Абиогенез

Сакавич Нора «Все ради игры»
Слэш
В процессе
R
Абиогенез
dianixx_
автор
Описание
— Нил Хэтфорд. Увлекаюсь экси. Он пропускает мимо ушей подбадривающую фразу Мартина о пользе спорта, но затем… Затем он слышит то, что заставляет его вскинуть голову и устремить все свое внимание на парня рядом, когда тот, словно в противовес его словам, произносит: — Эндрю Миньярд. Терпеть не могу экси.
Примечания
работа написана в рамках ивента «Рождество в Лисьей Башне» новогодняя метка - новогодние открытки
Посвящение
тысячи благодарностей чудесной Вике за чудесный ивент!!
Поделиться

***

***

       Нил возненавидел Истхейвен сразу, стоило ему только переступить порог. Отвратительное место с не менее отвратительными людьми внутри. Нилу тошно. Тошно от обилия белого цвета, тошно от длинных коридоров и витающего в воздухе запаха лекарств, тошно от фальшивых улыбочек докторов, которые ведут себя так, будто искренне сопереживают. Нил чувствует ложь в каждом их взгляде, слове, жесте; чувствует, что для них он не больше, чем просто очередной отброс общества, и они обязательно — обязательно — проявят это позже, когда рядом не будет лишних свидетелей.        Кабинет его лечащего доктора — долговязого мужчины с серым вытянутым лицом, из-за чего Нил окрестил его Слизняком — до того вылизан и чист, что хочется его разгромить. Алан Слоски (кажется, именно так его и зовут) о чем-то увлеченно вещает матери, но Нил не вслушивается. Он чувствует раздражение от одного лишь его голоса и черт знает как еще сдерживается, чтобы не швырнуть в него чем-нибудь тяжелым. Например, этой фарфоровой статуэткой обнаженного ангела, стоящей на столе; она выглядит достаточно крепкой, чтобы размозжить стариковскую башку и окрасить эти отвратительно белые стены кроваво-красным. Неплохой, пожалуй, вышел бы контраст.        Мать стоит за его спиной; ее руки покоятся на плечах Нила, и можно даже подумать, что так она передает ему свое спокойствие, утешение, но нет. Сиди молча и не рыпайся, — говорит этот жест, и Нилу не остается ничего, кроме как подчиниться.        — Мы вас услышали, мисс Хэтфорд, — Слизняк встает, поправляя халат. Довольная ухмылка растекается на его лице, делая похожим на пьяницу — неудивительно, ведь несколько тысяч баксов в кармане опьянят кого угодно. — Мы не будем заносить Нила в базу. С вами крайне приятно иметь дело.        Мать, возвышаясь во всей своей строгой и непоколебимой ипостаси, кивает и с нажимом произносит:        — Я рассчитываю на вас, Алан.        Они пожимают руки — сделка совершена.        Пути отступления нет.        — Не беспокойтесь. Мы уже подобрали вашему сыну команду из четырех лучших специалистов Истхейвена для его реабилитации. Через два месяца будет, как новенький.        Услышав последние слова, Нил вскакивает с места, едва не опрокидывая стул, и мечет ошалелый взгляд с доктора на мать.        — Какие два месяца?! Я не буду торчать здесь столько, катитесь на хер! Лучше, блять, дома перетерплю!        Он делает шаг, намереваясь покинуть этот сраный кабинет, но цепкие пальцы матери хватают его за локоть, впиваясь больно, предупреждающе.        — Натаниэль, — говорит она холодно, и Нилу хочется зашипеть от того, как же сильно он ненавидит это имя. Мать всегда использует его, чтобы пристыдить, ткнуть ножом в гноящуюся рану и напомнить, кто он такой. И это злит, так, сука, невозможно злит. — Ты будешь находиться здесь столько, сколько требуется, ты меня понял?        Нил выдергивает руку из ее хватки и сжимает челюсти до скрежета, с трудом утихомиривая раскаляющий грудь гнев; он льется через край, точит кости, накаляет все его нутро — или это всего лишь ломка? Нил не знает, но смотрит на мать в упор, отзеркаливая ее острый, как лезвие мясорубного топора, взгляд. Хочется послать ее. Послать сраного Слоски, послать всю эту сраную больницу, послать весь этот сраный мир. Но Нил молчит, проглатывая жгучие слова, и они желчью стекают по стенкам горла в самый желудок, затягиваясь в тугой узел. Кажется, еще немного, и он действительно блеванет.        — Я спрашиваю: ты меня понял? — выпытывает мать тоном, не терпящим отлагательств, и Нил шипит сквозь зубы:        — Понял.        — Отлично! — вмешивается Слоски, хлопая в ладоши. Звук эхом отдается от стенок черепа, причиняя тупую боль; Нил стискивает кулаки от желания придушить этого ублюдка. — Не волнуйся, мальчик мой. Тебе обязательно понравится у нас. Пойдем, проводим твою маму, и я отведу тебя в палату…

