Долго светло

Грибоедов Александр «Горе от ума»
Слэш
В процессе
NC-17
Долго светло
Гринвэй
автор
Lea Kamd
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Брошенный Чацкий посвятил себя Делу, а в Российской Империи это государственный переворот — во имя светлого завтра. Все остальное в жизни — мишура, о которой стоит забыть. Жаль, отпускать он так и не научился... Молчалин, напротив, абсолютно свободен. Москва открестилась в прошлом декабре, родные только в памяти, да и чахотка избавила от нужды вертеться. Впрочем, не сумела уберечь от одной встречи — с той самой рыжей шельмой, чей звонкий голосочек и довел до судьбы такой.
Примечания
Привет! У меня тут своеобразное AU по отношению к исторической эпохе, однако стараюсь быть поближе к правде, где позволяет задумка. Изменены некоторые важные факты: например, жив Наполеон. Кроме того: 1. Немало каноничного гета. Встречается неканоничный... и не гет. 2. Слоуберн не настолько медленный, чтобы гореть только к середине, но сама штука большая и начало затянутое, до NC надо дожить (по крайней мере, за секс). 3. Осторожно! Рейтинг оправдываем. 4. «Другое детство» тут чисто для Алексея Степаныча. Открыто канону не противоречу, но… э-э, прекрасная Нина Грибоедова скоро доберется из Грузии и насует мне чего-нибудь нехорошего за шиворот, а то ейный муж, наверное, вертится уже со сверхзвуковой. 5. Сейчас стараюсь переловить своих тараканов и наконец выкладывать новые главы регулярно. Люблю вас всем сердцем. Спасибо огромное! Каждый лайк, «Жду продолжения» и тем более отзыв — мой хлеб насущный. Спасибо! Пишу по готовому плану, однако бывают озарения. 1. Переписаны первые две главы от 2018 г., и сильно (06.22). 2. Убрана важная метка (12.23). 3. Предыдущие главы пережили редактуру (22.07.24), однако ею можно пренебречь, если уже читаете: смысл тот же, но выражен получше. А это моя горящая мусорка, то есть тг-канал, посвященный творчеству: https://t.me/dolgo_svetlo Есть еще канальчик, где ток по главам обовления (без шитпоста): https://t.me/+L7g_3DQcc5MzZDMy
Посвящение
Всем, кому нужна эта история, как была нужна мне.
Поделиться
Содержание Вперед

2.5

14 дек. 24 г.

      Милостивый Государь,       Афанасий Павлович, я знаю, что не должен Вам писать, но ничего не могу с собой поделать. Я чудовищно согрешил перед Вами и осведомился об этом лишь теперь. Я не имел злого умысла и не понимал, каким горем могут обернуться мои опрометчивые поступки для Вас. Я молю о прощении не только за то, что совершил против Вас, но и за то, чего не сделал. Я не защитил честь Софьи Павловны, я не был Вам другом и тем паче сыном, на которого можно опереться в трудную минуту. Если я могу надеяться на прощение — и даже если не могу — знайте, что в моем лице всегда найдете союзника.       Если бы я смел, я бы спросил, каково самочувствие Софьи Павловны, как она переживает эту трагедию? Сумела ли она оправиться?       Думаете ли Вы о возвращении в Москву? Могу я увидеть Вас? Прошу, дайте мне ответ, даже если он будет несчастьем для меня, даже если я навсегда Вас потерял и потерял Софью Павловну. Две строчки. Не знаю, есть ли толк в том, чтобы писать дальше. Если вы не пожелаете иметь со мной никаких сношений, это лишь рассердит Вас. Если пожелаете — тогда уж я отвечу на Ваше письмо.

Искренне Ваш,

А.А.

