крылья

Honkai: Star Rail
Слэш
В процессе
R
крылья
ангел поднял революцию
автор
Описание
Но однажды он осознает, что мечта об идеальном мире, о создании рая невозможна, недостижима. Что мечта, к которой он так стремился, на самом деле уже давно не его мечта. Разочарованный и покинутый всеми, Воскресенье придет к нему, и Какавача прижмет его к себе с тающей на губах улыбкой… А потом заберет его с собой далеко-далеко… Туда, где он больше никогда не сможет спать и грезить. И тогда они смогут проснуться вместе — это туманное, тихое место станет их последним успокоением.
Примечания
AU, в которой Воскресенье и Авантюрин познакомились еще в юности и были трепетно-нежно влюблены друг в друга. Жестоко разлученные несправедливой судьбой, однажды они встречаются вновь, и, возможно, это была далеко не случайность. Игра началась.
Посвящение
моей маленькой любимой нации, всем, кто меня поддерживает, кто верит в сантюринов, воскресенью, в надежде, что больше он не будет одинок, авантюрину с пожеланием достигнуть того, что он хочет, солнцу, вытаскивающему меня из объятий ночных кошмаров каждое утро — во имя и ради любви
Поделиться
Содержание

Глава III. Суд. Часть первая

Рыба всегда гниет с головы?

༻༺

На бесплодных, окровененных землях Сигонии-IV давно забыли, каково это — встречать рассвет. Каково это, когда прозрачный свет мягкого, желтоватого по краям, красного диска нежен и обещает спасти… Когда каждый восход — праздник, а не очередная клятва стойко вытерпеть новый день. Но его сестра была из тех самых, тогда кажется, совершенно несгибаемых людей, тех, которые неубиваемы — как бы худы ни были ее руки, как бы остро ни было милое лицо — для него, Какавачи, на нем всегда играла улыбка. Страшно и робко — но, глядя на Зарянку, он часто вспоминал о своей сестре — хоть они были совсем, совсем не похожи. И по той же причине перед ней он всегда почему-то по-особенному робел — как, бывает, робеешь перед старшими. Вот и сейчас он стоял и смотрел на нее, слегка приоткрыв рот. Нет, все-таки они… — Какавача! Ты меня слышишь?.. Значит, ты хочешь сделать Воскресенью сюрприз, я правильно понимаю? — Зарянка, вооружившись странным продолговатым деревянным предметом, шутливо-грозно направила его на него. Ее мягкое личико блестело от удовольствия немного даже заговорщицки — как будто она задумала какую-то шалость. — Да, хочу, — буркнул Какавача, насупившись и глядя куда угодно, но только мимо ее ехидной улыбки. — Но я, кажется, передумал. Сделаю все сам… — Ты правда большой умница, но выпечка — дело непростое, — вздохнула девушка и потерла нос, перепачканный в муке. — У меня вот не очень получается… Ап- Апчхи!.. Один раз я хотела испечь торт братику на день рождения… Очень просила мисс Лорен доверить мне кухню… Но все сгорело, даже сковорода… — Значит, глупости — это у вас в крови, — ершисто ответил Какавача, впрочем, улыбаясь себе под нос. Зарянка с деланно сердитым видом уперла руки в бока и притопнула ногой — пышная оборчатая юбка колыхнулась, словно маленькое, пушистое облако. — Тебе не следует быть таким грубым! Бери пример с Воскресенья. Или с Сина! Он очень вежливый мальчик… Ну что, позволишь мне помочь тебе? Она была совсем не похожа на его сестру. Совсем не похожа. К тому же, она была младше него. Но отчего-то, вдруг понял он, слушая ее щебетанье и перебирая баночки с джемами, ему вдруг стало казаться, что теперь она и его сестра тоже. Что у него есть свой ангел, сестра и его стая, и все это было его новой… семьей, большой, неуклюжей, наверное даже — нелепой, но, пожалуй, семьей. Как будто, пусть и ненадолго, но он… все-таки! , ведь все-таки же, в конце концов… нашел свой новый дом? — Так-так! Запомни: клубничное — его любимое… У его сестры были мягкие, длинные волосы золотистого цвета. Цвет был точно такой, каким иногда, бывает, рассветное солнце окрашивает горизонт. Он, правда, никогда не видел никаких рассветов — но, по крайней мере, именно так она их описывала, обещая им однажды яркую встречу. У его сестры было худое, вытянутое лицо, с резкими, словно вызубренными, чертами — от голода, жары и жажды, да и всяких болезней, которые они не могли вылечить, которых и не знали. И кожа у нее была смугловатая с нездоровым, землистым оттенком — как говорила мама, от ядовитого солнца. Слегка раскосые, красивые и умные глаза смотрели, изредка, строго и поучая, но чаще — мягко и тепло. Он хранил, бережно лелеял в памяти ее образ, и он был незыблемой святыней, отпечатавшись в детской памяти лучше всех — от черточки до черточки, от длинных, прямых ресниц до родинок, усыпающих ее плечи и ноги… У Зарянки лицо было мягким и круглым, оно сияло от радости и счастья, как может только, он думал, сиять богатый человек — то есть такой, у которого есть свой дом и своя семья. Да и разве могло быть богатство больше, важнее семьи? Глаза у нее были большие, круглые, с красивым зеленоватым отливом, похожие на драгоценные камни — так причудливо они сверкали. Щеки всегда розоваты, слегка вздернутый кончик носа чуть-чуть припудрен, а белая кожа украшена редкой росписью бледных веснушек, которые с возрастом наверняка все исчезнут. И у нее были мягкие, круглые плечи — не такие острые и торчащие, как у его сестры, и миниатюрный силуэт — а его сестра была костлявой и высокой. Зарянка носила красивые платья, с множеством оборок, бантиков и рюшей, и — даже когда надевала простые однотонные платья и сарафаны, — выглядела безупречно; а ее пушистые голубовато-белые волосы, всегда изящно уложенные, украшали всякие заколочки и ленты, и даже, как она их сложно называла, ву-а-лет-ки. Ее ноги обычно украшали кремовые туфельки с красивой розочкой в центре, иногда он замечал на них тоненькие босоножки. Его сестра носила потрепанное мамино платье и серый длинный пиджак — холщовые, они больше походили на мешки, на ногах у нее красовались обыкновенные лапти. О таких, как Зарянка, принцессах, его сестра могла только читать в книжках — худо-бедно, но очень старалась. Как и Линь-Линь, его сестра тоже когда-то хотела стать принцессой. А потом… Потом умерла. Принцессы, рожденные на Сигонии, редко доживали до двадцати. Мальчикам, он злобно думал, везло гораздо больше. Хотя тогда он еще не знал, что окажется единственным таким везунчиком. В общем, они были совсем друг на друга не похожи! — Какавача? Все хорошо? — заметив его посеревшее от тоски лицо, девочка потянулась к нему и мягко коснулась теплой ладонью влажного лба. Совсем. — Почему же ты не сказал, что тебе нездоровится! — воскликнула она, испуганно всплеснув руками, и бросилась куда-то за тем, чтобы вернуться со смоченным в воде полотенцем и озабоченно протереть его лоб от испарины. — Пойдем, я отведу тебя в твою комнату! У тебя жар, и ты собираешься стоять у печи? Так нельзя!.. И дело было, конечно, ни в платьях, ни в улыбках… — П-подожди… — выдохнул Какавача, нахмурившись, и поежился, крепко обхватив себя руками. Даже отступил на пару шагов — хоть ему и нравилась компания Зарянки, единственная близость, которая была ему по душе, была близость… её брата. — Не надо. Давай… Я хочу сделать для него это. Мне нужно сегодня. Тогда… не предавал ли он свою сестру, имея такие мысли? Не предавал ли свою семью… обретя вдруг новую? — Зачем же себя мучить? — Зарянка все же убрала полотенец, но смерила его долгим, внимательным взглядом. — Братец никуда от тебя не убежит! Знаешь, он и так говорит о тебе без умолку. Я и представить не могла, что вы… будете так близки. Близки?.. Какавача вдруг поймал себя на том, что заулыбался, а в груди, несмотря на поселившуюся тяжесть, что-то ласково закопошилось, довольное, нет, даже радостное, счастливое — но только немного: — Ну, с этой птичкой… Попробуй иначе. — Угу-м! — улыбнулась и Зарянка, должно быть, убедившись, что он в порядке. — Могу представить, что он там тебе болтает. Наверняка всякую чепуху, — пробормотал Какавача, возвращаясь к кухонной тумбе. Склонившись над рассыпанной по столу мукой, он старательно делал вид, что ни капельки не заинтересован в ответе девушки, но его сердце безудержно заплясало в ожидании. — Он же у нас очень нежный, — тихо сказала Зарянка, погружая пальцы в упругое тесто. — Вот и болтает всякие… нежности, которые ты зовешь чепухой. Иногда про него за это говорят гадости, но всерьез, а не понарошку, как ты. Но разве не правда, что он очень хороший… Хороший же! — И, словно почувствовав взволнованный трепет его сердца, продолжила. — Он говорил о том, как стремительно ты делаешь успехи в чтении, какое у тебя большое и доброе сердце, какой ты… сильный и замечательный… — А храбрый? — едва слышно уронил Какавача, бездумно уставившись в белую клейкую массу в ее руках. — Что-что? — Говорил он тебе, что я… например, очень храбрый? Зарянка всерьез задумалась, припоминая. Готовая, кое-где еще дырявая пышка сырого теста с ее рук ловко шлепнулась в форму. — Ты смелый, — сказала девушка, протягивая ему лукошко с клубникой. — Да разве в этом можно сомневаться?.. — Воскресенье, — не отставая, гнул Какавача, и в глазах его всего на секунду всплеснулось что-то, что могло придать его лицу выражение загнанного в угол. — Говорил тебе так? — Говорил, наверное… Когда ты так спрашиваешь, я не могу сказать точно, — нахмурилась Зарянка, и обеспокоенность вернулась, пропитала ее милые черты. — Все-таки тебе нехорошо, да? Опять побледнел. Давай сюда клубнику! Но Какавача покачал головой, только прижимая чашку к груди. Что же это было? Что взяло его сердце, что коснулось его мыслей?.. …Какая-то острая, болезненная догадка, вдруг пронзила его всего — ему очень хотелось, чтобы Воскресенье никогда, никогда не догадался о том, какой он на самом деле… трус. Ведь он… Ведь он пообещал его защищать. Ведь он хотел быть достойным его, нет, правильнее — он хотел быть достойным того, чтобы иметь что-то своё. Свое место, своего друга, свою семью… Вовсе не важно, какими еще чувствами обрастало это желание, эта жажда. Это походило на поединок. Отчаянную схватку с самой судьбой… Вот только копье в руках трехокого божества оказывалось острее и летело дальше. Как будто, каждый раз, расширяя глаза в ужасе, Какавача спрашивал