***

       Когда Слоски заталкивает его в палату, единственное, что проносится в голове Нила — бежать. Он разворачивается резко, бьет Слоски сумкой по коленям, и тот подкашивается, но тут же его кулак впечатывается в грудь Нила, вышибая весь воздух из легких. Нил валится на пол, раздираемый диким приступом кашля; как сквозь пелену он слышит щелчок дверного замка, пытается подняться с четверенек, но вдруг лакированная туфля с силой прилетает куда-то под ребра, прямо в недавнюю россыпь синяков. Сквозь собственные хрипы Нил едва различает полный презрения голос:        — Думаешь, мамочка заплатила нам, и все, ты такой особенный? А вот ни хера подобного.        Нил вскидывает яростный взгляд, но замирает, когда в руке Слоски блестит шприц; тот ухмыляется и издевательски вращает его в руке, подходит медленно, точно хищник, и опускается перед окоченевшим Нилом на корточки. Толстые стариковские пальцы хватают его за подбородок грубо, не оставляя ни единого шанса отстраниться; его и без того маленькие свиные глазки сужаются, а уродливое лицо оказывается так близко, что Нил может разглядеть каждую пору, каждый седой волосок.        — Твоя жизнь в моих руках, так что слушай сюда, — голос Слоски тихий, но сквозящий леденящей угрозой, от которой сердце Нила замирает. — Здесь ты делаешь то, что прикажут, щенок. А вздумаешь брыкаться — так мы быстро обрубим тебе лапки. Таких конченых наркош как ты, тут полно, управа найдется на каждого, так что ты не переживай.        На какой-то миг его слова звучат для Нила иным, до дрожи ненавистным голосом; он сглатывает склизский, удушающий ком, и вопреки всем угрозам выплевывает яростное:        — Пошел на хуй.        Слоски отпускает его лицо и смеется; смеется громко, противно, так, что дребезжат барабанные перепонки. Нилу хочется заткнуть уши, но он сидит неподвижно, точно натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть и поразить собой любого, кто находится рядом.        — Считай это своей последней вольностью, Хэтфорд. Наглости от тебя я больше не потерплю, понял? Через полчаса за тобой зайдут, я передам, что ты у нас мальчик неспокойный, так что рекомендую быть паинькой и не творить дерьма, усек? Прекрасно. Чао!        Слоски прячет непонятный шприц обратно в карман халата и покидает палату, напоследок сверкнув ухмылкой; громкий щелчок замка отрезает Нила от всего мира.        Он остается совсем один.        — Сука…        Под ребрами нещадно ноет и саднит; Слоски наверняка оставил ему нехилый синяк. Впрочем, Нилу не привыкать. По сравнению с полосующими его тело шрамами, это так, цветочки. Незначительное неудобство, не стоящее и капли его внимания. Руки-ноги на месте — значит, порядок. В конце концов, еще совсем недавно он терпел побои и похуже.        Нил встает и приподнимает футболку, оценивая масштабы; кривится, раздумывая, останется ли на нем вообще живое место к концу этих сраных двух месяцев, но выводы не сказать, что утешают. Он подбирает с пола сумку с вещами — спасибо матери хоть за это — и швыряет на металлическую койку в углу, укрытую застиранным и похожим на старый мешок покрывало. Рядом с кроватью — тумбочка, под скрытым толстыми прутьями окном — стол и стул. В углу стоит старый шкаф, который, кажется, способен развалиться от одного только прикосновения. Около него есть еще одна дверь — вероятно, в уборную, но Нил не горит абсолютно никаким желанием заглядывать туда. В воздухе среди пыли витает сырость и затхлость, смешанные с резким запахом дезинфекционных средств. Видимо, его специально запихнули в палату похуже, и не то чтобы это удивительно, учитывая, что мать не хотела тратить денег больше, чем потратила уже, но сердце Нила все равно сжимается от отчаяния. Это — не место для выздоровления, а самая что ни на есть гробница. И ему предстоит провести в ней долгие, мучительные дни, пока не настанет его черед покинуть этот ад.        Нил оглядывается вновь и внезапное осознание того, насколько же сильно палата походит на подвал, обрушивается на него ледяным цунами.        Он подрывается с места, почти на физическом уровне ощущая тяжесть атмосферы. Воздух становится слишком плотным, каждый вдох дается с невероятным трудом. Ему чудится запах сырого мяса и лязганье металла, от которых кровь стынет в жилах.        — Это просто палата… — бормочет Нил на грани слышимости. — Просто палата. Просто ебаная палата в ебаной больнице…        Он мечется туда-сюда, подстегиваемый нарастающей паникой — пять резких шагов до двери, пять обратно до окна, — сцепляет руки за спиной, выкручивает пальцы почти до боли, кусает щеки. Его мелко трясет, и Нил не может сказать точно, от чего именно. Все внутри кричит, так отчаянно кричит о побеге, но ни ручка двери, ни решетка окна не поддаются, когда он дергает их с ненормальной силой. Все его надежды разбиваются о суровую реальность: сбежать не-воз-мож-но. Поэтому следующей мыслью, за которую он так отчаянно цепляется, становится забыться.        Нил судорожно хлопает ладонями по карманам джинсов, бросается к сумке и расшвыривает все вещи в попытках наткнуться хоть на что-то, хоть на маленький пакетик, хоть на сигарету — хоть что-то, пожалуйста, ну хоть что-то — но не находит ровным счетом ни-че-го.        Глупо было даже надеяться.        — Блять! Ненавижу! — рычит он и с гневом сбрасывает вещи на пол. — Ненавижу, блять, как же я вас всех ненавижу!        Ярость разгорается внутри так, словно его облили керосином и чиркнули спичкой. Он чувствует себя загнанным в угол зверем, понимает, что на ближайшие недели его жизнь вновь не принадлежит ему.        Нил вцепляется пальцами в волосы и оттягивает сильно, до боли; сползает на пол по стене и прикладывается о нее затылком с такой силой, что перед глазами плывут темные пятна. Ярость медленно угасает, и вместо нее в груди разрастается тянущая отвратительная дыра, безжалостно пожирающая собой последний луч надежды.        — Привет, реальность… — шипит он обессиленно. — Как же хуево встретить тебя снова…