            

Arrival

      Александр спрыгивает с подножек кибитки, и ноги проваливаются в снег по колено. Искристый и рассыпчатый, он сразу забивается в голенища сапог.        Крепнущий ветер метет его верхний слой, швыряет в глаза и вынуждает щуриться, отворачиваться — но мелкие снежинки летят будто бы отовсюду разом. Насмешливо смотрит с чистого неба солнце. Видится не одним кругом, а сразу тремя и линией белого насквозь, совсем как комета, только нестерпимо яркая.       На корень языка давит тошнота. Должно быть, от долгой неподвижности и прыжков по ухабам — где дорогу расчистили другие экипажи, и по плотным сугробам — на остальной дороге. Все тело чужое и плохо слушается, каждый шаг отнимает силы капля по капле.       Долгие поездки всегда истощают организм. Ничего, скоро все закончится… Скорее бы. Скорее.       Не упасть, не упасть, не упасть…       Скрипят ступени, наполовину занесенные снегом: будто накрытые морской волной, которая остановилась, едва начав уходить. Перила заледеневшие и шаткие. Сложно дышать, словно нос успел промерзнуть до самой глотки за те несколько минут, что Александр на улице.       Ледяное солнце висит над далекими крышами, и весь Саратов затаился.       Повсюду синие тени, морозные узоры — легким тюлем на каждом окне станции, и неуютно переступают на месте засыпанные снежинками лошади.       Коля поплелся искать конюха, а кучер бессмысленно отряхивает упряжь. Видимо, устал сидеть или замерз.       В сенях пыльно, пусто и не особо теплее. Стопы зябнут и здесь. Внутренняя дверь поддается не с первой попытки. То ли она заржавела, то ли он долго не ел. Комната выдыхает жаром и влагой в лицо, и на секунду кажется, будто растаешь сам. Слабо щиплет щеки.       Смотритель сгорбился за пустым обеденным столом — ни посуды, ни жалкой вазы, клеенка прилипла, стала одним целым с его поверхностью. Старик чертит новые линии в почтовой книге. Она такая большая, что едва умещается на столешнице.       — Добрый день, — лицо онемело, и улыбка выходит с трудом.       Его нависшие брови сходятся сильнее. Они большие и густые, будто у него над глазами растут кусты или мох.       — Лошадей нет. — Кивает не только головой, но и плечами, глядя исподлобья. — Сударь.       Ломается вниз и без того слабая улыбка — до боли в обветренных губах.       — Когда будут?       — У них спросите-с. — Машет в противоположный конец избы.       Повернуться следом.       Красный угол.       — Странное у вас чувство юмора…       — Я ж не шутил, — крякнул, словно смягчаясь, — ваше благородие, кто ж его разберет по такой погоде. Кабы опять метель совсем не разошлась, уже радость.       Нужно поправить: «ваше высокоблагородие» — смотритель понизил на несколько ступеней в табели о рангах. Однако… зачем? Все равно подорожной нет, ни к чему и волновать старика.       — Я все равно от себя.       — У-у, — машет обеими руками, в одной перо, в другой линейка, — стоять вам здесь до второго пришествия.       Витиевато, но коротко ругается: уронил кляксу на коричневую бумагу.       Через секундное замешательство выговорить:       — Неужто во всем Саратове не найдется двух упряжных…       — А вы попробуйте нынче в Саратов — что на лошадке, что пешочком. Вроде и близехонько, а мести скоро будет по самое…       Николай не открывает, а распахивает собой дверь, будто пытался ее выбить.       — Александр Андреич! Нету лошадей!       — Спасибо.       К чему лишать удовольствия от роли вестника?       — Тогда заночуем тут. — Повернуться к смотрителю.       — Отчего б не заночевать. Есть у нас комнатка, есть…       Комнаткой оказывается закуток, прикрытый загородкой. Николай придирчиво его рассматривает, затем тащится за необходимыми вещами. Слышно только ветер, скрип пера и как скребется в половицах мышь.       Опуститься на облезлый стул и стянуть холодные перчатки палец за пальцем. Одна ночь ничего не значит. Время пока есть.              Главное, чтобы распогодилось. И чтобы Павел Афанасьевич не решил выехать раньше, чтобы не попасть в ловушку природы.       Главное ее увидеть.              

