Другая жизнь

Склифосовский
Гет
Завершён
PG-13
Другая жизнь
ChristineDaae
автор
Описание
Когда зимним утром в устоявшийся мир Анатолия Борисовича Аленикова из ниоткуда вторгается предавший его бывший друг, ему приходится поставить под сомнение не только двойственную суть их отношений, но и реальность собственной жизни.
Поделиться
Содержание

6. Возвращение

Ты отпустил его. Ты опустил его. Ты отпус… — Хватит! — Алеников дико смотрел, как последняя грань его жизни — родной и единственный сын — рассыпается вдребезги. Просто уходит: легко, не оглядываясь. А Кривицкий всё так же сидел перед ним и глядел исподлобья, как вирус, который проник к нему в дом и сожрал всё, к чему прикоснулся, — пока не остались одни эти голые стены нигде, никогда. Если торг и сменился принятием, то принимать было нечего: видимо, именно так ощущалась смерть мозга. — Послушай, там… — Я же сказал тебе… — что было толку беседовать с собственным бредом? — Ты сделал, что мог. Никого не осталось. Хотя их и не было, да, Гена? Как и тебя. Я давно говорю сам с собой. Его липкая, непроходящая форма болезни вздохнула с какой-то усталостью (он ведь и сам, оцените-ка полуживой и беспомощный юмор, смертельно устал): — Обернись, Анатолий Борисович. Что бы то значило? Собственный мозг говорит тебе делать какие-то вещи, бессмысленные, продлевающие ничего, наступившее вечность назад от разрыва твоей аневризмы. Когда ты доходишь до края и воображаешь себе иной мир, где ты счастлив, здоров и спокоен, — ты бьёшься в агонии и обязательно в ней разобьёшься. Ты овощ, который зачем-то ещё оснащён прежним разумом. Кто вообще просил жить после смерти?! Поэтому всё будет так: ты, как в цикле, закован в той хрени, которую твой повредившийся мозг сгенерирует. Этот спектакль будет вечным и крайне плохим, на двоих непременно с персоной, которую ты не выносишь, но выбора нет, как и выхода. Всё будет так: ты безропотно сделаешь всё, что твой мозг тебе скажет. Какого-то чёрта в не-жизни ты так же стоишь на границе декартовой cogito-ergo-sum плоскости, не в состоянии вырваться и не вернуться, как Толик. Как Лена. Поэтому, как будет велено, ты обернёшься, и… — Лена?! …увидишь её, потрясённый. Елена Аленикова была светом — он знал это, как и любой другой факт-очевидность. Как сердце должно было биться, пока длится жизнь, и как солнце садилось на западе, так его женщина даже в последние дни, косоглазо-уродливая и решившая выйти в окно, — улыбалась. Она не могла не гореть хоть и тусклым огнём, изнурённая неизлечимой болезнью, и даже в её волосах, истончившихся и поседевших до срока, всю жизнь и посмертие мерно лучилось тепло. Лена тихо, как тень, проскользнула обратно, откуда недавно ушла. Голубые когда-то глаза — он не мог наглядеться на них — стали белыми и неподвижными сгустками в дырах глазниц: ни зрачков, ни осмысленности в отражениях смерти. Лицо, безучастное и перевитое скопищем чёрных морщин, исходящих от глаз и от губ, было бледным и странно спокойным. Она не дышала и передвигалась пугающе пусто, как будто лишённая воли, а голос скрипел, обратившись к нему: — Толя. Здравствуй. И холод, звенящий в нём, даже в посмертии был непривычен. Похоже, единственная среди всех, Лена не притворялась живой — пусть и только умом, пусть по старой привычке, никак, ни на сколько. Она была честной, смотря в свою личную бездну, она — без сомнения — помнила смерть со всей ясностью и приняла её. — Ты её не отпустил, — заключил очевидное Гена. Конечно, он всё ещё был где-то тут. — Не простил? Анатолий с откуда-то взявшейся горечью хмыкнул, припомнив недавнее: «Ты меня бросил. Как Лена. Вы оба сбежали куда-то, где вам было лучше, где вам было легче. Вы дали мне знать, как ужасно вам было, когда я был рядом. Что я не увидел и не защитил вас от вас же самих. Да, я злился на вас, потому что не я вас довёл. Вы могли бы бороться…» — Ну да, — Лена заговорила опять; он поёжился, не понимая такую её ни на толику. Лена как будто прочла его мысли; была ли его подсознанием или самою собой? — Да, ты думал, уйти было легче. Ты знал, что какое-то время я просто ждала, что ты что-то заметишь и отговоришь меня? Толик… он несколько раз меня спрашивал, всё ли в порядке, мам, с нами ли ты. Он всё видел. — Лен… — он протянул к ней ладонь, и ладонь прошла сквозь. Лена выглядела вовсе не бестелесной, но это была только полная боли, убитая кем-то душа. Сердца