***

       За всю свою недолгую восемнадцатилетнюю жизнь Нил твердо уяснил одну истину: хочешь жить — умей вертеться. Извивайся как змея на раскаленной сковороде, неважно как, неважно какой ценой, неважно, что лежит на весах, потому что жизнь всегда будет перевешивать. И он следует этим правилам еще с самого детства: борется, пока имеет силы, и подчиняется, когда загнан в угол. Только вот… Как же сильно он устал от этого ебаного подчинения. Устал, что его жизнь постоянно находится в руках кого угодно, но не его. Устал от этого тугого ошейника с коротким поводком, за который постоянно тянут с такой силой, что он задыхается, даже если это и делается с намерением помочь.        Еще в первый день Слоски наглядно продемонстрировал, что бороться чревато последствиями. Нилу не хочется думать о том, что могут сотворить здесь с ним, абсолютно беспомощным под влиянием ломки. Он знает — чувствует — что слова Слоски — не блеф, не пустые угрозы; знает, что ему следует сидеть тихо, быть незаметным и просто слиться с больницей, потому что как никому другому Нилу известно, что за неподчинением следуют наказания. Наказания, которые порой заставляют глубоко пожалеть о том, что ты вообще появился на свет.        Но вместе с тем…        Вместе с тем Нил просто не может мириться с этим. С тем, что за этот чертов поводок вновь тянут с такой силой, что лишают кислорода. Все, хватит. Он сыт этим дерьмом по горло. Может, он не будет бороться. Только вот и беспрекословно подчиняться — тоже.        …Время в Истхейвене тянется ужасно медленно. Нила словно поместили в искаженное пространство, иначе он не может объяснить, почему кажущиеся ему часы на деле оказываются жалкими минутами. Вероятно, виной всему накатывающая волнами ломка, которая беспощадно охватывает его уже на второй день и заставляет внутренности гореть. Он чувствует себя заложником не только треклятого Истхейвена, но и своего собственного существа. Нил ненавидит это состояние. Ненавидит, что едва может контролировать собственное тело и сознание. Ненавидит, что нарушает данное себе обещание не сдаваться и набрасывается на дозу препаратов совсем как изголодавшееся животное.        Как же он, сука, жалок.        На третий день, после абсолютно идиотского утреннего собрания, на котором они в очередной раз обсуждали планы на день и прочую чушь, его и еще нескольких человек забирают и отводят на групповую терапию. Нил бы рад сбежать, только вот одного цепкого взгляда сопровождающей хватает, чтобы остудить весь его пыл.        Они заходят в большой зал, на полу которого разбросаны разноцветные (боже, наконец!) кресла-мешки; напротив возвышается массивный стол, на который бедрами опирается невысокий лысый мужчина. Ноябрьское солнце заливает собой все пространство, проникая сквозь широкие окна; Нилу приходится приложить немалые усилия, чтобы отвести взгляд от чистого голубого неба, от слепящего света, от свободы. Не раздумывая, он занимает самый дальний мешок и выдыхает сквозь стиснутые зубы: кости болят, кажутся слишком тяжелыми, он отчетливо ощущает каждую клеточку своего тела, и все так болит, болит, болит…        Когда все рассаживаются по местам и мужчина начинает говорить, Нила охватывает такое раздражение, что оно подстегивает его не то сорваться и сбежать, не то наброситься на мужчину, сомкнуть руки на шее и душить; его скрипучий голос слишком отвратительный, слишком невыносимый, слишком… Слишком. Но Нил не делает ничего из этого и лишь впивается пальцами в собственные колени, раз за разом сглатывая ползущую из недр желудка тошноту; старается дышать глубоко и жмурится крепко, до белых пятен перед глазами. Не помогает.        Как же ему, блять, плохо.        Мужчина называется Мартином и распинается о том, насколько важны сеансы групповой терапии. Нилу хочется ломанно рассмеяться от всей абсурдности. Господи, блять, они действительно считают, что совершенно незнакомые люди начнут открываться друг другу лишь потому, что застряли в одной лодке? Тем более такие законченные наркоманы, которые окружают его теперь (Нил замечает, как лихорадочно мечутся их взгляды, дрожат руки, и как часто они облизывают пересохшие губы. Жалкое зрелище; он, конечно, не такой. Нет. Это все обстоятельства). Мартин просит их представиться и рассказать о себе. Нил без особого интереса слушает остальных, а когда очередь доходит до него, он даже не встает (во-первых, ему абсолютно плевать, а во-вторых, ломота в костях ничуть не утихает) и нехотя выдавливает:        — Нил Хэтфорд. Увлекаюсь экси.        Он пропускает мимо ушей подбадривающую фразу Мартина о пользе спорта, но затем… Затем он слышит то, что заставляет его вскинуть голову и устремить все свое внимание на парня рядом, когда тот, словно в противовес его словам, произносит:        — Эндрю Миньярд. Терпеть не могу экси.        