Mother

      Взмахнуть кистью — провести несколько линий. Две верные, одну плохую. Закусить губы и подтереть ее хлебным мякишем. Задеть и размазать нужные. Стряхнуть мягкие крошки и попробовать восстановить в пару штрихов.       Выходит ломано. Прерывисто.       Будет умнее оставить так, все равно это набросок, который он не довезет в сохранности. Но… иррациональное чувство — не закончишь сейчас, потом не сможешь. Сжимает грудь что-то невыразимое, будто бы светлое, но хочется обхватить голову и кричать.       Она смотрит с неудавшегося портрета: долгий взгляд, немного томный, но больше печальный. Тоска или ностальгия. Локоны не уложены парикмахерами, не прилизаны волос к волоску — раньше она ненавидела сложные прически — а свободны, их никто не трогал. Едва-едва вьются, скорее прямые. Неровный цвет — солома, как она сама звала их в шутку. За то, как легко выгорают летом: сразу в белое.       Письма не получались целую неделю. Однако это было легче, чем то, что происходит с ним в этот час.       Будто только сейчас он понял, куда и зачем едет. К кому.       Через одну заставу — Саратов. Оттуда час до поместья Ирины Афанасьевны. По летней дороге, конечно.       Волосы съезжают на лоб, закрывают стол, и Александр зачесывает их назад. Рассыпаются обратно — слипшимися прядями. Он трет пальцы — морщится: стали жирными. Нет возможности их правильно вычесать...       Он опирается основанием ладони на стол, чтобы не прикасаться, склоняется и откладывает бумагу на чемодан.       В окно — в иней, из-за которых день в комнате тусклый и таинственный, неземной, бьется тощая зимняя муха. Немного ползет по глади. Старательно потирает лапки, перелетает на пядь в сторону и снова стучит в стекло.       Проскользнет за ним большая тень: сани, иногда — поменьше: предположительно человеческий силуэт. Все крестьяне в такую погоду выглядят как медведи, так что всегда сомневаешься. Когда показался краешек солнца, изморозь засияла, как алмазная крошка, но теперь все погасло. Голубоватые тени на беленых стенах, облезлых полах и клочке бумаги.       Павел Егорович чудом добыл бланку до станции под Симбирском, но это ужасный крюк… Разве можно было на него решиться? Лучше заплатить в три раза больше, но не… не потерять ее. Деньги нетрудно заработать.       Найти любовь — трудно, как вырезать кусок сердца и не умереть, так еще и редко даруется Богом. Впрочем, это к счастью.       Стоит грохнуть двери в сенях, напряженно вслушиваешься: не заокает ли знакомый голос, но Коли все нет и нет, хотя свет уже гаснет. Скорее всего, лошадей и сегодня не будет. Значит, они потеряют еще один день…       Вскочить и сделать неровный круг по комнате.       Еще немного, и пойдешь пешком — напрямую через поля и сугробы.       За сколько они доберутся к самой деревне? По снежным наносам и льду?       Ринуться в свой угол, врезаться плечом в загородку и в последний момент успеть ее поймать. Поправить.       Упасть на продавленную постель прямо в дорожном сюртуке.       На беленом потолке выщербины и сколы, а в левом верхнем углу, который обвалился, сидит паук-сенокосец. Ноги как ниточки.       Закрыть горящие глаза.       Не чтобы уснуть: это попросту невозможно. Чтобы дать им отдых.       Под веками все закручивается, как водоворот, будто падаешь глубже и глубже в себя, но сознание не исчезает, не теряется его острота. Лишь каждая мысль растекается красками, в мельчайших деталях.       Как с грохотом сходят лавины где-то в горах у Кисловодска. Как снегом заносит Петербург или Варшаву — свист ветра.       И как где-то далеко — уже во времени — цветет теплая довоенная весна.       Господи, вернуться туда хотя бы на секунду. Мгновение в лучших традициях устаревшего романтизма… Почти.       С молодых листьев срывались капли, вся земля стояла раскисшая и скользкая, но лучисто светило солнце. Александру исполнилось восемь, а ей — трогательные шесть лет.       Тетушка флиртовала с их учителем-французом, а они за столом шептались, склонив друг к другу головы.       Губы повторяют в пустоту комнаты:       — А пойдем гулять?       И она ответила: прямо во дворе?       — Ага!       Совсем сами?       — Струсила?       Ничего не струсила! Пойдем!       Продрогшие, взбудораженные дерзостью, они собирали сбитую непогодой сирень… Софья гордо показывала ему лучшие, самые сохранные цветы — протягивая маленькую чумазую ладонь.       