не было, как и тепла, как и тени иллюзии, что ничего не сломалось. Как раньше. — Ты даже представить не можешь, Толь, как я себя ненавидела… «Слишком уродливо», — Лена не спрашивала. На полу — Анатолий заметил и бросился вниз, подбирая осколки, — мерцало разбитое зеркало. — …как я хотела казаться здоровой, да только лицо было непоправимо испорчено. Мозг был испорчен. И ты не любил меня или пытался любить, но не мог. Не такую, какой я была, когда не выходила из комнаты, а выходя… …он ловил на себе Ленин взгляд незнакомый, бессильный, болезненный и уязвлённый. Он, как ни пытался, не знал, в чём причина. Вердикт психиатра депрессия был очевиден, она принимала таблетки; Алеников больше тревожился о её слабости, о её зрении, о результатах, которых практически не было. Врач им сказал: эта стадия не заключительная… — И… когда стало хуже, намного, а я всё же сделала выбор — я просто нуждалась в поддержке. Я знала, что пусть ты несчастен, не можешь меня больше видеть — тебе станет больно. Ужасно и невыносимо. Но думала — похоронив меня, ты дашь мне право уйти, ты не станешь винить себя, но и меня: разве можно винить в том, что кончились силы? И всё же ты веришь, что я отыскала себе лёгкий путь. Я могла бы don't worry, не так ли? И мучиться каждый твой взгляд, каждый день наблюдать за своим угасанием и превращением в овощ. Be happy. С улыбкой, к которой в моём исполнении ты так привык; я тогда забывала себя, чтобы только вот так улыбаться. — Прости… — механически проговорил он потерянным голосом. Нет, он ошибся: она не была его разумом — даже в аду тот не стал бы душить сам себя. Эта Лена была донельзя настоящей; смотреть на неё, как тогда, было больно. — Я должен был… — Не отпустить меня? Выдумать заново. Это твоё подсознание, Толя. Весь дом и вся новая жизнь. За окном, — Лена грустно, с искусственной полуулыбкой взглянула туда, — очень много всего проясняется. Пусть она стала почти привидением — неосязаемой и невесомой, — Алеников снова шагнул ей навстречу. Ему оставалось единственное: — Я… — Не надо, — но Лена мгновенно и резко его прервала. Синеватые искры на дне её глаз на секунду пробились сквозь взгляд изо льда и погасли. Она отвернулась, измученно и безысходно вздохнув: — Не прощай меня. Ты ведь останешься здесь совершенно один, не считая Геннадия. Это его тебе стоит уже отпустить, ты не думаешь? Пусть он уйдёт. С этим Лена сама отстранилась. Кривицкий был прав: «Может, всё это связано только с тобой». А он вынужден был подчиниться открывшимся вывертам этого бреда. Плевать на Кривицкого — он бы и сам его выкинул, выгнал взашей, если смог бы понять, в чём причина его появления. Что же, он должен найти в себе силы простить? — Я прощаю тебя, Гена, — вот что сказал он, не тратя на это прощение времени. Честность и та сейчас не составляла труда, ведь он сам хотел, чтобы Кривицкий с концами исчез. Испарился. — За то, как ты вёл себя с Ирой, за то, что ты предал её и оставил одну. И за то, что ты влез в этот дом и разрушил в нём жизнь, устоявшуюся, хоть и ненастоящую. Видишь? Я даже не злюсь на тебя: ты такой же мертвец, как и я, как и Лена, и в этом, скажу тебе, мало приятного, если ты больше не веришь, что жив. Только мозг для чего-то работает — и ничего больше нет. Гена встал, не сводя с него глаз. Вот и всё? Это было прощание? — Это взаимно, — хоть не без усилий, послышалось через мгновение. — Ира сполна от тебя натерпелась, но здесь нам с тобой ни к чему сводить счёты. Мне жаль, что всё вышло, как вышло, но… вряд ли вы с Леной остались бы в этом неведении. Всё когда-то кончается. — Думаешь, ты сейчас сможешь?.. — Алеников недосказал, но и так было ясно. Кривицкий уставился вдаль, в это, мать его, белое-белое, словно стеклянный взгляд Лены, окно. Этот белый до блеска, а вовсе не чёрный, похоже, и значил не-жизнь. Пустоту. — Да, наверное, — тот согласился слегка неуверенно. И отчего-то ещё не заткнулся: — Вон там только что был старик. Мой отец. Он не звал меня, ну да ещё бы позвал: не с его невозможным характером… — О, — Анатолий, как мог, разыграл интерес, с нетерпением глядя туда, где уже никогда ничего не увидит. Весь проклятый, несуществующий дом — это он, он один. — Ну, на выход, Геннадий Ильич. Не задерживайтесь. Гена слабо толкнул дверь наружу — и та поддалась, как и прежде, закрыв и отрезав собою двух призраков. Всё было кончено и никогда не кончалось.