И это… Странно. Странно, потому что в голове Нила вдруг щелкает осознание и он впивает в Миньярда удивленный взгляд. Тот ловит его и в ответ посылает оскал, который Нил никак не может расшифровать. Мысли в голове начинают гудеть пчелиным роем, и все это… Неправильно, слишком неправильно, это не может быть правдой. Это ведь… Эндрю Миньярд? Тот самый Эндрю Миньярд?        Что он вообще здесь забыл?        Мысли о нем помогают немного отвлечься от ужасного состояния, и Нил концентрирует все свое внимание на Эндрю. Он старается делать это незаметно, разглядывая его самым краем взгляда; подмечает, как Эндрю смешливо фыркает и закатывает глаза почти на каждую фразу Мартина, скрещивает руки на груди и всем своим видом демонстрирует, что ему абсолютно плевать на происходящее. Нил с ним абсолютно солидарен.        Их отпускают спустя безумно долгий час, за который они с Эндрю так и не проронили ни звука. Да и в целом сидела тихо почти вся группа, и один лишь Мартин скакал туда-сюда как клоун, пытаясь вытянуть из них хоть слово. Эндрю вскакивает с места и спешно движется к выходу, поэтому Нилу удается настигнуть его только в коридоре.        — Эндрю, постой!        Эндрю оборачивается и окидывает его таким взглядом, словно впервые видит.        — Это ведь ты вратарь Лисов, — говорит Нил скорее утвердительно, и глаза Эндрю расширяются в наигранном восторге.        — О, так ты у нас фанатик! — он вскидывает руки и широко усмехается. — А я уже успел придумать, как буду долго и мучительно выковыривать твои глаза вилкой за то, что ты так пялился.        — Я не… — Нил пытается сказать хоть что-то в ответ на очевидную грубость, но со вздохом сдается: — Не против пойти на обед вместе?        Эндрю по-птичьи склоняет голову набок.        — Хочешь, чтобы я претворил свои мысли в реальность? А не боишься?        — Просто хочу поговорить с человеком, который тоже любит экси.        — Ох, Нил, ты разве не слышал? Я не люблю экси, я терпеть его не могу.        В какой-то миг Нилу кажется, что над ним просто издеваются — настолько непонятно звучат для него эти слова.        — Что?        — Думаю, тебе стоит проверить слух, — вздыхает Эндрю и качает головой. — Серные пробки это та ещё неприятность, да. Или все потому, что ты британец? Странно, обычно это мы не понимаем вашего акцента, а тут наоборот.        Нил ощущает странную смесь непонимания и, возможно, легкого раздражения; Эндрю хмыкает и разворачивается на пятках, уходя прочь. Нил не знает, что движет им, но он увязывается следом. Технически, Эндрю не отказал ему, поэтому… Все в порядке.        До самой столовой они идут молча, и Нил занимает место через стул от Эндрю. Отдаленно он слышит громкие голоса заполняющих помещение людей, но не обращает на них никакого внимания. На столе — тарелки овощного рагу с мясом, от вида которого Нил невольно морщится, горячий чай и ломтик пастилы. Не самая лучшая еда, думает он, придвигая порцию к себе, но разве приходится выбирать?        Желудок громко урчит, когда он безо всякого энтузиазма берет ложку и начинает отделять овощи от мяса. Не то чтобы он вегетарианец или его ярый противник, нет, просто… Если у него есть выбор, то мясо он не выберет. Тем более теперь, когда желчь плещется в желудке, грозясь подняться выше и вырваться наружу от одного лишь его запаха.        Когда Нил вскидывает взгляд на Эндрю, то с удивлением замечает, что тот делает то же самое.        — Тоже не любишь мясо? — интересуется он, склоняя голову вбок. Эндрю мимолетно смотрит на него, но молчит. — Мне казалось, оно обязательно спортсменам. Ну, белок, все дела…        — Когда кажется — креститься надо, — фыркает Эндрю.        — Прерогатива верующих, а ты что-то не особо на такого смахиваешь.        Эндрю наконец оборачивается к нему всем корпусом и все его лицо принимает насмешливо-ироничный вид.        — Почему же? Я вполне себе верующий, только не в этого стремного бородатого дядьку где-то там, а в себя.        Нилу его позиция определенно нравится. И то ли на него так действует скука, то ли еще что, но его язык начинает работать впереди разума, который так внезапно заполняют презрительные мысли.        — Если бог и есть, то он определенно самый настоящий мудила, для которого мы не больше, чем игрушки. Не понимаю, почему люди вообще строят вокруг него такой культ…        Он вспоминает кричащие заголовки газет о рухнувших крышах церквей прямо во время служб; вспоминает людей, безжалостно сожженных на кострищах инквизиторами всего несколько столетий назад; вспоминает себя, маленького себя, потерявшего всякую надежду и отбивающего колени, пока он умолял, отчаянно умолял со слезами на глазах и надрывными всхлипами бога о пощаде.        Помог ли бог хоть раз? О, конечно, нет. Его ведь и самого нет. Впрочем, если и есть, то… Нил хотел бы увидеть его. Увидеть и плюнуть в ублюдочную рожу за все его мудачество.        — Когда люди теряют веру в себя, они ищут ее извне, — пожимает плечами Эндрю. — Естественное явление.        — Естественное, но глупое. Главным богом в своей жизни является сам человек.        — А это уже другая истина.        