его: «Можно и мне… Можно и мне совсем немного, немного счастья и тепла?», а оно лишь смеялось в ответ, далеко выпячивая грудь. …Он больше не хотел только быть защищенным, всю жизнь прикрываясь телом старшей сестры… Смотреть, как они, снова и снова, жертвуют собой ради него… Как он, жалкий, ничтожный и маленький, не может ничего — только бежать, плача от ужаса, оставляя позади все то, что должен был защитить, послушно вверяя свою жизнь в надежные, более сильные, более готовые руки. Согласный на чужую жертву. Больше нет… Он хотел, он должен был защищать — пока у него было хоть что-нибудь, что он мог защитить. Его братья и сестры, его стая… А ещё Воскресенье, глупый мальчишка, мечтающий о несбыточном — и похожий на хрупкий, драгоценный цветок… — В детстве братик был настоящим обжорой, — вдруг раздался улыбающийся голос Зарянки. — Держи вот, это скалка! Тебе нужно раскатать эту пышку немного… Да, вот так! Молодец!.. И прямо на уроки тайком проносил булочки… А наша преподавательница по пению очень на него ругалась. Знаешь, все говорили, что Воскресенью больше дается игра на музыкальных инструментах и дирижирование, хотя… Разве можно поспорить с тем, что он все-таки научился петь? А миссис кричала, назвав его пение кряканьем больной утки, представляешь? — Она просто глухая, — пробормотал Какавача, усердно раскатывая тесто. Его лицо не без усилий сохранило нейтральное выражение, хотя краешки скул возмущенно потемнели. — Хи-хи! И мне так кажется. Но тогда братик не был к себе так категоричен. Он вовсе не обижался на ее ехидные комментарии! Ты только не говори, что я это тебе рассказала… Но, представляешь, его даже выгоняли из класса… Вот только он использовал это время, чтобы поесть пирожных, сидя прямо за дверью кабинета. Не выдержав, Какавача прыснул, чуть не сдувая со стола муку. Образ набивающего сладостями рот мальчишки в чистенькой, идеально выглаженной рубашке с батистовым воротничком и черных гольфах, оказалось, уже давно не вызывал в его груди никаких противоречивых чувств, никакой злости и даже зависти… Не было в этой смеси и презрения. Одно, пожалуй, сожаление. Он даже поймал себя на мысли, что Воскресенье очень изменился. Что все, что осталось от него прежнего, это его нелепые костюмчики и мечты… — Значит, он не всегда был таким… — он запнулся, подбирая слово, и опустил глаза на клубнику в лукошке, — прилежным мальчиком? Зарянка звонко рассмеялась, прижимая ладошки ко рту. — Н-нет, наверное… Нет… Ха-ха! Но он все равно всегда был очень умным и добрым. Знаешь, хоть он и думает, что я маленькая, я… тоже вырасту и никому не дам его в обиду. Ни-ко-му! Зарянка намазала первый слой тортика заварным кремом, и Какавача принялся покрывать его клубничными дольками. Некоторое время они пыхтели над своим кулинарным шедевром, и он чувствовал, как наполнялся этой теплой благодарностью — от природы чуткая, Зарянка даже не надоедала ему вопросами о том, с чего он вдруг вознамерился Воскресенью, которого считал глупым, сделать такой сюрприз… На самом деле, в благородное стремление увидеть смущенную улыбку на его лице примешивались и иные, более темные нотки — быть тем, кто станет… ее причиной, ее единственным полноправным на этот предвкушенный момент обладателем. Зарянка напевала что-то тихонько себе под нос своим чистым журчащим голосом, и Какавача уже ставил торт в духовку, когда на кухне вдруг очень некстати появилась Линь-Линь. Вид у нее был загадочный, даже важный. Он тут же подобрался, распрямил плечи и, подойдя, дернул за косичку. — Старший брат, ты испортишь этой принцессе прическу! — взвилась девочка, надувая губы. — С каких это пор ты у нас принцессой заделалась? — нервно усмехнулся Какавача, пряча руки в карманы. — А ты знаешь, что принцессам не место на кухне? — Но Зарянка же здесь!.. Ой, точно! А что вы тут вдвоем делаете? — с интересом отозвалась девочка, пытаясь разглядеть за их спинами что-то очень секретное и важное. — Это… Это… — Какавача беспомощно обернулся. Он не хотел признаваться братьям и сестрам, что готовил для Воскресенья сюрприз — да и бойкая болтушка Линь-Линь была последней в списке, кому можно было бы доверить такой секрет. Поймав его взгляд, Зарянка быстро кивнула и обратилась к девочке: — Кстати, Линь-Линь, как там твое исследование? — Ах! Исследование! — черные глаза девочки восторженно загорелись. Она, казалось, мгновенно забыла о секрете старшего брата и Зарянки. — Старший брат, мне как раз нужно у тебя спросить! — Ну давай, спрашивай, — облегченно выдохнул Какавача, делая шажок ей навстречу и деловито пряча руки за спину, чтобы казаться еще взрослее и важнее. Ему это было очень важно — чтобы они на секунду не сомневались в том, что он уже взрослый. Он думал, что готов к чему угодно — выдумки Линь-Линь иногда просто не знали границ, но последовавший за этим наивным мгновением вопрос словно снял скальпель с его сердца: — Старшему брату ведь нравится Воскресенье, — заговорщицки понизила голос Линь-Линь. Какавача вспыхнул так ярко, что покраснели даже уголки его глаз — но, в конце концов, она даже не дала ему времени, чтобы возразить! — Старший брат уже целовался с Воскресеньем? Зарянка ойкнула, хихикнув, но, заметив пылающее лицо юноши, сделала вид, что закашлялась и поспешно отвернулась, хотя Какавача, бросивший на нее острый, полный неудовольствия взгляд, прекрасно понимал, что она с трудом сдерживает смех — так радостно дергались крылышки у ее лица. Засопев от досады, он взял улыбающуюся во все зубы Линь-Линь за плечо и отвел в сторону, подальше от любопытных ушей. — И что это за глупости? С чего ты взяла? — Я провожу серьезное исследование! — с важным видом объявила девочка, наматывая черную косичку на палец. — Исследование любви! Остальные еще слишком малы, чтобы целоваться, Син никогда не целовался. Пират сказал, что никогда не будет влюбляться, а Ривэй так заикался, что я ничего не смогла разобрать… Когда я вырасту, я, конечно, тоже захочу целоваться. Это будет принц, похожий на Воскресенье, но только очень-очень высокий, чтобы он мог легко поднять меня на руки и выкрасть у работорговцев, и он будет такой же неустрашимый, как старший брат… Настоящий рыцарь! И чтобы у него был пис- пистолет! И он им — паф-паф всех! Мне про таких рыцарей старшая сестра Зарянка рассказала. Они ничего не боятся, прямо как старший брат! А еще я спросила, — воодушевленная своей речью, она, выдавая чужой секрет, горячо зашептала, — и ещё Зарянка сказала, что первый поцелуй должен быть с человеком, который тебе нравится. Поэтому я решила, что старший брат целовался, ведь ему нравится Воскресенье… Только я тебе ничего не говорила. Поток это, навеянный детской наивной мечтой хлынул на него так внезапно, что он никак не мог придумать, как его остановить, и сердце его металось между стеснением и горечью от невозможности изменить что-либо в жизни девочки прямо сейчас, чтобы найти для нее и эту любовь, и этого дурацкого принца, о котором она столько фантазирует… Но и тем противоречивее становились его чувства к Воскресенью, которые он так яростно отвергал, оставляя за гранью своей личной, маленькой, мечты. Он не мог позволить себе быть ребенком, как они, и также глупо и беззаветно мечтать. Мечта представлялась ему бездонной глубиной сна. Он мог только, держась поодаль, наблюдать за ними и за их мечтами, делая все для того, чтобы их дурацкие, глупые мысли осуществились. И что касалось его самого, Какавача бросил сухой, остывший взгляд на тортик в духовке, в одно тяжелое мгновение показавшийся ему убогим, все, на что он был способен здесь и сейчас, так это на эти жалкие подделки. — Уф, — наконец выдохнул юноша, опустив голову, чтобы спрятать его уязвленное выражение от пытливых черных глаз, и потер костяшками пальцев горящую щеку. До этого самого момента ему казалось, что он никогда не думал о Воскресенье в таком плане, но в следующую секунду обнаружил, что, наоборот, он думал о нем так, и даже больше, чем часто. Что такое «поцелуй»? Что им вообще можно было выразить? Он не знал, но судя по сказкам, которые так обожал этот дурак, иногда он говорил больше, чем какие-то там слова, пусть даже самые красивые. А еще… Ему показалось, что «поцелуй» подразумевал желание сделать человека своим. Разве не об этом думал принц, целуя принцессу, забывшуюся в хрустальном коконе сна? Разве, целуя ее эти «пышные алые лепестки губ» он думал не о том, как хочет забрать ее себе? В конце концов, что еще могло прятаться в этом прикосновении, кроме горячего и беззастенчивого желания обладать? — Еще чего. Я не собираюсь отдавать свой первый поцелуй этой глупой птичке, — оправившись от смущения, напустил на себя гордый вид сказал Какавача. — И Линь-Линь, не нужно распрашивать об этом всех подряд. — Сам ты глупый! Ну и дурак! Значит, я вырасту и сама заберу у Воскресенья его первый поцелуй. Я сейчас же пойду к нему и скажу, чтобы он подождал меня и ни с кем не целовался! — Линь-Линь круто развернулась, чуть не поскользнувшись на подошвах разношенных сандалий. — Погоди! Ты что, и у него спросила… тоже? — вдруг осипшим от волнения голосом окликнул ее Какавача, и весь как-то странно задрожал в ожидании ее ответа. — Пф! Ну, конечно! — девочка уткнула ручонки в бока и смерила — явно выученным у него — снисходительным взглядом. — Я же сказала, я провожу серьезное исследование! — Тише же, не кричи так, — умоляюще зашептал Какавача, бросив взгляд в сторону Зарянки, с преувеличенно заинтересованным видом разглядывавшей узор на столовом серебре. — Так… И что он тебе сказал? Нет, что ты у него спросила? Он еще ни с кем не целовался? — Хе-хе! Тебе же все равно на эти глупости! — Ну, мне нужен повод, чтобы его подразнить. Тебе же тоже нравится, когда я его дразню, так что помоги мне. Но для Линь-Линь этот весомый довод оказался малоубедительным, она даже скривила губки, махнув на него рукой. — Я тебе ничего не скажу, — коварно улыбнулась девочка. — Но я точно напугала змею! — Змею? Какую… змею? — Ах! Бабуля говорила так о тех, кто пытался ее обмануть! Все, не приставай ко мне! Если так интересно, спроси у него сам. И вообще! — она с важностью подняла палец, будто