Brooklyn flower shop

Роулинг Джоан «Гарри Поттер»
Слэш
Завершён
PG-13
Brooklyn flower shop
ShipperFall19
автор
Описание
В книгах пишут, что невозможно сбежать от себя, хоть всю жизнь переверни, хоть на край света уедь. Стоя на крыльце, обдуваемый южным ветром, среди ветвей туй, что обхватывали его тело большими, по-хозяйски сильными лапищами нежной хвои, он понимал, что правдивее этого высказывания, пожалуй, не найти.
Примечания
/////эээээ а чё это? не ищите смысл, его там мало. атмосфера бруклина, лета и легкости. мои тупые размышления и сумбурный конец.
Посвящение
пятидесятым, за то, что они такие чертовски атмосферные. лане дель рэй, чей кавер на "Blue velvet" вдохновил меня на этот фик. насте, которая выслушала мою идею и сказала: "пиши". всем, кто прочтет! 19<3
Поделиться

Часть 1

Ремус добирался до берега только к концу дня. Закрывал на ключ дверь маленького цветочного магазина, собирал в плетёную корзинку вещи: бамбуковый плед, бутылку воды, солнцезащитный крем и лёгкие сэндвичи с огурцом. Накидывал на плечи белый пиджак, обувал сандалии на пробковой подошве. Долго стоял перед зеркалом, пытаясь разглядеть за хлипкой картонной фигуркой, неаккуратно вырезанной и отчаянно поцарапанной, человека. Которому было дорого прошлое, сохраненное в желтоватых школьных записках, ломких засушенных осенних листьях из гербария, среди которых они вальсировали, счастливые, на фотографии. Который не мог это прошлое отпустить. В книгах пишут, что невозможно сбежать от себя, хоть всю жизнь переверни, хоть на край света уедь. Стоя на крыльце, обдуваемый южным ветром, среди ветвей туй, что обхватывали его тело большими, по-хозяйски сильными лапищами нежной хвои, он понимал, что правдивее этого высказывания, пожалуй, не найти. Он был здесь — едва ли не на краю света, куда все мечтают попасть. В городе, в который стекались люди со всего мира: голландцы, держащие лодки на причале возле пирсов и недавно разбитых парков; итальянцы с оравами детей на разбитых колясках, собирающей ракушки на пляже и работающие руками; индусы, обосновавшиеся в Куинсе, женщины в саро, продающие безделушки, мужчины в забегаловках, с грязными фартуками и колпаками, остро пахнущие востоком и жизнью в общине, продающие карри, дхансак и куриный суп иммигрантам; мексиканцы и бразильцы, с сомбреро и колонками о спорте в свежих газетах, громко хохочущие над похабными шутками в оживленных кварталах. Близость Манхэттена, дух Америки, пьянящий обещанием лучшей жизни, всех долларов фондовой биржи, все сокровищ расцветающий страны. Огромный пласт Лонг-Айленда, будто парящий над остальной цивилизацией, возносящийся непрерывными стройками и руками людей всех национальностей, рассекающими воздух парадом карнавала, стекающего вниз по проспектам. Воздушные змеи на променаде, прохладительные напитки, полотенца и смех. Даже глядя на маленькую, кажущуюся игрушечной, фигурку статуи свободы с пирса района Ред Хук, он чувствовал внутри пустоту, которую не в силах заполнить пламени либерального факела, огням Бруклинского моста и гордому звездчатому флагу, развевающемуся над зданием Боро Холла. Он оставил позади промозглость английских деревушек, утренние туманы и разговоры за завтраком, с семьёй, с друзьями. Белый хлеб с маслом и сахаром, чай с молоком, омлет и печенье из слоёного теста. Вечеринки на природе в парках Оксфорда, учебу в университете… Вряд ли что-либо имеет смысл, когда их не стало. Когда он видит это сказочное мерцание, эти ночи, дышащие жизнью, а они — где? На кладбище крошечного городка, среди роз, овец и старушек. Они не могут присоединиться, не могут почувствовать этой эйфории новизны, открытости и бесконечности возможностей, простирающихся до горизонта цвета абрикосов, до солнечных бликов заката на Брайтон Бич. И он ходил по улицам, будто девяностолетний старик, медленно и тихо, и ветер проходил насквозь через грудь, он сам становился ветром, прозрачный, потерянный, призрачный. Круги под глазами от частого недосыпа, вымученная улыбка, веснушки на бледной коже, словно нарисованные, словно выжженные. Ладони, озябшие среди тепла, что окутывало со всех сторон, наверное, от того, что внутри было пусто и холодно. А вокруг царило