Они замолкают; Нил ковыряет рагу ложкой, неохотно поедая пресные овощи, вероятно, не первой свежести, и исподтишка наблюдает, как Эндрю кромсает эти самые овощи на еще более мелкие кусочки, превращая почти что в кашу, прежде чем отправить в рот. Странный ритуал, думает Нил, но никак не комментирует это. В конце концов, у самого в сознании воздвинуты такие поросшие мхом лабиринты, что выбраться из них не поможет ни одна нить Ариадны .        Вопросы жужжат в мыслях назойливыми пчелами, и с каждым мгновением их становится только больше. Но один выделяется сильнее всех и так и норовит соскользнуть с языка: почему Эндрю вообще находится здесь, в реабилитационном центре для наркозависимых? Нил копается в глубинках памяти, стараясь выудить оттуда хоть какой намек на ответ, но единственное, что удается вспомнить — таблетки, на которые Эндрю прописали после какой-то там потасовки. Вероятно, теперь находится здесь он именно из-за них. Эти подробности пестрели во всех спортивных журналах чуть больше года назад, когда Лисы обрели популярность из-за перешедшего к ним из Воронов Кевина Дэя. Масла в огонь подлило и его признание в том, что Дэвид Ваймак — его отец. СМИ буквально сходили с ума от этих новостей и не было ни дня, когда бы Нил не натыкался на все более и более абсурдные теории, доходящие вплоть до того, что Лисы, будучи самой малочисленной командой и безнадежным аутсайдером в НССА, заманили к себе Кевина, имевшего титул чемпиона страны, шантажом. Нил понятия не имеет, под какими препаратами находились те, кто сочинял весь этот бред, но смеялся он тогда так знатно, что мать даже засомневалась, не тронулся ли он умом.        Вообще, игроки экси не интересуют Нила так сильно, как само экси, поэтому нет ничего удивительного в том, что он не признал Эндрю. Может быть, когда-то он и видел его лицо в газетах, но не придавал этому большого значения. Попросту не видел смысла. Как, впрочем, не видит его и сейчас. Он хочет играть — и он играет свою игру, не заводя себе фаворитов (ну, разве что Дэя и Нокса, потому что они — чертовы боги, на которых грех не равняться). Нилу, кажется, было лет десять, когда мать отвезла его на матч по экси, на который им так удачно перепали билеты, и именно тот день стал новой страницей в его жизни, потому что страсть к экси разгорелась в нем с такой силой, что в своей частной школе он даже вступил в команду и стал нападающим. Это решение, пожалуй, оказалось самым верным за все его годы. Экси стало не только его страстью и отдушиной, но и спасением. Тем, что дарило ему силы и желание жить.        — Почему ты говоришь, что терпеть не можешь экси? — спрашивает он спустя минуты тишины, прерываемой лишь звяканьем посуды да голосами окружающих, в которые Нил все равно не вслушивается. — Ты же очень хороший голкипер. Это ведь даже не мои слова, а Кевина.        Эндрю морщится, будто услышал самую нелепую вещь на свете, и отодвигает опустевшую тарелку от себя.        — Да положить мне на твое экси и слова Кевина. Экси — дерьмовая штука, разве что чуть менее тоскливая, чем жизнь. Кевину надо — вот пусть сам и упивается идиотским катанием мячика по паркету.        Овощи идут не в то горло, и Нил закашливается, давясь ими. И это тот самый Миньярд? Как он вообще может говорить так об экси? Черт, это что, действительно розыгрыш такой?        — Забавно. Ты сейчас прям вылитый Кевин, когда ему говорят, что экси не такая уж и важная вещь.        Нилу приходится сделать несколько глубоких вдохов, чтобы успокоиться. Эндрю подпирает щеку ладонью и неспешно потягивает чай, глядя на него поверх стакана с нескрываемой насмешкой.        — Я просто… Не понимаю, как можно быть таким хорошим игроком и при этом так относиться к экси, — бормочет Нил сконфуженно. — Если бы у меня в распоряжении был корт и все такое, я бы уже был на седьмом небе от счастья. Кевин ведь возлагает на тебя огромные надежды.        — Кевин то, Кевин сё… Меня щас блеванет. Эксидрочерство Кевина — проблема исключительно Кевина, смекаешь?        Нет, Нил не смекает. Не понимает слов Эндрю и не видит в них абсолютно никакого смысла. Вопрос о том, какого же черта он продолжает играть, если так не любит экси, обжигает грудь и вертится на кончике языка, но почему-то Нил уверен: ответа он не получит. А если и получит, то вряд ли сможет перевести его с миньярдского. Поэтому он тянется за чаем и делает глоток; ужасная приторность обжигает язык, Нил кривится, отставляя его подальше. Проследив его движения, Эндрю отставляет свой уже опустевший стакан и совершенно бесцеремонно тянется за его, ниловым, чтобы опустошить несколькими крупными глотками.        Что ж, одно про Эндрю Миньярда можно сказать точно — он явный любитель сахара. Потому, когда он закидывает в рот ломтик пастилы, Нил протягивает ему свой и в ответ на вопросительный взгляд поясняет:        — Не люблю сладкое.        