наставляя его. — Старший брат, пока ты занят всякими глупостями, точно появится кто-то другой, кого он поцелует! Ехидно рассмеявшись, она круто развернулась на пятках, подмигнула Зарянке и побежала прочь, придерживая пальцами подол простого платья-рубашки на манер принцессы — жест, который, должно быть, подчерпнула из прочитанных Воскресеньем сказок. Какавача некоторое время еще стоял, ежась, обняв себя руками. Ему стало очень не по себе от ее слов. — Все в порядке? — уже без тени улыбки спросила у него Зарянка, продолжая неловко перебирать столовый сервиз. Какавача не ответил, вращая в голове эту никчемную мысль, превращавшую его сердце в обуглившийся кусок камня. Кто-то другой. Во рту страшной пустыней расползлась жажда. Как это произошло? Как же так вышло, что он, в начале и вовсе презиравший его за сытость, за глупость, за счастье — и самое главное — за то, что в его сердце смела цвести надежда на невозможное прекрасное будущее для всех, вдруг сам оказался таким жадным до этих глупых, недосягаемых мечт? Как так вышло, что, доверив ему некоторые свои грязные тайны, он сделался жадным до его слез, до гулких ударов маленького, наивного сердца, до густого, влажного взгляда в обрамлении светлых ресниц, без конца обещавшего ему спасти? — Если хочешь что-нибудь спросить, ты можешь. А потом просто сделаем вид, что мы с тобой об этом не болтали, — мягко сказала девушка, казалось, без особых ожиданий, но искренне желая помочь. — Когда хочешь поцеловать человека, что это значит? — выдохнул Какавача, не оборачиваясь. — Ах! Конечно, что он особенный! — восторженно вздохнула Зарянка, прижав обе ладошки к груди. — Что он тебе очень нравится. Ты ведь не захочешь поцеловать каждого встречного, верно? — Разве это не значит, что ты хочешь сделать его только своим? — Ну, — ее руки опустились. Девушка бросила на него быстрый взгляд, и, нахмурившись, принялась раскладывать чайные ложки. — Я не знаю. Я еще никогда не влюблялась. Но мне кажется, это должно быть похоже на желание сделать человека счастливым. — Тогда зачем целоваться? Можно просто… исполнять его желания, наблюдая за ним издалека. Можно даже не приближаться к этому человеку. Откуда возникает желание… прикасаться? Разве это не отличается? От смущения девушка вся порозовела. — Я не знаю. Н-но. Но ведь нельзя сделать человека только своим? У него тоже есть семья и… Это очень эгоистично. — Но ведь тогда он может уйти, — одними губами прошептал Какавача, сжимая пальцы в карманах штанов так, что успевшие отрасти после его неуклюжего ухода ногтевые пластины больно впились в мякоть ладони. — Поцеловать кого-то другого. Найти себе нового друга. Тогда что делать? Впервые, казалось, Зарянка не могла найти нужных слов, способных развеять его тревогу. — Вот почему я считаю, что все это полная чушь! — выдохнул Какавача, оборачиваясь и своим будто разозленным видом резко, даже грубовато провел черту под этим неловким разговором. — Любовь — это сказки, доступные только для таких, как вы, она для счастливых, тех, кто может мечтать и верить в то, что такое возможно. А те, кто несчастен, кто все потерял, они никогда не смогут любить. Никогда. Особенный человек, которого ты хочешь сделать счастливым! Ха... Он все говорит в своих сказках, что любовь — чистое, прекрасное чувство… Но, выходит, если ты грязный, ты никогда и никого не сможешь полюбить. — Но… Но мы ведь тоже потеряли семью, — шепнула Зарянка, и по щеке ее вдруг скатилась крупная, одинокая слеза. Какавача замер: в нем все похолодело и от этой слезы, и от этих слов, и от ее выражения, и от собственных чувств... Острое осознание пронзило все его существо, пробрало каждый позвоночек. — У меня тоже не получится любить? Он никогда не думал об этом, хотя Зарянка упоминала, что они с Воскресеньем — сироты. Осознав это что-то новое и чудовищное, он вдруг ощутил такую тяжесть, что она буквально пригвоздила его к полу. В онемевшем пространстве между ребер его все сжалось, словно пружина. Это мучительное чувство было похоже на стыд… Да, в нем заиграла совесть. — Сестрица, вот ты где! — раздался за их спинами звенящий голос Воскресенья. Заметив Какавачу, он привычно порозовел, неловко взмахнул руками и тоже замер — крылья его возбужденно задрожали, усилием воли удерживаемые от того, чтобы сложиться и прикрыть горящие щеки. — Ох! И Какавача тут… Что вы делаете? Я помешал вам?.. От этой милой невинной картинки Какаваче стало еще нестерпимее. Хотелось возненавидеть его за все эти противоречивые чувства, но он не смог сделать даже шаг в сторону, не то чтобы ответить ему какой-нибудь колкостью. Воскресенье был чуток, порой даже слишком, даже если Зарянка наспех утерла лицо, когда он вошел, даже если Какавача натянул на лицо маску ледяного спокойствия… Он, сделавший неуверенный шаг к ним навстречу, все же уловил пропитавшуюся горечью атмосферу между ними. — Сестрица, ты плачешь? — с ужасом воскликнул он, приближаясь к ней. Сестра… Сестрица… Но он, Какавача, тоже был тут. Может быть… Может быть, он тоже плакал, хоть этого и не было видно! А еще… вообще-то, только что… его сюрприз для него был испорчен. Какавача захотел уйти, лучшим вариантом, было бы, конечно, исчезнуть, и поэтому он пошел. И он пошел так быстро, что, проходя мимо него, сильно задел плечом. И услышав тихое недоумевающее охание, еще сильнее возненавидел… себя. …Было очень страшно — но маленькое сердце робко тянулось навстречу этому новому чувству. Он не знал, бороться с ним или отпустить… И пусть тогда, как милостивое позволение судьбы, все решила случайность — робкое, быстрое прикосновение чужих теплых губ, смятение в его груди только усилилось. Но даже так, они могли целовать друг друга по разным причинам. Какавача — потому что хотел сделать его своим. Воскресенье…

༻༺

С неровного шага он, едва покинув заведение, перешел на бег. Сердце безудержно колотилось в груди, на губах ему до сих пор чудился маслянистый шоколадный крем, и он, не останавливаясь, все пытался оттереть его с лица, и тер так яростно, что кожу вокруг рта начало покалывать — Воскресенье, не переусердствуй — и, вдруг запутавшись в ногах, рухнул в каком-то переулке, больно осадив колени. Острый гравий впился в кожу через тонкую ткань брюк, и легкая, но ощутимая боль должна была принести ему облегчение — но вместо того, чтобы отползти к стене и затаиться в тени заброшенной постройки, он согнулся пополам, схватившись за живот, и содрогнулся всем телом, пытаясь исторгнуть из себя это сладкое пирожное, которым его накормили. Он сам, сам был виноват, что полез к нему! Сам… был виноват, что привел его туда и оставил, не сдержавшись, из какого-то сумасшествия, пошлости и тоски, сам… Но сладость засела прочно — просто отказывалась выходить наружу, как бы он ни извивался. Жарко выдохнув, Воскресенье все же отполз к стене и, откинувшись, поднял плавающий взгляд в чернеющую пустоту, насаженную на светящиеся небоскребы. Страшно хотел заплакать, но все никак не мог. Глаза оставались сухими, и было больно — казалось, что они воспалились и горели, переполненные солью. Воскресенье сжал трясущиеся пальцы на груди. Больно… Очень больно. И все же он, поклявшийся вытерпеть все, трусливо сбежал, наплевав на оставленные следы. Но разве не этого он хотел, не этого ждал? Разве не так все планировал? Нет. Что-то темное поползло к нему, сгустилось со всех сторон, и стало вдруг еще больнее, еще страшнее… До дурноты он боялся этого мгновения, но он должен был спросить. Он должен был узнать… Что случилось с ним, что случилось… с другими. Чем скорее он узнал бы, тем скорее начался бы его Суд. Но прежде... Вернувшись в резиденцию, чтобы привести себя в порядок, Воскресенье неожиданно столкнулся с Зарянкой. Девушка мялась у двери в его кабинет, по какой-то неловкой, не свойственной отношениям брата и сестры, не свойственной — когда-то — им, причине не решаясь войти внутрь. Воскресенье завидел ее издалека, коротко выдохнул, с внутренней судорогой поправляя манжеты на рукавах и галстук, все беспокоясь, что что-нибудь, какая-то маленькая, совсем незначительная, деталь могла выдать его состояние. Его первой, самой болезненной мыслью была: «Неужели она меня боится?». Она раскалила добела его охладевшее сердце, клинком полоснула распоротую грудь... Второй, более тихой и незаметной: «Малькольм сказал ей ждать снаружи? Разве это не ее дом тоже? Разве не могла она войти и дождаться меня внутри, как подобает сестре, а не гостье?» — Сестра, — мягким, сердечным голосом окликнул он ее, отметая все лишнее в сторону. Губы не решились сложиться в звучании ее драгоценного имени. — Меня ждешь? Она вздрогнула, обернулась… На хорошеньком, но осунувшемся лице ее промелькнул страх — всего на мгновение на него словно упала тень. Но он заметил её, и ласка, только тронувшая было губы, треснула, раскололась, и лицо исказила вежливая, отчужденная гримаса. Страх этот ее киноваровой печатью оклеймил его сердце. — Прошу, входи, — не дожидаясь ответа, он придержал для нее дверь. Едва оказавшись внутри, Зарянка странно ожила: заходила лебедем вокруг стола, что-то бормоча себе под нос. — Братец, — выдохнула она родное, едва он подошел, скрепив пальцы на спинке стула, — ты встречался с ним? Он что-нибудь тебе сделал? — О ком ты говоришь? — спокойно отозвался Воскресенье, продолжая ласково улыбаться. Он знал, что оттягивал неизбежное, но ответить ей сразу просто не был в силах — тошнотворный клубничный привкус еще плясал на губах. — Прошу тебя, не волнуйся. Ты знаешь, как волнения могут отразиться на твоем голосе. Ты и без того жаловалась на его странное звучание… — Я говорю о господине Авантюрине, — тверже, чем должна была, сказала она. — Пожалуйста, скажи мне правду. Он что-нибудь сделал? Воскресенье опустил голову, делая вид, что разглаживает складку на скатерти. Надо же, он и не замечал в ней этой твердости. Наверное, тяжело представить себе что-то из писем. А не виделись они, все же, очень давно. — Что может мне сделать несчастный посол КММ? — улыбаясь, немного тише сказал он. Сладковатый вкус горечью осадил нелепо лгущие губы, но он упрямо их сжал. — Ах, ты не знаешь, как он смотрел на