бархатно-мягкое лето. Вокруг зеленели платаны, шумели, пряча в тени викторианские домики ухоженных кварталов Бруклин-Хайтс. Этот июль распускался цветами шиповника кустистых улочек Винегар-Хиллс, где, за порослями кипариса и можжевельника пили ирландское пиво и танцевали по субботам. Где мелькали блузки в горошек и юбки-солнце, детские коляски, собаки на поводках и пенсионеры, млеющие под тёплыми лучами на лавочках парков. Ремус был чужим в этом красочном, неунывающем мире, будто растение, с корнем вырванное из почвы и брошенное, небрежно, на незнакомое место. Или же, сам мир был чужд его уставшей душе: весёлый, растущий и с нелепым оптимизмом говорящий, что стакан наполовину полон, даже если это был стакан чёртового яда. Иногда ему надоедали эти глянцевые улыбки и радостные приветствия, эта вежливая отстранённость, эта гребанная независимость… И тогда он открывал окно в уютной, хоть и не слишком современной, кухне, впуская своевольный ветер перелистывать страницы открытой книги и трепать полы его крепового кимоно, варил себе цикорий в турке и, плеснув туда молока, садился за складной деревянный столик у стены. Крутил ручку настройки, пока не находил частоту вещания BBC, и самозабвенно слушал родные голоса футбольных комментаторов и ведущих. В пять утра, едва соображая от бесконечной бессонницы, во время завтрака, машинально пережевывая жареный бекон и кивая головой на свежие новости о Кубинской революции, будто вступая в односторонний диалог с взволнованным диктором; в обеденный перерыв, скучающе ковыряясь чайной ложечкой в вишневом желе из супермаркета и пытаясь придумать достойное начало для письма матери; перед сном, разглядывая, как по улицам гуляют влюбленные пары и бездомные кошки. Мысль о родном доме не давала ему падать духом. Точнее, не давала опуститься на самое дно. Над кроватью он повесил огромную карту мира. Купил кнопки в канцелярском магазине, воткнул одну куда-то в район Мерсисайда, а другую — прямо в пятнышко Нью-Йорка. Протянул между ними нить и смотрел на нее, засыпая. Сколько воспоминаний и страданий связано с этим далёким островом, таким крохотным, по сравнению с громадиной континента. Так ли сильно ему хочется обратно? В места, будто глумившиеся над тем, во что превратилась его жизнь, когда он приехал повидаться с семьёй. С безжалостно безразличным морем, холодным, как скалы, которые оно обмывало на протяжении веков. С притворной печалью тех, кому было плевать на его чувства даже когда он был ребенком. А ребенком он был болезненным. Когда ему ещё не было и пяти, он заразился оспой от какого-то солдата, прибывшего из Африки — Вторая Мировая была в самом разгаре — и едва не умер. Болезнь навсегда искалечила его лицо. С тех пор он стал посмешищем для ребят из школы, изгоем, уродцем, ничем не привлекательнее Квазимодо. Его гнобили. Просто унижали. И иногда не ограничивались простыми оскорблениями — он приходил домой весь измазанный грязью, в ссадинах и слезах. Отец был бессилен, а мать — безутешна. Но в рыхлой и плодородной земле души мальчика, удобренной неприятием и насмешками сверстников, не разрослись тугими стеблями сорняки ненависти, что бывает так часто. Он усмирял их рост, пропалывая клумбы и грядки, разгребая податливую почву руками и любовно укладывая в лунки саженцы мальв, георгинов и флоксов. Он прятался в книгах и в лабиринте дорожек сада, лелея мечту уехать из города, преодолеть свои страхи, свою замкнутость и беспомощность, вырасти, как яблоневое дерево, посаженное родителями в день его рождения — его кора, ещё не испещренная морщинами, зеленела, живая, на солнце. Каждую весну оно с гордым изяществом и силой расправляло ветви, а к августу они тяжелели и клонились к земле под весом круглых, гладких плодов. Он рос и, с каждым пройденным годом, лишь сильнее углублялся в пособия по литературе, учебные материалы, давно выйдя за пределы школьной программы. Все герои, в лице которых он приобрел молчаливых и не вполне реальных друзей, стали его поддержкой, практически единственной. В 17 он поступил в Оксфорд. Сейчас, хоть прошло всего три года, он уже не мог вспомнить, чего он боялся в те времена — не влиться в коллектив? нажить себе врагов среди студентов и