Эндрю пожимает плечами и без слов съедает и его. Нил наблюдает за ним, скрестив пальцы под подбородком и старательно игнорируя отголоски тошноты, клубящиеся где-то в горле. Возможно, ему действительно стоит поесть больше, чем просто овощи, которые своей ценностью значительно уступают тому же мясу, но… Нет. Лучше перетерпеть и дождаться ужина, чем пихать его в себя. Самому ведь придется потом оттирать полы от блевотины, если вообще не всю столовую, а это уж точно не входит в его список «успеть сделать в Истхейвене». Туда вообще не входит ничего, кроме как выжить и не поехать крышей. Но это уже так, по возможности.        — Как попасть к вам в университет? — спрашивает он неожиданно даже для самого себя, и Эндрю поднимает на него взгляд. Только теперь в ореховых глазах не плескается прежнее веселье, нет. Теперь Нил с легкостью различает в них сталь, такую же, какая звенит и в наигранно насмешливом голосе Эндрю, когда он произносит:        — О, боюсь, лимит на количество наркоманов у нас в команде уже исчерпан.        По Нилу словно чиркают спичкой.        — Я не наркоман!        — Да-да, а приехал ты сюда просто на курорт. Конечно, конечно.        И без того никакое настроение падает ниже отметки «ноль»; Нил терпит обжигающую горло желчь и стискивает кулаки, глядя на отвернувшегося Эндрю почти с обидой.        — Ты ни черта не понимаешь! Думаешь, на наркоту от радужной жизни подсаживаются? От того, какой мир яркий и справедливый?        — Мир вообще жестокая штука, пора бы привыкнуть уже.        — Не поверишь, привык уже сполна. И жесток не мир, а люди.        Эндрю щелкает пальцами.        — В точку!        Раздражение зудит под кожей; Нил сглатывает тошноту и выдыхает сквозь стиснутые зубы. Выходит, газеты не лгали, когда писали об Эндрю, как не о самом приятном человеке. Хотя… Глупо вообще ожидать чего-то приятного от того, кого считают самым смертоносным приобретением Лисов, отсидевшим три года в колонии для несовершеннолетних и едва избежавшим повторного срока. Эндрю явно не является воплощением нормальности, однако и Нил далек от нее настолько, что, кажется, не хватит и всей жизни, чтобы вернуться на ее орбиту. Он с трудом утихомиривает кипящую в крови злость и отгоняет подальше последние остатки здравости, кричащие ему отсесть и больше никогда не подходить к Эндрю, потому что… Потому что в этой саркастичной ухмылке и блеске глаз Нил видит свой билет. Он понимает, что Эндрю может стать тем, кто приведет его к Лисам и наконец освободит от давящего ошейника.        Остаток обеда они проводят в молчании, а затем Эндрю салютует ему и уходит. Наблюдая за его удаляющейся спиной, Нил отчего-то думает, что шансы у него есть.

***

       На второй неделе состояние Нила ухудшается настолько, что он готов лезть на стены. Синдром отмены нещадно кроет его, и все тело болит, болит, болит. Нилу кажется, что он разваливается на части, молекула за молекулой, атом за атомом; кажется, что еще совсем немного, и он просто не выдержит. Сдерет кожу, расшибется головой о стену, вскроет вены вилкой, — да что, блять, угодно, лишь бы унять боль. Дозировка препаратов уменьшается, он перестает получать вечернюю порцию, поэтому самым отвратительным временем становится ночь. Нила трясет, выворачивает наизнанку и бесконечно рвет — сначала едой, затем жгучей желчью — в подставленный к кровати тазик. Мерзкий запах блевотины забивается в нос и провоцирует очередные приступы. Нил ощущает себя полным куском дерьма, истерзанным и выброшенным на помойку. Холодный пот стекает с него ручьями и пропитывает белоснежные простыни, кажущиеся слишком колючими. В животе ворочается целый выводок чертей с когтями, так и норовящими вцепиться ими поглубже.        Свинцовая тяжесть давит на веки, хотя сна ни в одном глазу. Койка ужасно скрипучая и жесткая, и как бы Нил ни ворочался в поисках удобного положения, все тщетно. Он тихо стонет, когда мышцы прошибает особенно сильной вспышкой боли. Вздернутый на дыбах мученик — вот кто он. Только вот Нил не уверен, что согрешил настолько, что заслужил это. Он вообще ни в чем не уверен. Слезы текут по щекам. Лунный свет заливает палату, рисуя причудливые тени. Они пляшут по полу и стенам; Нилу чудятся их зловещие голоса. Они то шипят, что он один, брошен, похоронен здесь заживо, то срываются на вопли, отчаянные мольбы о помощи, эхом преследующие его с детства. Или это всего лишь игры его воспаленного разума? Нил не знает, но все равно затыкает уши и судорожно просит прекратить.        Он пытается отвлечься, сосредоточиться на хоть на чем-то, но все тщетно. Все мысли сводятся к одному — к желанию употребить. И это не просто желание, это навязчивая идея, одержимость, поглощающая все его существо. Но потом, в отчаянии, он начинает проклинать весь мир. Почему он всегда страдает? Почему эта блядская жизнь так любит испытывать его? Нил пытается убедить себя, что это временно, что все пройдет, но боль настолько сильна, что он едва ли может в это поверить. Он не знает, что ждет его завтра, но сейчас он знает только одно: он хочет, чтобы эта ночь закончилась, чтобы боль отступила. Но пока он может только терпеть, перенося эту мучительную агонию в полной тишине и одиночестве. Он пленник собственной ломки в темной, безжалостной ночи.        