тебя! — Зарянка быстро подошла к нему, резко схватив за плечи и обернув на себя. Тонкие белесые брови слетелись едва ли не к самой переносице. — Когда держал твою ладонь, и даже когда целовал, его взгляд не отрывался от тебя ни на секунду… Как будто… Как будто ты… Тут она замялась как бы смущенно, не зная, какое подобрать слово. — Говори же, что, — случайно повысил голос Воскресенье, испытывая дискомфорт от настойчивой, даже грубоватой ласки. — Как будто — что? — Как будто ты его! В его глазах было столько… Голода. Они оба замерли, неловко уставившись друг на друга, как будто говорили о чем-то интимном, хотя оба знали, что это зловещее слово было лишено эротического подтекста. Наконец Воскресенье, чувствуя легкую будоражащую дрожь на кончиках пальцев, сказал: — Все это не стоит твоих волнений. — Нет, ты просто не знаешь… — Его сестра выглядела так, словно о чем-то вспомнила. Меж тонких бровей пролегла теперь удрученная складка. — Ты просто не знаешь, что это может значить. Чужие фантомные руки с нагловатой нежностью легли на его лицо. Воскресенье качнул головой, смахивая тоскливое желание. — Учитывая планы КММ… Меня беспокоит господин Отто... Ты ведь уже читал мое письмо? Я думаю… — Прошу тебя, не надо имен! — отрезал Воскресенье, отшатываясь от нее. На секунду его показалось, что пол ушел из-под его ног, нет, что качнулся весь его мир — так он испугался того, что именно сейчас, в это искрящееся гневом мгновение их подслушивают. — Я же попросил тебя повременить с этим разговором. Нам нужно сосредоточиться… Мне нужно сосредоточиться на подготовке к фестивалю. А тебе… Тебе нужно привести в порядок свой голос. Ты должна отдыхать перед выступлением. Нет нужды беспокоиться обо мне, о… КММ. Все это… не имеет сейчас значения. — И это говоришь мне ты! Как я могу не беспокоиться о тебе, как не могу беспокоиться об Авантюрине? Не говори, что ты все забыл. Ты ведь все, до самого последнего мгновения, помнишь! Это ты был там, ты все видел… Пожалуйста, не говори мне, что все хорошо, — взмолилась она, прижав руки к сердцу, — когда это просто невозможно! — Что я должен сделать, сестра? Скажи… Что ты хочешь, чтобы я сделал? — устало выдохнул Воскресенье, отворачиваясь от нее, не желая выдавать уязвленное выражение. Он действительно нуждался в совете — но не мог никому доверять. Особенно ей. Довериться Зарянке означало втянуть ее во всё, что происходило, а он ведь приложил столько усилий для того, чтобы ничего из этого ее не коснулось… Из двух близнецов сто тридцать восьмым птенцом станет лишь один. И он же покинет эту землю. Согласный пожертвовать. Готовый принять удар на себя. — Нам нужно сказать ему правду! Братец, прошу… Рассказать все, как было. Может быть, он поймет… и отступит. — Правда ничего не изменит, — опустил ресницы Воскресенье, сжимая пальцы на спинке стула. — Разве она вернет утраченные жизни? — Может быть, кто-то еще выжил, — неуверенно откликнулась Зарянка, сжав ладонь на сердце. Ее подбородок задрожал… Колыхнулось кудрявое облако серых, блестящих волос, светлые глаза вдруг наполнились слезами. — Хоть кто-то… Разве… разве не ты говорил, что правда всегда важна? Разве не ты придумал ту сказку? — Я был наивен и доверчив… Наверное, я действительно в это верил. Но этой правды нет. Нет никаких оправданий. Нет никакого справедливого суда! Ты хочешь, чтобы я отнял у него желание отомстить, когда это, возможно, единственное, что способно его спасти? Моя дорогая сестра, не думала ли ты, что, будь он счастлив, будь он спасен, он бы никогда и ни за что сюда не вернулся? — Кто сам, собственными руками, вдруг совершит возмездие, тот возьмет на душу тяжкий грех. Ты писал мне об этом… в одном из писем. Теперь ты позволишь ему это? - выдохнула девушка, опустив голову. — Конечно, нет. Я буду быстрее, — Воскресенье подобрался, гордо расправив крылья. Собственная уверенность вдохнула силы в его слова. Обогнув ее и встав к ней спиной, мужчина взмахнул рукой и с непоколебимой волей в сердце сказал. — На пути к «финалу» мы можем многое изменить. Сестра, я все исправлю. Он… обязательно получит желаемое.

༻༺

Уладив некоторые дела с Доктором — тот все еще слишком «переживал» насчет опорного камня, хранившегося в конфискованной Воскресеньем сумке, Авантюрин с вернувшимся настроением теперь стоял напротив автосалона, вынимая из кошелька толстую пачку синих купюр. У кредитов дурной, пожалуй, ни с чем не сравнимый запах, — в общем, совершенно не поддающийся внятному описанию, но он его успокаивал, он ему нравился. Свобода, вырванная из кряжистых объятий смерти, свобода, запятнанная ею, не могла не источать зловоние. А еще за ним уже довольно долгое время кто-то следил. Впервые он заметил это во время своих безобидных развлечений с гачапоном — это было знакомое ощущение. Взгляд себя не скрывал и не боялся быть пойманным, наоборот, очень хотел, чтобы его поскорее обнаружили. Но он отвлекся на Воскресенье и оставил его без внимания; теперь этот взгляд нашел его здесь. Когда же уже его наконец оставят наедине с собственными грезами? Авантюрин улыбнулся себе под нос, промурлыкав что-то очаровательное сотруднице салона, которая так старательно на протяжении последних пяти минут рекламировала ему «самый прекрасный из представленных моделей в последней линейке кабриолет». Расплатившись, Авантюрин с абсолютно непроницаемым выражением лица спрятал кошелек в карман и направился в сторону стоянки. Шаг того, кто преследовал его, был слишком легким, почти невесомым. Так, как если бы человек подпрыгивал, взлетая на каждом шагу. Неужели в Таверне есть даже дети? Убедившись, что нашел безлюдное место, Авантюрин остановился неподалеку от своего новоприобретенного автомобиля. — Поверить не могу, что теперь ты заставил меня за собой побегать, павлинчик! — раздался ехидный женский голос за его спиной. — Ха-ха… Должен признаться, мне необыкновенно льстит внимание последовательницы Радости, — улыбнулся Авантюрин и лишь затем обернулся. Блестяще. Он не сомневался ни на мгновение, Хранительница предупреждала его — его ищет заскучавшая Недотёпа в маске. — Что? — уперев ручонки в бока, женщина, скорее еще девчонка, театрально мотнула головой. — Не говори, что ты и на этот раз ищешь внимание Бога смеха! Это было бы ужасно СКУЧНО. Везде одно и то же… И вообще, сколько можно переписывать одну и ту же главу? Я скоро сойду с ума от СКУКИ. Она говорила с тем высокомерием, свойственным только, пожалуй, Недотепам в масках — разоблачающим их безумный хаос. Да он и половины ее слов не мог разобрать: только сердце слабо подпрыгивало, когда детский голос срывался на визгливый фальцет. — Нет, — качнул головой Авантюрин, — мне нужно внимание только одного человека. С этими словами он любовно погладил отливающий золотистой роскошью капот. — Ах, да! Та изящная, пафосная женщина говорила мне об этом, — девушка задумчиво постучала пальцем по губам. — Что там было дальше? Дай мне одну секунду. Неужели я забыла текст… Автор, мне нужна новая реплика! Фраза о щенке, увязывающемся за девушками в надежде на их внимание больше не подходит, я в полном ЗАМЕШАТЕЛЬСТВЕ. Что-то в его глубине тревожно шевельнулось, под ложечкой засосало. Авантюрин посмотрел на нее, слегка нахмурившись, но его губы продолжала растягивать елейная, беспечная улыбка. — Мы ведь прежде не встречались? — Ха-ха-ХА! Ну да, я с тобой уже как-то виделась. Трудно забыть такие красивые глаза. Тут внезапно круглое миловидное лицо ее изменило выражение. В больших аметистовых глазах блеснула угроза, а фальшивая сладкая улыбка стала еще коварнее и шире. — И правда, очень красивые глазки. Ты ведь с Сигонии? Не пробовал их продать? — Боюсь, в этом нет никакого смысла, — прикрыв глаза, картинно вздохнул Авантюрин. — Как выяснилось, они совсем ничего не стоят. — Это вовсе не удивительно… Может, мои глаза не так красивы, как твои, но со зрением у меня полный порядок. Ты ведь авгин? Ваша дурная слава ходит по всей вселенной… Такие, как вы, лживые, беспринципные манипуляторы, одним словом, лицемеры, ничего не стоят, так говорят. Короче говоря, ты вылез из гнилостных помойных ям, а твои глаза — свидетельство твоей нечистоты. Ах, ты портишь мне настроение своим уродством! Твое место в канализации, а не в его чудесном сне — вон там как раз люк. Полезай! Авантюрин проследил за направлением ее насмешливого взгляда. По лицу его пробежала тень, а пальцы крепко сжались в кулаки в кармане брюк. — Я, пожалуй, откажусь, — продолжая вежливо улыбаться, невозмутимо ответил он. — Такое мрачное место мне не по нраву. А вот Мир грёз, полный легкомыслия, тщеславия и напыщенности, для меня в самый раз. — Ха! — хитро сощурившись, Недотёпа сложила руки на груди. — Разве он тебя сюда приглашал? Не слушая ее, Авантюрин широким, небрежным жестом обвел пестрящиеся вокруг них вылепленной руками грёзотворцев красоты — так, словно сам был хозяином этого места. — …Кроме того, — улыбка его вдруг стала совсем зловещей. — Здесь совсем не идут дожди. Было бы так досадно, если бы этот шикарный костюм пострадал, не находишь? — А-а-а. Ну ты и болтун. Думаешь, я ничего не знаю об истории Пенаконии? Думаешь, я ничего не знаю об этой истории? Как я вообще оказалась втянута в твои пошлые любовные дела? Хи-хи… Какие грязные у тебя мыслишки, как раз тебе под стать. А мальчишка с куриными крылышками в курсе твоих планов? — Чего ты же хотела от такого ничтожества из Корпорации, как я? — улыбка медленно сползла с его лица. Каждое слово хлестало по щекам наподобие пощечин, которые он сносить привык, но те, что были связаны с ним, всегда оказывались самыми болезненными, и она прекрасно знала об этом. — Зачем меня искала? — Что, уже удалось промыть ему мозги? И что же ты сделал? Заставил его раздеться и встать на колени, чтобы молить о прощении?.. Какой же ты похотливый! Словно животное! — с этими словами она принялась игриво наматывать локон на палец. — Ну что ж, если это все, что может предложить Таверна… Боюсь, мое время уже на исходе, — выдохнул Авантюрин, сильнее сжимая кулаки. Тихая, саднящая боль вдруг острой пульсацией пронзила нежную кожу ладоней. Что-то холодное и влажное коснулось