преподавателей? не справиться с собственными демонами? Он аккуратно уложил все свои страхи в маленький чемодан коричневой кожи, вместе с пиджаками и накрахмаленными воротничками, и увез туда, где никто не знал о них. Они были неразлучны, впервые очутившись на просторах большого мира. Но, в первый же день, когда он сидел на скамейке в кампусе, просматривая конспекты своих первых лекций и медленно поедая яблоко, привезенное из дома, два парня и девушка, смеющиеся над чем-то, подсели к нему и заговорили. Уже через пару месяцев из чемодана, убранного в шкаф комнаты общежития, исчезли его тревоги и комплексы. Испарились, оставив после себя тонкий аромат краски, мыла и зверобоевой настойки. Джеймс и Лили. Люди, прекрасные душой, которые были прекрасны во всем. В глупых шутках, в помощи и поддержке, в общих посиделках с вином и поездках в разные города. Влюбленные друг в друга, в искусство, в романтику поэзии и идею вечной молодости, они с восторгом предвкушения смотрели в будущее. Питер, держащийся с неловкой галантностью, который казался влюбленным в каждого друга, таким тихим и готовым последовать за тобой он был. Он слегка терялся на фоне Поттера и Эванс, двух ярких звезд, с пламенеющими взглядами и гениальными идеями, но вызывал в душе Люпина чувство незнакомой теплоты, которой ему не довелось познать в детстве. Петтигрю был ему сродни брата. Такой же спокойный, немного скрытный и нервный, он стеснялся женского общества и вечеринок с коктейлями. Его присутствие расслабляло Люпина — с этими людьми он наконец смог почувствовать себя обычным, и Петтигрю лишь подтверждал его ощущения. Когда Джеймс и Лили убегали по аллеям до пруда, смеясь и целуясь, Питер оставался с ним на покрывале в траве и медленно рассказывал об архитектуре и недавно прочитанных трудах Канта и Юма. Когда они шептались, одержимые новой мыслью, строили планы, писали статьи, Питер держался его, и Ремус, если честно, не понимал, от чего — из опасения не соответствовать ожиданиям вдохновенных друзей или из душевной близости. В его глазах что-то мрачно блистало, как отполированный овал черный кварца, когда он говорил о революциях и величии людей, проливавших невинную кровь. В нем было что-то темное, потаенная злоба, неиссякаемая обида на одаренных друзей. Когда Ремус понял, что Питер избегал их из подлой трусости, было уже слишком поздно. Для того, чтобы Титаник утонул, достаточно было лишь назвать его непотопляемым. Так и у людей. Только заикнись о том, что тебя не сломить, как тут же найдется айсберг, с лёгкостью готовый разрушить тебе жизнь. Они разбились на машине Джеймса. Он был не совсем трезв, так что вел Питер. Тормоза отказали. Тормоза отказали, потому что за день до этого он заметил неисправность, взяв автомобиль, чтобы добраться до Лондона. И не сказал им. Из трусости. Из презрения. Из эгоизма, затмившего ему взор. Если он и думал, что неполадки с системой торможения — это та вещь, знанием которой можно гордиться, то он ошибался. И, стоя на коленях перед Ремусом, яростно хохоча и отчаянно рыдая на своей последней исповеди, он шаг за шагом уничтожил всю надежду, что появилась в его жизни за эти три года. А потом сбежал, оставив Люпина наедине с вернувшимся грузом проблем и непроглядной тучей депрессии, пахнущих шиповником, морской капустой и отцветшими лилиями. Их сыну, Гарри, было чуть больше года, и Ремус чувствовал ответственность перед друзьями за его жизнь. Позаботиться о нем, заменить ему папу и маму, обеспечить счастливое детство — не то, что у него самого. Но эти люди… Эти добрые, щедрые люди, которые заставили его поверить в себя, заняли такую большую часть его сердца, что с их уходом оно будто сжалось, иссякло, усохло. Они были его миром, и он давно забыл, каково это: засыпать, вспоминая, что ты один. Он упал с небес на землю, ударившись так больно, что хотелось умереть. Поэтому он оказался здесь, в Америке. Его психолог посчитал, что ему нужна смена обстановки: академический отпуск, новое место и любимое дело. Он продавал цветы за дубовыми дверями с заляпанным краской стеклом с девяти до девяти, а потом собирался и шел к морю по брусчатке улиц и травянистым тропинкам незаселенных мест. Придерживался этого