Они шли по мятым лепесткам, как Гензель и Гретель по хлебным крошкам. В дальнем уголке сада обнаружили, что заросшая травой канава превратилась в мутный ручей, настолько сильный, что он принес камни и ветки.       Вздохнуть — чересчур резко, взахлеб. Как она могла измениться полностью? Он — он ведь остался той же душой, пускай и взрослой…       Тогда они не сговариваясь начали через ручей прыгать. Туда-обратно, без особого умысла — и делали выпады руками, как гимнасты, когда успешно приземлялись на той стороне. Софья каждый раз путалась в воздушном подоле, но упрямо старалась прыгнуть дальше, чем Александр. В какой-то момент то ли она устала, то ли платье выскользнуло из ее хватки, и она запнулась.       До сих пор картинка четкая, будто было вчера. Как ее голубые глаза — такие же светлые, как небо над ними — широко раскрылись, сделались совсем круглыми. Александр выбросил руку, поймал ее запястье, но рухнул вместе с ней в холодную воду.       Ей следовало плакать над испорченным газовым платьем.       Она заливисто смеялась, сидя по пояс в грязи.       Упереться ладонью в лоб, зажмуриваясь крепче.       Потом их журили все, до кого дошла эта история.       Хлестова вовсе дергала Александра за уши. Мол, соблазнил юную барышню на такие неприличные забавы. Вымывать из кудрей сор было куда больнее…       В тот день он впервые забыл, что отца похоронили где-то в Персии — бесконечные четыре года назад, из которых он знал об этом только один с половиной.       Александр запускает руку в волосы и прочесывает их пальцами, снова и снова застревая. Распрямляет их на подушке.       Близко к лицу жужжит и делает зигзаги вторая муха.       Было и другое лето. Где ей восемь, ему — десять. Он воображал себя серьезным юношей, а она — барышней, и оба — что совсем влюблены. Потому он лежал головой у нее на коленях, хотя бок ныл от твердости подоконника, и ее бедро тоже оказалось довольно острым — от него затекла шея.       Зато она осторожно перебирала его волосы и — боже — вплетала в них старые гипсовые цветы. Смешные, потому что местами скололись. Слишком тяжелые для прически.       С улицы их увидела Настасья Евгеньевна. Для нее это была безделица, любопытное происшествие, которое можно растрезвонить молодым портным, танцмейстерам и конюхам. Всем, с кем у нее было довольно близкое знакомство… как догадываешься теперь.       Причем несмотря на довольно заметную в ту пору беременность — даже под ее свободными капотами.       Она только позабавилась, а вот ее супруг не просто покраснел, а побагровел куда-то в синеву, и вспучились вены у него на висках. У Фамусова голос поистине как Иерихонская труба, и лишь чудом на них тогда не осыпался потолок. До сих пор не до конца ясно, напугала его далеко не братско-сестринская близость или недостойные для юноши украшения.       Всю грудь давит сильнее, будто ее стягивают ремни: вслед за этим воспоминанием восстает другое, как из тумана. Промозглое, хотя было нестерпимо жарко, и темное, хотя был ясный день. Самое страшное для ребенка их возраста. Не считая будущей войны, конечно.       Однако точно страшнее, чем… смерть отца.       Та была ужасна до отсутствия слез. Он не мог плакать после нее полгода, хотя ему было всего семь, когда он узнал. Ужасна не только самим фактом, но и тем, что он ждал его несколько лет, когда ждать было уже некого — и все об этом знали. Обижался, что он так долго не едет… А услышал случайно. На званом ужине от Ирины Афанасьевны: та славится языком без костей, особенно когда выпьет лишнего.       Это чувство — крах всех надежд — ломает больше всего на свете, и после него долго срастается все внутри, словно и правда были переломы.       При этом он никогда не видел отца мертвым. Поэтому до сих пор кажется, что он тоже где-то под этим солнцем. Долго-долго гонит перекладных лошадей, так же смеется за столами в трактирах и нюхает табак из новой табакерки — потому что старая осталась у Александра. Навсегда такой молодой, каким был в последнюю встречу.       Мать никогда не была живой, чтобы о ней горевать, а он навсегда останется, и навсегда будет эта разлука.       И все-таки…       В августе Анастасия Евгеньевна лежала в гробу. Несмотря на ледник, в котором ее хранили, от нее веяло тяжелым духом разложения. Заметно сквозь все благовония. Ее живот остался таким же раздутым, хотя то, что в нем было, успело…       Ах, нет — он подскакивает и хватается за горло. Дышит мелко, но медленно, пока не начинает кружиться голова…       Девять тысяч девятьсот пятьдесят четыре. Прислоняется к спинке кровати, чтобы не тошнило так сильно.       