побелевших подушечек. — Как так? По моим подсчетам, до твоей смерти ещё как минимум двадцать системных часов! Послушай, павличник, — вприпрыжку, она приблизилась к нему и наклонилась, заглядывая в лицо. — Злобный авгинчик, вытри кровь со своих ладоней перед тем, как примешься утирать слезы с его щек. Дам тебе один совет. — Она деловито прошлась перед ним, заложив руки за спину. — Если хочешь, чтобы Недотепы в масках помогли тебе в том, что ты задумал, хорошенько подумай, чего желает Бог Смеха. Вот тебе намек: раз уж ты сам ни на что не годен, может, найдешь себе друга-молчуна? По крайней мере, он может рассказать тебе правду, ха-ха! Ты уж постарайся, чтобы было ВЕСЕЛО. Последнее слово она выкрикнула прямо ему в лицо и, звонко расхохотавшись, растворилась в воздухе с той же внезапностью, с которой возникла за его спиной. Колени подогнулись, но, схватишись рукой за стену, Авантюрин устоял. В голове жужжало и звенело, словно его ударили чем-то крепким по затылку — он не мог собрать в кучу ни одной горячей мысли, словно потеряв не только рассудок, но и волю. Недотепа сняла скальпель с его сердца, выставив наружу все то неприглядное, что он тщательно хоронил в своих мыслях, все, что он презирал, но от чего никогда бы на самом деле не отказался. — Найти молчуна, что это за… — пробормотал он, крепко зажмурившись. — Человек, который молчит, в мире, где и без этого никто ничего не скажет? Великолепная подсказка, в духе Радости. Пошатнувшись, он оторвался от стены и медленно побрел в сторону снятого автомобиля в надежде унять рой гниющих внутри головы мыслей. Действительно, его ведь никто не приглашал. Воскресенье не приглашал его сюда. Это должна была быть Елена, верно? Но в последний момент Алмаз передумал — конечно, потому что он знал. И, возможно, потому что Авантюрин намекнул ему об этом… О том, что в этом деле он единственный, кто готов дойти до самого конца. — Ну и что с того, — пробормотал он, плюхаясь на дорогое кожаное сидение и завороженно проводя по обивке пальцем. Конечно, Алмаз знал, что на самом деле его не интересовало мирное разрешение дела. Ведь все, чего хотели они оба, — забрать свое. Это было сотрудничеством, взаимовыгодным обменом. Глубоко выдохнув, он стал прихорашиваться перед встречей, когда заметил кровавые лунки на ладонях. Скривившись, Авантюрин вынул из нагрудного кармана шелковый платок и тщательно все вытер. Он еще раз посмотрел в боковое зеркало и на пробу сверкнул одной из своих фирменных обворожительных улыбок. Такой ровный, белоснежный ряд. Некстати пришла мысль — на самом деле, особенно после остановки на Талии, его зубы ведь всегда были в ужасном состоянии. Спустя каких-то семь дней, полностью разрушенные ядовитой водной средой планеты, некоторые просто вывалились из корневин. Десна кровоточили и ныли. Измученный ужасной зубной болью, в полном отчаянии он даже подумал тогда — чего так и не смог себе простить — что как хорошо, что Колин умер, ведь ему, и без того сломанному болезнью, не пришлось так страдать. Некоторые зубы ему выбили во время тренировок другие заключенные. Но теперь он здесь, и он мог позволить себе этот роскошный лоск сияющей обаятельной улыбки, словно его рот никогда не гнил, как у мертвых. Какое это счастье — быть свободным человеком. Едва взглянув на наручные часы, Авантюрин тронулся с места, сразу вдавив педаль до упора. Он наконец-то мог направиться в Резиденцию утренней росы. Мир грёз в своей детской непосредственности доходил почти до тоскливой пошлости, так он был слащаво пуст. В прошлый раз Авантюрин не мог себе позволить даже ступить сюда ногой, а теперь он мог сорить кредитами направо и налево, несмотря на то, что какая-то мизерная часть его денежных средств, прихваченных с собой на всякий случай, была заботливо конфискована господином Воскресеньем. Чтобы отвлечься, он с удовольствием рисовал в голове знакомые картины, давно ставшие излюбленной, страстной фантазией. Иногда он воображал, потерявшись в ощущении ненависти и никак не проходящей любви к нему, как врывается в его резиденцию, ещё лучше, если без приглашения, настойчиво, развязно, хватает его почти грубо, но только почти, потому что в этой грубости неизбежно будет таиться все не заканчивающаяся нежность... Воскресенье сначала отпирается, хлопает его крыльями. Он крадет его сначала из его резиденции, потом из его Мира… Сначала они едут в роскошном кабриолете, и Воскресенье восхищается тем, как многого он достиг. Никто не восхищался им, но голос из недр сознания всегда был прав насчет него — Воскресенье из его фантазии, Воскресенье из прошлого восхищался бы. Да, Воскресенье восхищается, но ему все равно. Теперь ему все равно, и он это увидит. Потом Воскресенье плачет, и они останавливаются где-то в закоулках безлюдных недостроенных улиц. Воскресенье тянется к нему и умоляет простить. И Авантюрин… Он резко ударил себя по щеке, прогоняя нахлынувший нелепый стыд. …И Авантюрин делает вид, что не прощает его. Но на самом деле… Он вышел из салона, и глупая, немного безумная улыбка полезла наружу против его воли. Смахнув с лица эту мерзость, Авантюрин поправил очки и присвистнул, глядя на роскошный особняк, расположившийся в центре сверкающих точек. Окруженный со всех сторон трассами, идущими из остальных мигов, он казался исполинским пауком, раскинувшим тонкие лапы. Точно сумасшедший… Даже расположение дома Воскресенья выдавало в нем маниакальное стремление к контролю. Высокий, эдакое сооружение из насаженных друг на друга башенок, особняк высился и ширился, зловеще разрастаясь корнями куда-то в пустоту, и многочисленные окошки дрябло мерцали, словно погибающие светлячки. Да, резиденция была живая, но она была износившимся сердцем, бьющемся на последнем издыхании… И вместе с этим… Он оглянулся, шумно втягивая носом вибрирующий от напряжения воздух. Вокруг не было ни души. А ещё пахло смертью. И он почему-то вспомнил… — Я боюсь Смерти, — прошептал Воскресенье, перебирая пальцами рубашку на его груди. Он смотрел на него самыми преданными глазами во всей Галактике, но от страха они снова сделались блестящими стеклышками. — Ну… В этом нет ничего такого, — рассудил Какавача, накрывая ладонью его глаза, потому что этот взгляд и множество других взглядов заставляли его чувствовать себя странно, — смерти все боятся. — Но я боюсь Смерти. Той, что ходит здесь… Рыщет по углам. Забирается в комнаты, выдергивает гостей из их сладких грез и отнимает души. Вчера не вернулся еще один. — Воскресенье вздохнул, и он напоминал теперь слепого котенка, когда пытался посмотреть на него сквозь ладонь, тычась в нее носом. — Иногда мне кажется, что я даже чувствую ее запах. И Мастер… — Запах смерти… Ты ни с чем его не спутаешь, — сглотнув, прошептал Какавача и медленно убрал ладонь. — Ты наверняка ошибаешься. Они встретились взглядами. Воскресенье, почувствовав его боль, поник. — Но ведь… я говорю о другой Смерти. Не той, которая приходит в реальности, а той, которая… разрушает сны. Прости, мне не следовало… Какавача придвинулся к нему ближе, и они соприкоснулись лбами. Воскресенье нервно улыбнулся кончиками губ, прижимая его ладони к своей груди. Он явно знал что-то больше о Смерти и недоговаривал что-то важное, что никак нельзя было упускать, но Какавача был слишком юн, чтобы это понять. — Слышишь, как стучит? Если с тобой и сестрой… другими детьми, что-то случится… — Нет, — Какавача бегал глазами по его лицу, прежде чем сократить расстояние до минимума, робко прижавшись губами к его теплым, мягким… — Не случится. ㅤㅤㅤㅤㅤ, то всего лишь кошмар. Он скоро уйдет. Он рассеется, как только настанет утро. Он не знал, но вскоре Смерть действительно исчезла. А теперь он и сам ее чувствовал. Воскресенье был прав: это чувство, ощущение, осознание невозможно описать словами, невозможно придать им какую-либо форму. Это как если бы можно было сказать, что у кошмара есть запах. Так пах и сам Воскресенье… Так пахло и его гнездо. — Пожалуйста, представьтесь и назовите цель вашего визита, — раздался грубый, насыщенный голос за спиной. Он обернулся, ожидая увидеть какого-нибудь великана в костюме, но перед ним стоял аккуратный старик в тщательно выглаженной черной форме. — Прошу прощения, господин, сегодня Глава не принимает. Если только вам не назначена встреча… Малькольм впустил его сразу, стоило ему только назвать свое имя... От предвкушения приближающейся сцены, первого акта своей мести, у него затряслись поджилки. Авантюрин толкнул тяжелые двери, и те натужно, но поддались, не издав ни единого скрипа. Складывалось такое ощущение, что здесь совершенно всё боялось издать лишний звук, даже предметы интерьера… Тысяча взоров уставилась на него на ответ — все эти никому не нужные знания в вычурных пестрых фолиантах, которыми были усеянные зубчатые ряды книг. Авантюрин использовал это незаполненное мгновение, чтобы осмотреться. Он стоял с прямой спиной возле одной из книжных полок, что брали в кольцо все огромное пространство кабинета, с рукой, неизменно заложенной за спину в вежливом, отчужденном жесте. Он точно знал, что Авантюрин вошел — ведь это была его территория, где все должно было, обязано было находиться под его контролем — но не шелохнулся, недвижимый, словно изваяние, внимательно вчитываясь в рукопись, которую держал в руках. Хотя нет, скорее всего это было чье-то письмо. — Может, взгляните на меня, господин Воскресенье? — усмехнулся Авантюрин, сделав шаг вперед. — Я ведь пришел, ни на секунду не опоздал. Но он просчитался — похоже, Воскресенье был так поглощен чтением, что действительно не заметил, как он вошел, и сам забыл о ходе времени. Едва только услышав его голос, он так резко сложил лист вчетверо, что яростный хруст бумаги разнесся эхом по всему помещению. — Прошу меня извинить, — избегая встречи с глазами, тут же отозвался он. — Боюсь, это я тот, кто не посмотрел на часы. — На вас не похоже, — сказал Авантюрин так, словно не прибыл сюда немногим более десяти системных часов назад, а действительно мог судить. — Что-то беспокоит молодого главу клана Дубов? Проигнорировав его вопрос, Воскресенье выученным галантным жестом пригласил его