распорядка, которые позволял ни о чем не думать, растворяясь в звуках улиц Нью-Йорка и шепоте ветра. Иногда он доезжал до пляжа на велосипеде, позволяя огненным лучам заходящего солнца скользить по коже щекочуще-горячими вспышками. Этот день не был исключением. Вечер простирался прохладой воздуха, напитавшегося солью и ветром, рассеивался в него плеском вспененных волн и шипением домашнего лимонада. Его продавали дочки владельцев кафе французской кухни на пляже — маленькие ножки шлепали по скрипучим доскам широкий террасы, маленькие ручки подавали ему стеклянную бутылку грейпфрутового лимонада, накрытую плотной тканью и перевязанную бечевкой. Он опускал в копилку, стоящую на столике, пять центов и улыбался, глядя, как девочки хлопают в ладоши и потрясывают ее, угадывая, сколько там набралось. Из кафе играла бодрая мелодию «Blue Suede Shoes», которая плавно сменилась «Love Me Tender». Солнце нависло над самой линией горизонта жгучим, ослепительным пятном, замирая на мгновение, чтобы потом окунуться в океан. Оно проливало свой янтарный свет на волны, мягко светящиеся, и Ремус щурился, глядя на тихую водную гладь. На берегу смеялись люди, купались, пили коктейли с зонтиками, целовались и танцевали. Ремус ложился на покрывало, тонущее в песке и начинал читать, ловко перелистывая страницы, пока не стемнело. «К востоку от Рая» или «Великий Гэтсби». Ничто не могло помешать ему: ни шум прибоя, ни пение веселящихся, ни голоса стремительных чаек. Но одна группа молодежи, появляющаяся на берегу каждые выходные, неизбежно привлекала его внимание… Студенты Бруклинского колледжа, судя по нашивками на кепках и джемперах — они устраивали пикники, гуляли по променаду, выкрикивали строчки из Гинзберга, отпугивая пожилых прохожих. Все в них выдавало счастливую отрешённость, пока они мелькали у берега цветными пятнами, выплескивали в волны шампанское цвета морских кораллов и уезжали с пляжа на новеньком Астон Мартине без верха. И взгляд Люпина, блуждающий по округе, постоянно цеплялся к водителю автомобиля, к самому шумному, самому неистовому и — да простит меня Бог — самому красивому из этой компании. Он бесконечно проклинал себя, но продолжал возвращаться к нему глазами, обнимать, как те девушки, его с головы до ног. Спутанные крупные завитушки черных волос, тонкая шея, рубашка, расстёгнутая на половину пуговиц, футболка и шорты чуть выше колена. Даже с бутылкой в руке, горланящий Элвиса Пресли, он был самым изящным, элегантным, загадочно-прекрасным из всех. Глядя за него, Ремусу начинало казаться, что он сможет исцелиться. И он даже не мог понять, чем его так пугала эта полная надежды мысль.

***

Ремус слегка улыбнулся, глядя в стекло витрины, мутное от желтоватых разводов затяжного дождя и дешевой краски с позолотой, которую смывали хлесткие, хмурые струи. Плотная ткань полосатого навеса над дверью надувалась парусом, напоминая о ярко-голубом, чистом и глянцевом небе над портом Ливерпуля. О времени, когда воздух был ласковым и подхватывал тёплыми ладонями, и защищал от всего, и убаюкивал. Когда спелые колосья приглаживали волосы мальчишки, который бежал до самого горизонта, чтобы поймать солнце в деревянный сачок. Который любил листать детские книжки с картинками, гладить большого и снисходительно доброго золотистого ретривера и мечтал научиться играть на укулеле. Куда же ушло это время? Это солнечное, морщинистое, приземленное счастье быть в кругу родных и не осознавать драгоценности каждой минуты, когда тебя кружат, вместе с земным шаром, под итальянские песни, под дедушкину гармонику, осыпают поцелуями, поднимают выше к перекладинам самолётных следов, чтобы ты дотянулся, ухватился, довольный, остался висеть. Посматривал на облака, с их пухлыми боками, как на игрушки, набитые плюшем, жил в сказке, в мечте, в идиллии. Которая разбилась, как стеклянный шарик с искусственным снегом. Ремус провел пальцами по своим шрамам, вздыхая. Уже несколько дней Лонг-Айленд поливал бесконечный дождь. Теплый, будто тропический, принесённый из южных стран. Под ним все прело и набухало, а море недовольно ворчало, перекатывая горбатую спину. Люпин с трудом оторвал взгляд от окна, где ветер трепал молодые ветви деревьев, и