Спать удается лишь урывками, но когда глаза закрываются, Нил проваливается в жуткий лабиринт кошмаров. Он видит прошлое. Видит искаженные тени, и они тянут, тянут к нему свои неестественно длинные руки, выкрикивают его имя, настоящее имя, и молят о помощи. А потом раздается лязганье топора и все стихает. Нил подрывается весь в поту и хватается за бешено клокочущее сердце. Палата меняет очертания, и он видит себя в подвале. Беспомощно жмется в самый кровами угол и обхватывает голову, дрожащими губами умоляя прекратить. А затем снова погружается в пучину тревожного сна, и кошмар возвращается с новой силой. И этот мучительный цикл повторяется всю ночь, до тех пор, пока слабая заря не пробивается сквозь окна Истхейвена, знаменуя конец пытки.        Завтрак и утренняя рутина проходят легче благодаря долгожданной порции препаратов. Нил уже даже не пытается строить из себя героя и судорожно проглатывает таблетки, запивая огромным количеством воды. Боль стихает, разум застилает поволокой, и Нил наконец может дышать. Ровно до того момента, пока не настает время сеанса психотерапии с мудилой Слоски, которые он должен посещать каждые три дня. При виде Слизняка раздражение начинает бушевать с новой силой. Нил не видит абсолютно никакого смысла в этих идиотских сеансах, потому что все, что они делают — это мечут взглядами молнии друг в друга и обмениваются колкостями. Слоски интересуется его самочувствием со своей поганой ухмылочкой, будто не видит его осунувшегося лица и залегших под глазами теней, а затем на его вопрос о желаниях из Нила вырывается ядовитое «швырнуть долбаного ангела в вашу долбаную башку». Слоски усмехается и, записав что-то в свой идиотский блокнот, отпускает его. Сеанс изматывает не хуже ночи, а после наступает время прогулки.        Пожалуй, единственным плюсом Истхейвена является его стадион со спортивной площадкой, где Нил может выместить стресс и дать волю переизбытку энергии. Мышцы ног приятно горят, напоминая ему о том, что он не растворяется в бездне ломки, что он живой, и Нил цепляется за это ощущение, как за спасение. Мысли исчезают, чувства утихают, и он просто предается моменту, нарезая круги. Прохладные порывы ветра хлещут его в лицо, пока Нил обгоняет медлительные группы пациентов, с каждым шагом оставляя позади все тревоги — Слоски, ломка, Истхейвен… Есть только он и кристально чистая, расслабляющая пустота в голове, которую нарушает внезапное появление знакомой белобрысой макушки на стадионе.        Когда Нил настигает Эндрю, его лицо сияет улыбкой.        — Тоже решил побегать?        — Ненавижу бег, — отрезает Эндрю, и Нил замечает его болезненный вид: ломка не щадит никого. Эндрю ускоряется, оставляя его позади, и Нил, истолковав это как нежелание общаться, вздыхает и продолжает свой путь.        На самом деле, он прекрасно понимает Эндрю. Нил не знает, как влияли на него предписанные судом таблетки и как протекает синдром отмены, но судя по тому, что он наблюдает последние дни, дела у Эндрю обстоят не намного лучше. Наверняка он, как и Нил испытывает постоянное желание запереться в своей палате, укрывшись от всего мира до конца реабилитации, но кто ж им позволит? Они вынуждены выживать среди толп пациентов и раздражающих докторов. Поэтому общение с Эндрю практически зашло в тупик: Нил не находил в себе сил подойти, а когда все же решался, Эндрю выглядел так паршиво, что одного его резкого взгляда хватало, чтобы Нил кивнул и удалился.        В хорошие дни они садились вместе во время групповой терапии и даже работали в паре — если можно так назвать их обмен колкостями, — ходили по стадиону, устраивались вместе в столовой и обсуждали отвлеченные темы, избегая говорить об экси, которое явно раздражало Эндрю. Нил привычно отдавал ему сладости и напитки, на что Эндрю однажды хмыкнул:        — Ты полный идиот, если считаешь, что можешь подкупить меня этим.        Эти слова ничуть не задели Нила — скорее, удивили — ведь в его действиях действительно не было никакого умысла. Он просто отдавал то, в чем не нуждался сам, что и поспешил сообщить; Эндрю сощурился, но, кажется, ответ принял. Нил прекрасно понимал, что выглядит для Эндрю подозрительно: сначала говорит об экси и желании попасть в его университет, а затем ведет себя так, словно ничего не произошло, крутясь рядом и подсовывая сладости. Эндрю ведь наверняка уже раскусил его, но только вот… Почему не спешит отталкивать? Возможно, он просто терпит, чтобы скрасить свое пребывание в этом аду ниловой болтовней.        Но, видимо, пересекались с Эндрю они достаточно, потому что на недавнем сеансе Слоски упомянул, что часто замечает их вместе: то в столовой, то на прогулках, то просто в коридорах. Кажется, он добавил еще что-то и про их «ужасные характеры», но Нил уже не вслушивался, ощущая в его словах скрытую угрозу: Слоски мог запросто сократить их и так минимальные встречи с Эндрю до нуля, и эти мысли не засели тяжестью в Ниле настолько, что до конца сеанса он сидел покладисто.        Осознание, что и без того шаткий план ставится под угрозу, заставляет его перейти на шаг и нахмуриться. Он не может — просто не может — позволить Слоски помешать им, твердо решает Нил, глядя в спину удаляющегося Эндрю.        У него остается пять недель.