сесть. — И все же, — не отставал мужчина, только опустившись на твердое сидение, — может, я могу развеять ваши сомнения? — Едва ли мои дела касаются вас, — прикрыл глаза Воскресенье и ответил ему одной из своих вежливых непроницаемых улыбок. Он опустился за пару стульев от него — так, что теперь они сидели друг к друг как бы полубоком. С их… не очень удачно окончившейся встречи в Золотом миге прошло немногим больше трех часов, но что-то успело измениться в этом абсолютно непостижимом человеке: дело было не в этой уже наскучившей ему ледяной суровости, которой он себя окружил, точно принцесса в темной башне. Нет, хоть он и все еще избегал смотреть на него, выдавая свою неловкость, что-то зловещее было теперь в его голосе, улыбке и жестах. Какая-то непоколебимая… уверенность, словно он уже начал считать себя победителем. Но что могло произойти за столь короткий срок? Откуда он взял столько раздражающей решимости? Авантюрин коротко выдохнул, легким, небрежным жестом взлохмачивая себе волосы, и снова взглянул на него, смерив долгим, изучающим взглядом со стороны. Не вовремя неровной строчкой выведенные поползли мысли о том, как он безбожно красив: ему еще не представлялось возможности так детально изучить его профиль. Длинные светлые ресницы его трепетали, от движения ладонью слабо колыхнулась тонкая прядь серых, Авантюрин только здесь, в этом идеально ровном свете заметил, как они потемнели, волос. Воскресенье странно молчал. Авантюрин какое-то время тоже, позволяя ему собраться с мыслями, чтобы сыграть эту партию достойно. — Взгляни на меня, — присняв на мгновение маску, наконец сказал он. — Я ведь пришел. — Да… Все же ты пришел. — Что-то странно мягкое было в его голосе, словно Воскресенье решил ответить ему такой же ничего не значащей искренностью. — Что ж, спасибо. Авантюрин вопросительно склонил голову набок. Показалось? Воскресенье повернулся, улыбнулся обворожительно — и пусто. — Как я мог проигнорировать то, чего ждал с таким нетерпением? Нам ведь многое нужно обсудить. Сам господин Воскресенье… специально пригласил меня сюда, в свой… замок, чтобы мы сыграли на его территории, — вернулся в игру Авантюрин, и, красуясь, подбросил фишку. Поймав затем двумя пальцами, он опустил ее на ладонь, хлопнул и перевернул. — Похоже, в этот час удача благоволит господину Воскресенью. Ваш ход. О чем же ты хотел поговорить со мной здесь? Некоторое время Воскресенье ещё молчал, словно впал в задумчивость, а затем вдруг странно оживился, заговорил с ним голосом привычно взволнованным, даже подрагивающим… Таким похожий на голос себя прежнего. — Скажи, — он даже слегка подался к нему. — Как тебе Мир грёз? По нраву пришелся? Он спрашивал с таким живым интересом, что Авантюрин, опешивший, даже не нашел в себе сил соврать: — Не знаю. Кажется, такое место должно прийтись мне по душе. Но что его мучило, и он не смог озвучить: разве такого рая хотел ты сам? — Я был уверен, что тебе понравится, — выдохнул Воскресенье. Выдох вышел странно дрожащим. — Люди веселятся, — не до конца понимания причину его изменившегося поведения, осторожно сказал Авантюрин. — Но все как будто… немного детское. — Именно это и делает это место прекрасным, — Воскресенье одарил его одной из тех отчужденных милых улыбок, какими наверняка смотрел на цветы в коридорах, когда думал, что его ищут камеры. — Видишь, ты тоже заметил, как они радуются. В детстве — вся непостижимая энергия жизни, только ребенок способен увидеть мир в самых разных цветах, и каждый этот цвет будет изумительно ярким. Нельзя отнимать у людей детство. Я свято верю, что если бы было возможным растянуть этот удивительный момент невинной бодрости до бесконечности, все были бы в безопасности. И самое главное — счастливы. Только подумайте, господин посол, место, где время остановилось, где больше нет нужды ни о чем беспокоиться… Где нет никакой боли, и больше не придется бороться. Место, где все равны — в этой праздной беззаботной поре юности. — Нет нужды бороться? Воскресенье, все это время с тихим восторгом смотревший как будто сквозь, наконец посмотрел прямо на него. — Больше не нужно страдать. Скажи, разве тебя не утомила эта бесконечная борьба с собственной судьбой? Разве не казалась она тебе бессмысленной? — Что ты знаешь о моей судьбе? — вырвалось из него прежде, чем он успел себя остановить, и обдало морозом их обоих. Взгляд Воскресенья в одно мгновение поблек, а плечи опустились. С этим опустевшим лицом он снова уставился куда-то в сторону: вроде глядя на него, а все же мимо. — Детство, значит, — сожалеть об искренности было поздно. Авантюрин постарался придать голосу прежнюю беспечность, чтобы вернуть его пробужденного. Постучав пальцем по столу, он уточнил, — значит, ты хочешь вернуть людям детство. Что ж, твой Мир грёз великолепно справляется с этой задачей. Неудержимое веселье… Все эти бессмысленные игры, жизнь, не обремененная костями судьбы. — Они приходят сюда, потому что в реальности на самом деле нет ничего примечательного… или хоть сколько-нибудь доступного им, — уже спокойным, ровным голосом продолжил Воскресенье. — Но здесь можно все. Здесь нет даже смерти. Я близок к созданию рая, Авантюрин. Потому что здесь они могут исполнить свои мечты. И все находятся в безопасности. Это мир, в котором нет сильных. Мир, в котором нет слабых… Это идеальный мир, в котором все счастливы, потому что все равны… И больше нет нужды надеяться на чьи-либо утешения. Вот таким я вижу истинный порядок. С этими словами он медленно поднялся, важно взмахнул рукой: — За эти годы я услышал тысячи исповедей. Сотни были мерзавцами, и лишь десятки — искренне раскаивающимися людьми. Я пришел к выводу, что наличие выбора лишь обрекает людей продолжать цикл страданий, потому что они не в силах что-либо изменить в своей судьбе. Снова и снова они совершают одни и те же ошибки в попытках обрести счастье. Кто-то должен вести их вперед, кто-то один должен указывать им путь. Для этого и нужен Мир грёз. Чтобы собрать нас всех вместе. — Ха-ха! — прыснув, Авантюрин прижал ладонь ко рту. — Ха-ха! Очаровательно, господин Воскресенье! Просто браво! — Мои намерения кажутся тебе смешными? — спокойно отозвался Воскресенье, ничем больше себя не выдавая. — Что ты, — отсмеявшись, Авантюрин облегченно выдохнул и поднялся следом, да так резко, что мужчина невольно отступил. — Наоборот, я нахожу все это очень увлекательным. Я-то думал, что все изменилось. А оказалось… многое осталось прежним. — В любом случае… Я позвал тебя сюда лишь за тем, чтобы сказать… Я не нуждаюсь в вашей помощи, господин Авантюрин, — отчеканил Воскресенье. — Пенакония не нуждается в помощи. Теперь ты это знаешь, сам все видел и слышал. К тому же, все, что не поддается контролю, рано или поздно будет подчинено. Пенакония не такая слабая, как ты думаешь. …И снова мир, в котором для него не будет места. — А-а… Я кое-что вспомнил, — уже не слушая его, сказал Авантюрин и приблизился. — Я ведь это уже слышал. — Нет нужды подходить ко мне так близко… У меня нет проблем со слухом, — голос Воскресенья стал сухим как голые сучья деревьев. — Прошу, не отказывай мне в удовольствии любоваться тобой с более близкого расстояния, Воскресенье, — с наигранным драматизмом сказал Авантюрин, но рука предательски потянулась к его щеке, вспоминая оставленный на ней недавно сладкий подтаявший след. — Тебе нужно быть ко мне более милостивым. Разве я не один из тех, кто нуждается в спасении? По-видимому, ты уже вычеркнул меня из этого списка обделенных несправедливой судьбой — но всё же. Мне даже немного обидно! Воскресенье сжал губы в тонкую линию, но ничего не сказал. Бледное лицо его и без того потеряло все краски. — Так вот, твоя речь мне кое-что напомнила. — И что же? — Одного мальчика. Губы Воскресенья дрогнули. Авантюрин был так близко, что делало его совершенно бессильным перед ним, — он не мог теперь ничего скрыть, потому что Авантюрин видел каждую его черточку, каждое потаенное движение в нем было ему теперь заметно. Почему же он не отступал, не прятался в тени колонн, не отталкивал его, в конце концов? Почему позволял ему? Авантюрин легонько, играя, провел костяшками пальцев вдоль высеченной линии скулы. — Он был, наверное, ангелом. По крайней мере, я не встречал еще таких людей. Невинный, нежный. Чистый, словно вода из родника. Только тот, кому с самого рождения приходилось довольствоваться лишь каплями дождя, изредка падающими с неба, — единственный, кто может по-настоящему оценить эту прелесть. И мне тоже… хотелось прикоснуться к нему губами. Авантюрин видел, как с каждым его словом лицо Воскресенья вытягивалось. Он и сам заволновался, напрягаясь всем телом, как перед прыжком. — Он так трепетно молился своему Богу, надеясь на его спасение… Иногда это так раздражало. — Прекрасно, — был безжизненный выдох в его губы. От беспощадно ледяного дыхания его, казалось, индевели скулы. — Господин Авантюрин делает большие успехи в литературном слоге. Но какое отношение это сказка имеет ко мне? — Он хотел создать рай. Идеальное место на неидеальной земле. Как думаешь, у него получилось? По лицу Воскресенья заходили желваки: казалось, он из последних сил сдерживал возмущённый порыв. Авантюрин вздрогнул, почувствовав на своей коже ворох рассыпающихся мурашек — своей холодностью он провоцировал в нем все болезненное, что с трудом удерживалось внутри, за белоснежными прутьями обворожительной улыбки. И что-то постепенно поднималось в нем, закипая. Он и сам боялся этого чувства. — Спроси у него сам, — не шелохнулся Воскресенье, все еще непоколебимо гордый, не догадывающийся. Сердце Авантюрина остановилось. Он потянулся к нему, придвинулся вплотную, так, как уже никогда не сможет себе простить, и его лицо застыло в нескольких мгновениях от его: — Я бы с радостью. Вот только… — Губы шевельнулись у самого уха — Авантюрин, глядя в пустоту, наконец выдохнул. — Вот только имени его не помню. Воскресенье отшатнулся, пораженно уставившись на него расширившимися в ужасе глазами. Реакция его превзошла все ожидания, была такой, пожалуй, бурной, что смутная тревога кольнула его несчастное, заблудившееся в дебрях