начал собирать букет невесты из белых астильб, розового лобазника и хризантем. Удивительно, с каким смирением мы повинуемся обстоятельствам. Не отменяем свадьбу в проливной дождь, идём на собеседование с температурой 39 и не увольняемся из офиса с деспотичным начальником. Ремус смутно помнил, как его прабабка назвала это «Судьбой». Она вообще была очень богобоязненной и суеверной. Постоянно перебирала старые нефритовые четки, бормотала под нос молитвы на непонятном языке и запиралась в своей комнате. Только потом, в школе, до него дошли слухи, что она была ведьмой и язычницей. Что такое это таинственное «Судьба»? Не то ли, что создаётся усилиями других людей, пока мы проходим мимо? Когда Люпин лежал в бреду и лихорадке, прабабушка все ходила вокруг его постели, опираясь на трость, развеивала ладан, мускус и сандал, приговаривая, что он непременно умрет. Он выжил, а она скончалась через пару недель. Поговаривали, что она хотела отнять жизнь ребенка, чтобы стать вечно молодой, и дьявол задушил ее во сне. А вот Ремусу казалось, что она просто поняла, что не все на свете подчиняется законам, про которые написали астрологи пятнадцатого века. Ни гадания, ни лунные циклы, ни пророческие слова, так убедительно звучащие из уст уверенного в единственной правоте, не одолеют простую борьбу и простую веру. Его мать верила в жизнь, и он выздоровел. Возможно, настала пора ему тоже поверить в себя? Только он успел перевязать букет сиреневой ленточкой и распутать клубок философских мыслей, как дверь распахнулась, лязгнув на несмазанных петлях, и ударилась об стену. Ремус вздрогнул в унисон с магазинчиком. С верхней полки упала монарда. В помещение влетел человек, мокрым вихрем черных волос и беспорядочными движениями напомнивший Рему собаку. Едва оне споткнувшись, он осел на деревянный пол, откидываясь на стену, и Люпин, боявшийся даже пошевелиться, сразу же узнал в нем того парня с пляжа. Они оба застыли, тяжело переводя дыхание. Первым спохватился Ремус, кинувшись поднимать разбитый горшок с растением. Он низко наклонился над осколками глины и рассыпанной землёй, чтобы скрыть свое смущение — прямо перед ним сидел запыхавшийся, промокший парень, за которым он тайком следил уже пару недель. Светло-голубая рубашка, так прелестно гармонирующая с цветом его глаз, прилипла к телу, вырисовывая округлые пятна сосков и мышцы пресса, руки с выпирающими венами хаотично гуляли по лбу и макушке, распутывая влажные прядки. На пол под нежданным посетителем натекла небольшая лужица воды. —Хотите, я вам помогу? — спросил он, вставая с пола. Ремус нервно бегал по залу, приводя его в порядок, и едва ли не забыл про гостя. Он остановился перед ним, держа в руках пульверизатор. — Мне так жаль, — незнакомец улыбнулся. — Но черт возьми! Я же сказал Алисии, что не стану с ней встречаться, а она как побежала за мной! И доверяй после такого девушкам, — он пожал плечами, насмешливо фыркая. Его грудь до сих пор прерывисто вздымалась и опадала, капли, срываясь с гладких завитков, стукались об доски. —Забыл представиться. Я Сириус, — он протянул аристократически-длинные пальцы. — Сириус Блэк. —Ремус Люпин, — Рем вложил свою загорелую руку с огрубевшими подушечками в точеную ладонь Сириуса. — Приятно познакомиться. —Давайте я все же помогу, — Сириус кинул красноречивый взгляд на комки влажной земли под их ногами. Ремус заставил себя не смотреть на его острые скулы и неестественно бледное лицо с темными родинками, рассыпанными, как маленькие звёздочки, по щекам. Ему вдруг захотелось, чтобы этот парень, с таким удивительно вкрадчивым голосом, остался и, желательно, навсегда. Он улыбнулся, пряча руки за спину, и сказал: —Разве не хочешь переодеться, кофе попить? Ты же, вроде, прячешься от кого-то? Ремус почти удивился тому, как легко слова, которые ещё два года назад он бы испугался произнести, слетели с языка. Блэк закатил глаза и хмыкнул. —У тебя же рабочее время. Люпин почувствовал, что его пытаются подколоть, и в груди расцвело что-то яркое, так разительно отличаясь от поношенного, блеклого карего его свитера и его глаз, лаская стенки груди лепестками. —Кто ещё в своем уме пойдет в цветочный магазин в ливень? Они оба рассмеялись.