***

Они с Леной не разговаривали. Он не знал, как, о чём говорить с ней, узнавшей о нём и его неприглядные мысли, и то, как он пил, как он бил других женщин, как холоден и снисходителен был, всякий раз контактируя с Толиком. Лена смотрела без слов: и без этого знала любое его даже незавершённое чувство, что, мягко сказать, раздражало — как лезвие, снова и снова царапало кожу и стены. Весь дом — это он. Мог ли дом развалиться и выбросить тех, кто остался не-жить в нём, в безвременье, то есть — не-существование? Лена сказала ему не прощать её. Вечность молчания и накопившейся боли, едва не безумие вместе — не то, что Алеников мог пожелать ей. Он правда любил… он пытался любить её. Сложно понять, как любить вне тепла и семьи, а спустя два падения, две совершившихся смерти, любить повредившийся и исцелившийся разум своим — помрачившимся и переполненным ядом. Возможно, он не был способен на эту любовь, никогда — от последней потери сознания и от последнего шага жены. Лена знала, о чём он ей не говорил даже в эту секунду. Алеников, прячась от этого мертвенно-белого взгляда, скосил глаза вниз: обручальных колец больше не было. Видимо, выветрились, растворились по воле одной его полуосознанной мысли. Исчезнет ли дом целиком, если он убедит себя в полной бессмысленности… Что-то загрохотало и стихло — как если бы кто-то свалился к ним на голову. Нет, не снова. Оно зашуршало и засуетилось поблизости. Остановилось, захлопнуло чёртову дверь. И знакомо-навязчиво заговорило: — Нет. Я передумал. Пожалуй, останусь жить с вами. И что бы вы думали? Это Кривицкий вернулся к ним и усадил себя прямо напротив. Как раньше. Алеников мог ощутить, как одно его веко задёргалось — нервно и загнанно. Лена молчала, она постоянно молчала, но он бы поспорил — на этот раз обескураженно. — Как ты прикажешь мне это понять? — кое-как Анатолий Борисович выдавил самый насущный вопрос, не набросившись на посетителя (верно: как раньше). Теперь он был в курсе, что всё, что здесь есть, протекало циклически и без конца, но вселенную (или Кривицкого) попросту необъяснимо заело, что даже в посмертии стало «сюрпризом». — Не я ли простил тебя, Гена? «И вышвырнул вон», — это то, что имелось в виду. — Я ушёл, — подтвердил тот, устроившись и отдышавшись, как будто истратил на эту дорогу последние силы. — И встретил за домом отца. Это рядом с тобой: расстояния как такового здесь нет. Но вернулся. Алеников молча — дойдя до предела — глядел на него, ожидая. Ведь он в самом деле поверил, что взять и навеки спровадить Кривицкого вышло так просто. Прощание? Что за наивность? — Зачем вы вернулись? — откликнулась Лена; в её неживом, замороженном голосе слышалась капля внимательности, интереса, ведь Гену она не могла без усилий «прочесть». Дом Кривицкого — разум Кривицкого — был где-то там, так что Лена не знала о нём ничего. Как Алеников, не понимала мотивов, но что до него — он догадывался, что причина была издевательской… — Папа, конечно, не ждал меня. Снова ворчал и кричал — ну совсем никак не поменялся. Я мог бы остаться с ним и коротать годы до появления Иры, но… Кто говорит, что я встречу её у отца? Я подумал, что если нам с ней суждено быть вдвоём и за гранью, то Ира найдёт меня, где бы я ни был. А значит, я волен идти, куда вздумаю. — Здесь ты какого рожна опять делаешь? — он для чего-то пытался держать себя в рамках цензурности. Может, по старой, забытой привычке — ведь Лена стояла с ним рядом. Не Лена, с которой он жил, и