собственных чувств сердце. Словно что-то рухнуло в нем, в Воскресенье, он показался действительно поверженным одним этим ничтожным фактом. Но разве не этого он добивался? Не за этим шел сюда? В смятении Авантюрин застыл, глядя на него. И Воскресенье замер, глядя на него. Глаза в глаза, они стояли друг перед другом, быть может, умирая, один — ошпаренный, другой — ошпаривший. Один — невинный, другой — невиновный. — Нг-х, — издав неясный звук, Воскресенье прикрыл ладонью лицо. Он выглядел так, словно ему только что вырвали крылья. — Вот как… Удовлетворение смешалось с невесть откуда взявшейся скорбью. По чему скорбеть, если он давно от его имени и от этого обещания отказался? К чему теперь сожаления, когда он наконец смог заставить его почувствовать хоть сколько-нибудь похожее на то, что испытал он сам от его предательства? Все шло, как должно, и разве это не только начало? — Жаль мальчика. Наверное, ему будет грустно, когда он узнает, что его забыли, — сказал вдруг Воскресенье, отняв ладонь от улыбающегося лица. Улыбка эта оскорбила его чувства: она задевала самые тонкие струны его души, и те, ударяясь о сердце, отталкивались, натянутые болью, хлестали снова, и оно, и без того израненное, истекало кровью. Нет, не только сердце. Казалось, все его существо кровоточило, и вскрылись все старые раны… Как же возненавидел он это улыбающееся мгновение, отнявшее у него все — и чувство триумфа, эту сладость победы, и его мечту. Воскресенье, который должен быть поверженным, вдруг ему улыбался. Так несправедливо, непозволительно нежно! Улыбкой, так предательски похожей на улыбку того глупого мальчишки… Мальчика, чье настоящее имя, робко вверенную тайну, он пожелал забыть. От чьего имени сам отказался по доброй воле. И что-то закипело внутри, граничащее практически с яростью. Он не знал, но его глаза вдруг будто застлала пелена. Несправедливо. Воскресенье снова… отнял у него все. Разве имел он право улыбаться ему так сейчас, в этот самый момент? Почему не ранее, когда он хотел по-другому, когда пытался угостить его, порадовать, когда хотел быть нежным? Почему тогда он был надменен, холоден и сух, а теперь стоит с этой идиотской мягкой улыбкой, когда должен рыдать, биться в отчаянии, упасть к его ногам и наконец молить о прощении! Почему? Почему он не просит прощения за свое предательство? Почему до сих пор не упал к нему в ноги? — Ого! Вы наконец улыбаетесь мне, господин Воскресенье? — сказал Авантюрин, балансируя на грани. — Тебя так порадовало, что я забыл твое настоящее имя? Я твоего имени не помню, слышишь? Обещал! Но забыл. Представляешь? — Я не улыбаюсь, — продолжая улыбаться, заявил Воскресенье. Его спина была удивительно прямой, несмотря на выдранные с корнем крылья. — Моя история вышла настолько смешной? Может, мне рассказать тебе еще один анекдот? — Не стоит, — Воскресенье и вовсе вдруг рассмеялся. Авантюрин дрогнул, сжимая пальцы за спиной в кулак. — Я этому не рад… Я же сказал: мне очень жаль твоего друга, Какавача. Должно быть, это несправедливо, когда твое имя забывают. И Воскресенье, продолжая нелепо улыбаться, опустился на стул — так резко, словно это ноги перестали его держать. Откинувшись на спинку, он прикрыл лицо руками, но даже так Авантюрин все еще видел широкую неверную, какую-то безумную улыбку, владевшую его лицом. Должно быть, он не знал, что с ней делать, не понимал собственную эмоцию, не знал, как ее контролировать. Да, он по какой-то причине так хорошо понимал его, чужого. Так хорошо понимал, что становилось больно. Так помнят и понимают только то, что дорого сердцу. Все было не так, как он хотел. Он уже не понимал, зачем вообще сказал ему об этом сейчас, беспечно оборвав последнюю связующую нить. Авантюрин резко отвернулся, чтобы скрыть отразившуюся на лице гримасу душевной муки. Все выходило как-то нелепо, словно он неудавшийся злодей в чьей-то глупой пьесе. О чем была его жизнь? Что было в его жизни? Где был он в эти несколько несчастных лет, что разделяли их друг от друга и теперь? Расстояние между ними никогда не было о парсеках, оно всегда было о времени, даже в эти годы, разделившие их, но особенно — сейчас. Бросив на него быстрый взгляд из-под ресниц, Авантюрин почувствовал себя сильно ниже — а Воскресенье находился где-то очень далеко, так далеко, что его повзрослевший, наконец открывшийся ему силуэт казался даже слегка размытым. Он все также сидел за столом, спрятав лицо за сцепленными ладонями, и молчал. Авантюрин не думал, что так быстро ощутит сожаление. Сожаление об имени. Дорогом имени, которое действительно было забыто… Ради одной только мести. Будто до этого мгновения ему не приходилось осознавать, что он сделал. Но ведь это не было выдумкой, или чьей-то неудачной шуткой. Он действительно нашел одного из Крематоров и попросил стереть из своей памяти всего одно воспоминание. Он помнил, так хорошо помнил взволнованный трепет чужого голоса, и хрупкое тело, прижавшееся к нему под одеялом, шепчущее в темноте: «Только, прошу… сохрани мой секрет». В конце концов, разве не поэтому он выбрал его, именно это воспоминание? — Давай. Скажи мне свое имя… Он был так близко… Этот сладкий запах покрыл его с ног до головы, и Какавача почувствовал, что у него кружится голова. — Ты не помнишь? — И как назло, голос, которым вдруг заговорил с ним Воскресенье, принадлежал не ему, а тому мальчишке из прошлого, которого он, потеряв всякое бесстыдство и страх, зажимал в коридорах. Авантюрин почувствовал, как предательски дрогнули собственные пальцы — он по-прежнему был уверен в себе, в своем лице, в том, что без труда его сохранит, но почему-то сейчас, услышав этот голос, ему непременно захотелось его разуверить, но сказать ему было нечего, кроме холодного, играючи недоуменного «нет». Он обернулся: Воскресенье не сменил позы, сцепив пальцы перед лицом. — Только это большой секрет. Его дыхание было таким горячим, что внутри Какавачи вдруг стали зарождаться самые странные, самые… необузданные чувства. — И… это мое последнее воспоминание о прошлом. Пожалуйста, сохрани его. Если я вдруг забуду… Расскажи мне о нем. Хорошо? — Значит, это все правда, — все тем же голосом, до жути напоминающим тот, Авантюрин не сомневался, он продолжил, — ведь я тоже его не помню. — Ладно. Я буду хранить твое имя в своей памяти всю свою жизнь. Так что можешь не волноваться об этом. — Меня зовут ▋▋▋▋▋▋▋▋. ▋▋▋… ▋, ▋? Жестокость, которой он наградил его, заслуживал ли ее Воскресенье? И почему теперь, когда он наконец стоял перед ним, мечтая вновь заполучить, овладеть, но теперь иначе, единственным способом ему доступным, ему жаль? И кого ему было жаль? Воскресенье или того мальчика, случайного свидетеля его горьких исповедей? Себя или… — Знаешь, это даже хорошо, что ты не помнишь, — улыбка стала такой мягкой, касающейся даже уголков глаз, что Авантюрин подумал, будто Воскресенье сейчас расплачется. И наконец голосом, уже похожим на свой, он пояснил, — потому что его больше нет. Теперь я уверен в этом абсолютно точно, — Воскресенье посмотрел на свои ладони, обтянутые тонкой белой кожей перчаток так, словно видел впервые, — того мальчика больше нет. Значит, нет и пути назад. У меня теперь только одна дорога, — прошептал он, — вверх. — Да о чем ты говоришь? Ты в самом деле его забыл, или сходишь с ума? — зашипел Авантюрин, подойдя к нему. — Забыл, — спокойно ответил ему Воскресенье, не поднимая головы. — Ты… идиот! — в сердцах бросил Какавача, хватая его за руки и разводя в стороны, чтобы он не пытался больше прятать лицо. — Как можно забыть собственное имя? — Что в этом странного? Я давно от него отказался. Отпусти, ты переходишь все границы… Но Авантюрин лишь дернул его за запястья, вновь приковывая к себе внимание. — Как. Можно. Забыть… Собственное имя? — Оно больше мне не нужно, — процедил Воскресенье, резко высвобождаясь из его хватки. — Что ты себе позволяешь… — Какой вы никудышный лжец, господин Воскресенье. — выдохнул Авантюрин, пряча руки глубоко в карманах. — Да... Столько времени прошло, а ты все как принцесса, запертая в башне из твоих сказок. Только на этот раз ты сам загнал себя в угол. Воскресенье рывком поднялся, хищно глядя прямо ему в глаза. Ох, этот взгляд, уже открывшийся ему, этот птичий хищный взгляд — опасный, сверкающий недобрым огнем, взгляд гордой птицы, загнанной в угол клетки. Видимо, ему очень не нравилось, когда его сравнивали с принцессой… Быть может, он сам не хотел помнить о том мальчишке, мечтал стереть его из собственной памяти, своими же холеными руками с корнями выдирал эти болезненные воспоминания, пачкая все вокруг слезами и кровью, но Авантюрин, теперь он отчетливо это понимал, не хотел ему позволить это сделать. Из них двоих именно он, Воскресенье должен был, обязан был помнить! Как Какавача помнил мальчишку и знал секреты мальчишки, касался мальчишки… Этот мальчишка был для него первым во всем, первое всё — первая победа, первое чувство, первая свобода и первое дозволенное, добытое… и Авантюрин никуда не мог от этого уйти. Забыл свое имя? Ха! Да это же просто невозможно! Это ведь невозможно, так? Или, может, он и впрямь сходил с ума, как про него говорили? Воскресенье, все время его раздумий наблюдавший за ним, вдруг хмыкнул, но ухмылка вышла сухой, вымученной и как-то болезненно щипала его сердце. Он перевел взгляд в сторону, прикрыл дрожащие веки и снова странно хмыкнул, словно откликаясь на собственные мысли. — В молчанку будем играть? — сглотнул Авантюрин, почувствовав себя окончательно уязвленным собственной бравадой. Очевидно, что Воскресенье сам почувствовал наигранность его речи, потому как все также молча отвернулся. — Я уже сказал тебе все, что хотел, — наконец ответил этот невозможный мужчина. — И ты, мне показалось, тоже вполне доволен собой. — О, нет. Ты знаешь, терпеть не могу вести дела в убыток, — с этими словами Авантюрин вновь подбросил фишку. — Теперь мой ход. Пусть ему удалось выкорчевать из памяти его имя, это было его местью… Но больше актом мазохизма — хотя он пережил столько, что, думалось, пережить предательство мальчишки не составило бы ему никакого труда. Но больше, чем само