Ее подбородок подвязали нежно-голубым платком, а на глаза пришлось положить монетки, чтобы получилось их закрыть. Александр успел увидеть потускневшие радужки — некогда такие же, как у Софьи, а теперь будто затянутые льдом.       Из-за воротника савана синело неравномерное пятно.       Она совсем не походила на саму себя. Как чучело никогда не напоминает по-настоящему живое и теплое.       И…       Боже, если все случится в его отсутствие, пускай все сроки успеют выйти, и не придется снова наткнуться на — это.       Неправильно расчесанные черные кудри — потому что почти никто не знает, как правильно укладывать такие, как у него.       Запавшие и пожелтевшие больше прежнего щеки. Совсем восковые.       Платок, который не дает рту открыться.       Сладковатую вонь. Зимой, пожалуй, этого не будет… однако невозможно не представить, как он будет гнить под крестом, едва растает последний снег.       Александр складывает ладони лодочкой и вжимает в лицо. Оно полностью зажило, и несмотря на чувствительные следы, такие жесты уже не приводят в себя.       Глаза жжет сильнее, и на сей раз куда-то в нос.       Лучше не присутствовать, и остаться уверенным, что он где-то есть. Подлизывается к какой-нибудь старушке в домах, которые ты никогда не посещал. Пишет красивые буквы в казенные тетрадки. Может, бестолково бродит за юбкой очередной румяной служанки.       Люди не должны умирать. Не должны, и все.       Месяц почти на исходе — вряд ли Александр вернется раньше святочной недели.       Мог Фациус ошибиться на этот раз? Вряд ли. Тем более, Алексей и не пытался лечиться.       Не притронулся ни к одной из важных микстур — даже к самой ртути! Лишь цедит молоко, будто оно поможет без остальных мер. Его не смогли заставить ни Александр, ни Катерина, ни сама Лукреция, к которой он шляется чаще, чем к себе в комнату.       Видимо, не изменяет вкусам. Вроде бы Лиза была такая же веселая и задорная. Правда, менее отчаянная душа и гораздо младше… Все же его склонности стали самую малость благороднее.       Зачем Александр позволил ему выйти на улицу? И вообще провожать? Боже, как это глупо.       Но он так странно смотрел. Не блекло, по-рыбьи — как раньше, до всего — и не явно насмешливо, как теперь.       Большие светлые глаза и черные ресницы — безусловно, так было всегда. Но взгляд показался долгим, хотя длился пару мгновений, и осязаемым, насквозь — будто давят ладонями в грудь.       Забавно, что он так и не вернул извинения…       Жаль, Александр только сейчас понял, что он занятный, в общем-то человек — если не строит из себя болванку и не пытается залезть под кожу деланым сочувствием и лестью.       Если… ведет себя так, будто нечего терять.       Спрыгнуть на пол — в глазах темнеет. Покачнуться. Едва рассеивается муть и становится понятно, что обморок не грозит, поспешить прочь из комнатки.       Чеканить шаги по мокрым следам от сапог.       Красно-белым рушником накрыта икона Девы Марии — под серым слоем пыли.       Не лучший выбор в подобных обстоятельствах, но… почему нет?       Говорят, она скрыла платком землю, когда Бог-Отец разгневался и собирался наслать второй потоп. Она самая милостивая из Троицы — ох, нет, она же не… то есть, самая милостивая из всех, кому пристало молиться.       Пречистая Дева, прошу Тебя, — нагло открыть лампадку и зажечь от нее медовую свечу, — сохрани его, благослови ее. Прости меня за все, что я о них думал, и не дай этому сбыться. Пожалуйста, дай мне вернуться невредимым и вместе с ней.       Аминь.       Постоять, не зная, куда себя деть. Жар от пламени — где-то на подбородке, и воск обжигает, твердея на коже. Воткнуть свечу в песок — подвигать, чтобы встала ровно. Уйти обратно к себе: под косым взглядом конюха и угрюмым — смотрителя.       Сидеть на крошечной табуретке и наблюдать, как обе мухи старательно ползают по белой стене.       Затем по засиженному зеркалу: деловито ходят туда-сюда, путешествуют на какой-нибудь дюйм и опять упрямо что-то ищут.       Как только найдется хотя бы одна лошадь, Коля отвезет записку с просьбой о приглашении. А пока можно только отсыпаться.       Нельзя, чтобы все повторилось.       