***

       К середине третьей недели Нил вдруг понимает, что слишком давно не слышал голоса матери.        Посещения в Истхейвене строго запрещены, поскольку это, по мнению докторов, способствует более эффективной реабилитации. Разрешенное время для звонков родственникам отводится по вечерам, но Нил ни разу так и не воспользовался им. Во-первых, он сомневается, что мать скажет хоть что-то ободряющее — скорее, это будут привычные упреки и оскорбления. Во-вторых… Он просто не хочет слышать ее. Как бы парадоксально это ни звучало, но Истхейвен стал для него своего рода тихим оазисом. Да, отношение большинства персонала к пациентам оставляет желать лучшего; да, режим слишком строг; да, его напрягает скалящийся Слоски, который, к счастью, пока не претворяет своих угроз в реальность, но в то же время… В то же время он наконец освободился от бесконечного гнета матери; забыл, что такое постоянные скандалы и избиения по поводу и без.        И возможно… Возможно, если бы ему дали выбор: вернуться домой прямо сейчас или торчать в Истхейвене до конца реабилитации, он бы всерьез задумался и не смог дать однозначного ответа. Что дом, что рехаб — все одно клетка, разве что с разными условиями. Так какая разница, где страдать?        Свободное послеобеденное время Нил решает провести в палате, — нет никакого желания пересекаться с кем бы то ни было, — и поэтому теперь лежит прямо на полу, раскинувшись звездочкой.        Громкий вздох эхом отдается от стен, когда Нил думает о матери. На самом деле, он не может сказать точно: а любит ли он ее? Их отношения, кажется, никогда походили на «нормальные». И не то чтобы Нил винит ее в этом, прекрасно понимая, что так сложились обстоятельства: мать насильно выдали за богатого, но отвратного человека, который испоганил ее — а впоследствии и его — жизни. Причем испоганил до того сильно, что они до сих пор отмываются от последствий. Натан был ужасным человеком. Нет, даже не человеком — монстром, настоящим чудовищем во плоти. Но еще ужаснее то, что Нил весь пошел в него: те же рыжие волосы, те же голубые глаза. Даже собственная улыбка порой слишком сильно напоминает ему отцовский оскал, с которым тот затачивал ножи и топоры.        Этими самыми ножами-топорами бросается в него мать — спасибо, что только метафорически, — всякий раз, когда сравнивает его с Натаном. Она будто и не осознает, сколько боли приносит ему этими обвинениями. И Нил правда не понимает: зачем она так старалась оградить его от отца, если теперь с тем же рвением не дает забыть, чья кровь течет по его венам?        Он терпел. Терпел ее беспочвенные обвинения, терпел это тошнотворное «гены пальцем не задавишь», терпел вспышки гнева, которые неизменно сопровождались побоями, и… Он мог бы — мог бы — понять ее, только вот…        А кто поймет его?        Всю жизнь он только и делает, что ищет ей оправдания, закрывает глаза на оскорбления и частые синяки. Он ведь тоже пострадал от Натана, он тоже жертва, о чем ему постоянно напоминают усыпающие его тело шрамы. Почему мать не может понять этого? Почему считает, что он — ее собственность, игрушка, которой она может крутить-вертеть, как ей хочется, все запрещать и постоянно командовать, накладывая все больше и больше запретов?        Он ведь тоже человек.        Нил терпелив, только вот любому терпению приходит конец. Тонкая призрачная нить звонко лопается, ударяя по нему ясным осознанием: он должен прекратить это.        Какое будущее ждет его, если он так и останется ее безропотным сынком? Нил прикрывает глаза, пытаясь представить это: ему придется доучиваться в ненавистном университете, куда запихнула его мать; придется и дальше терпеть тотальный контроль и отчитываться за каждое действие; придется отказаться о заветной мечты о спортивной карьере, ведь мать просто не позволит ему играть дальше, чем на любительском уровне. И так пройдут его годы?        Нил стискивает кулаки и поджимает губы, устремив взгляд в посеревший потолок. Ему так мерзко. Мерзко от самого себя и жалости, в которой он барахтается, не в силах вырваться из-под материнского гнета. Господи, блять, ему восемнадцать лет. Восемнадцать! Он взрослый человек, он может — хочет — скинуть с себя этот чертов ошейник, так почему никак не сделает этого?        И Нил представляет, всего на мгновение представляет это: жизнь, которая поджидает его, если он бросит все и поступит в Пальметто. У него будет все: университет, команда, игра… У него наконец будет свобода. То, что раньше казалось несбыточной мечтой, теперь оседает чем-то осязаемым на самых кончиках пальцев — только протяни руку, и оно твое. И Нил готов вцепиться в это всеми конечностями, вгрызться зубами, — сделать все, лишь бы достичь свободы. И даже если у него не выйдет сблизиться для этого с Эндрю, даже если весь его план потерпит крах — плевать; он попытается сам. Попытается и будет пытаться до тех пор, пока не поступит, пока не станет одним из Лисов.        Чего бы это ни стоило, но Нил сделает это. И даже если это означает перечеркнуть и оставить позади все, что он имел, даже если это означает беспощадно разорвать все связи с матерью и оставить ее призраком прошлого, то…        Что ж, он совсем не против.