предательство, его, оказалось, ранила собственная память. Наивно и глупо — когда он заговорил с ним, когда с гордостью и удовлетворением произнес: «Вот только имени его не помню», он думал, что насладится болью на чужом лице сполна, но вместо всего ощутил давно знакомое чувство отвращения к себе. Он действительно сделал это, не шутки ради, и стало от этого так вдруг горько, что заныло что-то внутри, затянуло, заскрежетало. Имя забыл, а с собственными чувствами опять не рассчитался — и снова вращается, крутится кость… А голос тот помнил, голос сразу узнал, хоть он уже и другой, повзрослевший, не такой звонкий, но по-прежнему нежный, только теперь в этой нежности неизбежно таилась какая-то угроза, а сама стройная фигура двигалась настороженно, словно кругом поджидала опасность. Авантюрин слышал, знал, что на Пенаконии дела плохи, что разрушался горячо воспеваемый когда-то глупым мальчишкой Мир грёз, его самозабвенный маленький рай, но не думал, что Воскресенье и сам сходил с ума. Между тем, он должен был учесть — рыба всегда гниет с головы. И он был заражен этим общим безумием, заточенный в ловушку, которую расставил себе сам — и заточенный в ней, словно принцесса в башне, он открылся ему вдруг с иной стороны. В прошлом он казался ему хрупким — не слабым, а таким, которого нужно защитить. Но, старательно взращивая в себе темные чувства, с возрастом он стал думать о нем, как о слабом человеке. Вернувшись, он понял, что этого человека никак нельзя назвать слабым. Но сейчас, в это мгновение он осознал, что он очень, к его же сожалению, силен, но по-прежнему ужасно хрупок. Вдруг одна страшная мысль пронзила его. Как странно, что он позабыл о чем-то настолько важном… Сердце пропустило удар. А что же Мастер… Куда подевался тот чернобровый отвратительный старик, которого Воскресенье так боялся? Почему ни одна птичка до сих не шепнула ему на ухо свежие слухи о Повелителе Грёз? Где… его Мастер? Авантюрин скрепился. Да, он уже зашел слишком далеко, чтобы отступать. И, затягивая туже петлю вокруг своей шеи, он снова сделал ход. — Ну, а где же твой Мастер? Плечи Воскресенья дернулись, он хотел обернуться, но не шелохнулся и промолчал. — Ну же, поговорите со мной, господин Воскресенье. — Тебя это не касается, — отрезал Воскресенье, пожалуй, даже чересчур резко. Авантюрин снес этот удар с беспечной улыбкой на лице. — Птичка, не нужно так бояться. Мне всего лишь любопытно, куда мог подеваться такой могущественный человек, как Повелитель Грёз… Ведь ты занял его, а не чье-то другое, место. — Не называй меня этим… глупым прозвищем, — выдохнул Воскресенье, сжав руки в кулаки. — Ладно. Тогда могу я позволить себе более личный вопрос? Воскресенье прижал пальцы ко лбу. — Ты любил кого-нибудь? Встречался с кем-нибудь? Делил постель? Словно ужаленный, Воскресенье обернулся на него. Глаза его то ли гневно, то ли в страхе расширились, нижняя губа дернулась. Последнее, чего Авантюрин ожидал, так это то, что он ответит ему искренностью — еще и на такую наглую, очевидную пошлость. Он ведь спросил об этом лишь для того, чтобы... — Конечно, нет! усыпить бдительность. — Нет? Авантюрин глупо уставился на него, не желая признавать, как бешено застучало его сердце. Воскресенье, осознав, что только что сказал, прикрыл рот рукой, и, в смятении выдохнув, вдруг покраснел, да так сильно, что нежный румянец коснулся даже кончика его носа. Должно быть, он хотел ответить совсем другое, в духе: «Да как ты смеешь!», но что-то в нем было сильнее страха унижения или позора, какая-то другая жажда. — Почему? — Да как ты смеешь! — Он точно угадал: придя в себя, Воскресенье все же разозлился. Вот же… Ну почему он так… Авантюрин, словно завороженный, резко притянул его к себе со спины. Воскресенье задохнулся, напрягся в его руках, но не оттолкнул его. В этом — и в одном несчастном слове его — содержалось столько для него важного и решающего, что все его существо охватил нелепый восторг, вырвавший из лап гнетущей тревоги о Мастере. Как убийственно очаровательно. Предатель, хранивший ему верность. — Я начинаю вспоминать, почему Какавача влюбился в тебя, — он прижал его еще крепче, и Воскресенье почти не сопротивлялся, только положил ладони на его пальцы и сжал, как бы предупреждая. Но затем, отчеканивая каждое слово, вдруг сказал: — Ты был влюблен в другого человека. В человека, имени которого ни ты, ни я уже не помним. Можешь считать, что он умер в день, когда ты о нем забыл. Судьба так любила над ним издеваться. Чужие глаза сами то показывали ему то, что было прежде, то с яростью отвергали, то резали холодом, низвергая в бездну, то окунали в давно позабытое тепло. Вот они каковы, губы праведника, то благословляющие, то источающие проклятия… В каком-то странном блаженстве Авантюрин прикрыл веки… Он прижимал его к себе так крепко, словно между ними больше не было этого расстояния в несколько лет. И этот сладкий запах, давно покинувший чужое тело, вновь с поразительной беспощадностью покрыл его с ног до головы. — Притворяешься невинным, почти святым. Ха... Какой абсурд, и ты так в себе уверен!.. Верность... хранивший мне предатель. — Ты ничего не знаешь, — дернулся Воскресенье, ударив его локтем. Авантюрин поморщился от пронзившей его боли, ослабил хватку, но не отпустил, дернул на себя, словно пытаясь пригвоздить к месту. Между тем, потеряв самообладание, задыхаясь, Воскресенье все говорил, — делай, что должен, за чем пришел. Мне нет дела до КММ и до ее коварных, омерзительных планов. Признаю, твое появление едва не сбило меня с пути, на что и был расчет КММ, но ты же и дал мне уверенности в следующем шаге. Я намерен идти твердо до самого конца, и я… Я не отступлю. — Решимость, достойная главы клана Дубов, — зашипел очнувшийся Авантюрин, грубо сжимая пальцами запястье вцепившейся в него руки. — Ты же хотел искренности? Избитая истина застыла на губах еще не озвученная, но уже ощущаемая ими двумя. И на несколько мгновений они оба застыли перед силой этого сокрушительного мгновения. А затем Авантюрин сказал: — Да, ты предал меня. Ты мне солгал. — Нг-х… Отпусти меня! — Воскресенье впился в него пальцами с такой силой, что наконец стало больно. Но даже это прикосновение показалось ему невыносимо нежным. Ведь он сказал ему: «Конечно, нет!» — Но это так нелепо… Почему ты продолжаешь все портить, — не слыша его, горячо говорил Авантюрин, уткнувшись лбом в ворох его волос. — Было бы гораздо проще, если бы ты отправил меня куда подальше, еще лучше, если бы ответил, что твое сердце давно занято. У меня была бы причина… Повод! Хоть какой-то еще повод, возможно, и мне стало бы легче. Но ты и этого меня лишил… Тебе мало. — Я так не могу… Не могу тебя слушать, — вдруг прошептал Воскресенье, обессиленно царапая его пальцами, не в силах оттолкнуть. — Я знаю, ты здесь, чтобы меня мучить. Но ты не можешь просто подождать? Его голова опустилась так низко, что подбородок чуть не ударился о грудь. — Что… Весь жар, охвативший его тело, вдруг испарился. Обдало такой стужей, что вся спина покрылась ледяной корочкой, а волосы на затылке встали дыбом. — Говорю же тебе: просто подожди немного. Я сам к тебе приду. Покорность, которой он вдруг осадил его, в одно мгновение лишила его всех сладких мыслей. Авантюрин сам оттолкнул его от себя, в ужасе уставившись на это, в одно мгновение оказавшееся маленьким и хрупким, тело. — Я знаю свои грехи. Я знаю, как это убого. Предатель, хранивший тебе верность… В качестве своего наказания, — Воскресенье обернулся, взглянув на него чистым, не замутненным ничем, кроме искренней грусти, взглядом, — я выбрал тебя. Ты мой суд. — Нет, — Авантюрин сделал еще один, трусливый шаг назад. — К чему этот спектакль? Разве не поэтому ты здесь? Не потому, что хочешь отомстить, Авантюрин? Авантюрин задрожал. Такой покорный Воскресенье, жаждущий позора, жаждущий унижения, Воскресенье, о котором, он думал, мечтал... вдруг стал для него воплощением одного из худших кошмаров. «Ты мой суд». — Ты получишь желаемое. Самое заветное желание твое я исполню. Хоть одно… обещание выполню. «Возможно, на этот раз удача от тебя отвернется, и судьба заставит вернуть долги… Но разве ты не об этом мечтал… Авантюрин?» — Ты мой суд, — еще раз повторил Воскресенье, уже не глядя на него, и сжал пальцы на груди. — Получишь меня, когда придет время. — Да о чем ты говоришь? — яростно заговорил Авантюрин, окончательно протрезвев. — Так просто отдашь себя? А как же твой рай? Как же твой этот благословенный Мир грёз, а, птичка? — Я предлагаю заключить со мной сделку, — сказал Воскресенье. На лице его промелькнула усталость. — Сделка не обещание. Договор нельзя нарушить. — Ладно… То есть, собираешься себя продать? — Авантюрин схватил его за подбородок и крепко сжал. — Посмотрите на него. Думаешь, имеешь право разбрасываться своим телом, раз на него никогда не посягали? Он действительно думал, что Авантюрин поверит в это? Поверит в то, что гордый, холодный Воскресенье так просто отдаст себя? Воскресенье смотрел на него с прежним нечитаемым выражением лица. — Глупая, глупая птичка, — прошептал Авантюрин, и глаза его снова сверкнули зловеще, прежде чем потемнеть. — Я знаю, что ты задумал. Назови условия. — Ты обманешь КММ, — твердо сказал Воскресенье, не сводя с него преданных глаз, прячущих в себе, он видел и знал, коварный обман. — Подставишь… явившегося с тобой человека. Сделаешь все для того, чтобы никто не помешал мне. — И что я получу взамен? — спросил Авантюрин, поглаживая указательным пальцем его подбородок. — Меня. — Скажи это еще раз, — улыбнулся Авантюрин, глядя на него глазами, полными пустой, блаженной, нет, безумной радости от предстоящего головокружительного риска. — Повторите, господин Воскресенье, боюсь, я вас не расслышал. — Ты получишь меня, — прошептал Воскресенье, и то, что он не был даже смущен, говоря это, хотя определенно задрожал — от другого, томного чувства, — окончательно убедило Авантюрина в своей догадке. Какая наглость... Но, чем выше ставка, тем слаще выигрыш. Свобода или смерть, когда это Воскресенье, все одно. Если его птичка хотела сыграть в эту игру, они обязательно в нее сыграют.