Aspirations

      Ночь душная, притом холодная. Тянется, как лакрица.       Ветер задувает в заложенные ватой окна. Старик храпит глубоко и будто бы с особым рвением, Николай ворочался на сундуке и однажды с грохотом упал. В итоге Александр положил его в свою постель, а сам поставил новую свечу и остался сидеть перед образами.       Теперь уже пятая свеча стекает в песок, застывает неровными каплями. Богородица глядит будто бы с благодарностью и какой-то неизбывной, щемящей нежностью. Может, из-за потемневшего золота, может, из-за облупившейся краски.       Пожалуйста, не дай мне сделать хуже, чем есть. Аминь…       Почтовая книга шершавая и твердая под щекой. От обложки отстают крупицы, прилипают и не отпадают, если подняться.       Рассвет пробивается меж рассохшихся ставень. Дерево по контуру розовеет все больше и больше, наливается цветом. В дымоходе тишина, за темными стеклами тоже, и лишь вздыхает иногда старый дом — или смотритель. Николай бормочет что-то о яблоках сквозь сон.       Пара часов, и придется его будить. Весточка — лишь несколько слов, но дались они сложнее всего в этой жизни.       Нужно все-таки купить у бедного старика ржаной водки и поспать хотя бы немного. Таким нельзя ехать. Нельзя.       Все конечности тяжелые, но под кожей по жилам бегают молнии, словно они вот-вот дернутся сами по себе. Словно хотят заставить Александра подорваться на ноги и помчаться сквозь зиму, как взбесившаяся лошадь. Нет, нет, нет. Так же было и… год назад.       Но тогда он думал, что едет в ее объятия. Сейчас он вверяет себя ее суду.       Пречистая Богородица, я так хочу быть счастливым хотя бы на чуть-чуть.       Нет. Пускай она будет счастливой. Это все, что мне нужно.       Поднять хмельную и без спирта голову — она покачивается на расслабленной шее, будто в ней меньше костей, чем обычно — и покривиться отражению в стекле иконы.       Опухший и взъерошенный, грязный, как юродивый, но такой великодушный…       Ага.       Только это все напускное. Как тогда, так и сейчас.       Через час он поменяется с заспавшимся Николаем или смотрителем, а к обеду все решится. Или чуть позже. Смотря когда дадут лошадей. И удастся ли тем временем найти в городе кого-то, кто доставит записку.       И смотря сколько придется ехать до этой деревни по снежным заносам…       