***

На двери бруклинского цветочного магазина, за которой мощный циклон не желал усмирять свой властный поток, появилась табличка «закрыто». На тесной, но по-своему уютной кухне квартиры этажом выше сидели два парня. Один из них мешал кофе чайной ложечкой, другой — наблюдал за ним, хитро прищурив глаза. —Я видел тебя на пляже. Много раз. С середины июня. Каждый раз, когда там был я, там был и ты. Сидел в меланхоличном одиночестве и читал Фицджеральда, — Сириус усмехнулся. — Ты ведь не местный, да? — Ремус кивнул. —Я из Англии. —На отдых приехал? —Ну, вроде того, — Люпин махнул рукой, указывая на рассаду на подоконнике. —Твои руки, — начал Блэк, дотрагиваясь кончиками пальцев до свежих царапин на коже парня. — Это от роз? — Даже самый искусный садовник не сможет избежать уколов шипов, — покачал головой Ремус. — Так и в любви — даже если думаешь, что ты уже умудрен опытом, кто-нибудь все равно разобьёт тебе сердце. Я бы не хотел, чтобы это был ты. —Знаешь, у меня шоколадка есть. Будем, как в стихотворении той русской поэтессы — шоколадом лечить печаль*. Ты не против? —Я только за, — он пил кофе мелкими глотками, будто пытаясь замедлить происходящее, остаться чуть дольше. Жить в мгновениях полного умиротворения. — Люблю шоколад. А ещё тебя. —Тогда у нас много общего.

***

Они просидели в квартире Ремуса целый день. Разговаривали обо всем на свете, слушали музыку. Стрелки старомодных часов на стене показывали девять. «Вот и день пролетел», — подумал Ремус. Сириус возился с граммофоном, выбрав пластинку из скромной коллекции Люпина. Винил, книги и пара костюмов — вот и все, что он привез в США. А уезжать ему, похоже, придётся с грузом в виде влюбленности. Может, его не пустят на рейс за перевес, и он останется? Из динамиков полилась мелодия «Blue velvet», расслабленная и неторопливая, напоминающая о черно-белых фильмах и ночных огнях. Сириус поднялся и начал покачиваться в такт, жестом приглашая его присоединиться. Они медленно танцевали по кухне, где ворковало радио, и песня кружилась под потолком, повторяя их движения. Где к уходящему солнцу тянулись веточки бегоний, где на бельевой верёвочке висели шорты и небесно-голубая рубашка. На столе стояли две кружки, а не одна, как обычно, лежали крошки от печенья и алюминиевая ложка, которая неясно отражала абажур напольной лампы. Он проник в его квартиру, проник в его жизнь, так запросто там обосновался. Как будто каждый день по утрам он видел на полу эти шлепанцы, видел эту улыбку, словно нарисованную самыми нежными красками — мягкий изгиб, плавные линии и крошечные трещинки. Розовые пятна в уголках, тени губного желобка. Теперь, пожалуй, он вообще не сможет отсюда уехать. Никогда. А Сириус будто читает мысли и целует, остановившись посреди комнаты, залитой огненным закатным свечением. И губы у него на вкус, как питайя, холодный брусничный морс и горный хрусталь. Ремус вдруг осознает, что схватился за него, как утопающий, и неловко разжимает пальцы, отступая назад. Даже если они и были на Титанике, теперь Ремус ни за что бы не дал им утонуть. И продолжал колоться об те же шипы, что и раньше, наступать на грабли, падать в пропасть с обрыва и обниматься с добрыми облаками. Все же, наша жизнь — это большая тетрадь. Мы пишем туда нашу историю, и с каждым днём наш почерк меняется. Некоторые углы загибаются внутрь, чернила растекаются запылавшими кляксами, карандаш затирается, краски выцветают. Никакая «Судьба» не была над ними властна, пока они стояли в луже медового света, ощупывая неровные краешки чужой души. —И часто ты целуешь странных, едва знакомых парней-флористов? — хихикнул Ремус, глядя ему в глаза. —Ты у меня первый, — признался Сириус и потянулся к его губам.