковский и дёрнул газету вниз. Сергей зыркнул на него зло из-под стёкол и смущённо потянул с себя очки. Простенькие такие, в круглой оправе.
— Не снимайте! — перехватил его запястье Владимир, буквально заставляя надеть их снова. — Я вас в очках ещё никогда не видел! Правду бабы чешут, хорошенький вы.
— Идите к чёрту, Маяковский!
Отшвырнув газету на стол, Сергей взял чужие сигареты и закурил.
— Люблю я своих сестёр, очень. И они меня тоже...И семья у нас хорошая.... Добротная. Такая, как должна быть в Союзе.
— А какая должна быть семья в Союзе? — поддел его Владимир, снимая с себя пиджак и рубашку, оголяя широкую, тёмную грудь, прикрытую только серой майкой.
— Па-три-ар-халь-на-я! — для большей ясности произнёс он это слово по слогам.
— А как же правило стакана воды?
— Это для таких как вы придумали правило. А мы люди честные. Боящиеся вошек.
Владимир на этот выпад только хмыкнул, снял брюки и забрался под одеяло. Уместившись на полке, он разочарованно вздохнул. Поспать на спине не выйдет — ноги в стенку упираются, а он ещё и колен не разогнул до конца. Положив руки под голову, он наблюдал, как нервно оголяется Есенин. Как потирает взрезанное запястье, поправляет кудри, роняет пиджак на койку и тут же старается его быстрей свернуть и убрать. Последними сдёргивает очки.
— Недавно прочел «Технологию секса». Плохая книга. Без юмора, даром, что "совинфо" публиковали, — нашёл, чем разбавить тишину Сергей.
— Что значит — без юмора? При чём тут юмор?
— Сами посудите, Владим Владимыч. Открываю первую страницу, написано — «Введение». Разве так можно?
Тяжело укладываясь, Есенин посмотрел на потолок, под которым минуту назад погасла лампочка. День был тяжёлым, Маяковский, пусть, из большой учтивости, и взял на себя часть обязанностей, которые брать не должен был, но тоже надоедал.
Пока тот забавлялся с чужими сёстрами, Сергея сегодня снова грозили убить. И почему он не закончил всё сам? Такая возможность была. Стоя на столе под потолком, затягивая ремень, он ощущал в себе спокойную готовность умереть — впервые за всю жизнь он испытал глубокую и горделивую радость, радость раба, ломающего оковы. Но потом, в дверь постучался Маяковский, и петля так и не была наброшена на шею.
Пошлые темы сами исчерпали себя, и теперь они шептались о тех страшных чувствах и мыслях, которые посещают человека ночью, когда он не спит, и ни звуки, ни речи не мешают ему, и то, как тьма, широкое и многоглазое, что жизнь, плотно прижимается к их лицам.
Есенин отрывисто шептал о себе, пока и вовсе не заснул, отвернувшись к фанерной стенке и укрывшись одеялом по макушку.
Маяковский, глядя на тёмную горку, мирно сопящую в стену, завистливо цокнул. Он бы отдал сейчас все сокровища мира, лишь бы так же просто задремать глубоким спокойным сном. Но то ли чувство воли пьянило, пресловутой, голодной непринужденностью душило, то ли страшила неизвестность и неизбежность судьбы. Порвав все связи с Лилей, он оказался свободен: в его жизни не было больше никакого смысла — всё то, ради чего он пробовал жить, рухнуло, а ничего другого придумать великий поэт не смог.
И задремал то ненадолго, и проснулся рано, и то только потому, что кто-то сжал его руку. Оказалось, это была другая его рука.
Есенин спал тихо, развалившись на спине во всю полку, одеяло валялось на полу, пачкаясь о слякоть, нанесённую его же сапогами с улицы. Поднявшись, Владимир потянулся, почесал грудину и укрыл Сергея своим одеялом, грязное убрав наверх. На улице только-только занимался рассвет. Природа бежала от поезда прочь, изредка оголяя сизое небо. Достав часы, он всмотрелся в стрелки. Полседьмого. Через час приедут в Рязань.
Одевшись и сложив постель, Маяковский сел ближе к окну и закурил.