      

Timing

      Он упирается ладонями по обеим сторонам подушки и поднимает свинцовую будто голову. Она раскалывается пополам, во рту горько и сухо, но немногая слюна вязкая, как кисель.       Почему не открыли ставни? Свет неверный, желтый, как от свечи.       С невозможным усилием сесть. Нет, все-таки надо было остановиться на паре глотков… Теперь вонь перегара должна быть просто сокрушительная.       Хорош жених.       — Коля? — нетвердо, будто до сих пор пьян.       Нет, голова туманная, но как от невозможной усталости.       За ширмой гремит стул и ворчит смотритель. Николай влетает и становится по стойке смирно.       — Александр-Андреич, записку отнесли. С приглашением вернули-с! На шесть вечера!       — Который теперь час?       — Часов десять было, ваш-высок-благ-родие.       Запустить пальцы в волосы и осоловело попытаться их пригладить.       — А ставни не открывали почему… Метель опять?       Коля заметно мнется.       — Николай Ефремович, лошадей тоже нет?       — Никак нет, лошадей выкупил-с, ждут… — Теребит рукав несвежей рубашки.       — Боже, ну что тогда?       — Теперь ночь уже-с…       Одна секунда. Вторая.       Третья.       Как будто голова не может переварить.       Затем — резкая боль в тыльной стороне ладони, как по волшебству. Без намерения. Раз — и готово.       Николай вздрагивает всем телом.       Опустить руку на колени, схватить ее второй и покачнуться, стискивая зубы — кожа набухает на месте удара и пульсирует, раздуваясь от крови. Кажется, внутри лопнула мелкая вена…       Никогда нельзя бить над головой. И пить крепкое для сна.       Только вино… Запишем на память, черт возьми! Жаль, вряд ли уже пригодится.       — Я пытался вас разбудить, как мог, — мямлит, — спасением души-с клянусь, вот вам крест!       Правда достает из-за пазухи.       Потереть лоб целой ладонью. На выдохе:       — Неси шубу и буди кучера.       — Александр-Андреич… — Жалобно-жалобно.       — Делай, как я сказал.       

14 декабря 1824 г.

             Софья Павловна,       У меня нет слов, чтобы выразить, насколько я виноват перед Вами. Вы не заслужили и сотой всех злоключений, что выпали на Вашу долю из-за моей глупости. Вряд ли Вас утешит, но я совершил то, что совершил, не из злого умысла. Я никогда не желал Вам зла, тем ужаснее, что худшее причинил Вам именно я.       Если Вы найдете в себе великодушие, которого я не заслужил, простите меня и не откажите мне в Вашей дружбе — или, вернее, примите мою. Вы всегда найдете поддержку в моем лице, любую, какая Вам только может понадобиться. У меня нет слов, чтобы описать Вам, как я восхищаюсь Вашей душевной силой — и надеюсь, что все ужасы, пережитые Вами, не угасили в Вас того огня, что я видел в Вас с детства.       Я знаю, что вместе мы справимся, пускай даже против нас будет весь свет, я готов ради Вас на любые жертвы.

      Навеки Ваш,

Александр

Вперед