не с ним — тем, который был мужем и твёрдой опорой… — Мне кажется, то есть теперь я уверен… — Кривицкий мгновение странно смотрел на них, не говоря ничего. — Между вами всё стало каким-то ужасно неправильным. И по дороге к отцу я отчётливо вспомнил то время, когда у нас с Ирой всё так же разладилось. Мы были рядом физически, день ото дня оперировали и работали вместе, но эта обида — с её стороны ли, с моей — отравляла и не позволяла нормально общаться. Когда я стал руководить отделением, это всплыло на поверхность особенно остро. И… я не считаю, что вы должны так и оставить всё то недосказанное, что сейчас накопилось, нависло над вами. Вы муж и жена, правда? Как бы то ни было. — Ты захотел нам об этом поведать? Так миссия выполнена, — прошипел Анатолий, когда это душещипательное откровение стихло. — Изволь нас оставить. В покое. — Да просто признай, что, когда ты плюёшься в меня своим ядом, тебе — а теперь вам обоим — становится проще, — и снова Кривицкий исторгнул какую-то чушь (его сын бы сейчас сказал: дичь) с потрясающей верой в неё. — Я ведь слышал, на чём вы закончили. Вряд ли вы поговорили, как только остались одни, потому что я встретил вас… — А, это благотворительность, так? Безвозмездный совет от того, кто бросал свою женщину чаще, чем думал жениться на ней? Или жажда испортить мне всё, что ещё не испорчено, вот почему ты опять тут возник? Только вот что. Весь дом — это я. Я один контролирую всё, что тут есть и творится. И если ты сам напросился, то я тебя просто сотру, Гена. К чёртовой матери. — Толя! — воскликнула Лена, пытаясь его удержать, но напрасно. Теперь, в этой точке кипения и перелома, ему уже нечего было терять. Гнев пронёсся в сознании снежной лавиной и, заклокотав, подтолкнул, ослепил его. Всё было так — одновременно: он устремился вперёд и вцепился Кривицкому в горло, душа его, то есть на деле — выдавливая надоевшую опухоль; тот отчего-то схватился за сердце, осел, словно был человеком, из плоти и крови; Алеников фыркнул, не веря фальшивой актёрской игре ни мгновения; Лена тащила его за рукав, словно то, что Кривицкий, хрипя, «умирал», было сколько-то важно; Алеников не ослаблял свою хватку, но вдруг у него потемнело в глазах, очертания дома подёрнулись дымкой тумана, Кривицкий уже не дышал, Лена не отпускала его…

***

Вдох. Ещё один. И какофония звуков. И белое-белое перед глазами — не-жизнь, ничего, — вскоре прерванное мутным взглядом. Размыто, невидимо — не разглядеть. И не сдвинуться с места: кошмарная боль отовсюду, везде, в каждом резком движении воздуха или под кожей. Он умер в посмертии? Толик в конце концов справился и придушил его? Было опасно настолько его провоцировать, если твоя бестелесность, как только теперь стало ясно, не значила неуязвимость, но… — Гена! — послышалось невероятное. Самое важное в жизни и в смерти. Бесценное. Господи… — …на… дной мой… нулся! Он слышал её через слово — но это неважно. Всё было неважно, ведь Ира опять была с ним. Он дождался её; он не знал, сколько времени ждал, чтобы соединиться с ней — по-настоящему, не разделёнными гранью. И, к слову о грани, они сейчас?.. — Не говори ничего. Тебе …жно сейчас гово… Ген. Ты только проснулся, ты …шишь меня, осталь… потом. Не волнуйся. Насколько он вслушивался через стену, которая медленно таяла, — Ира сейчас говорила сквозь слёзы. Какая, скажите, была вероятность, что все эти слёзы и эта тревога без края встречали его после смерти? И как вообще он мог чувствовать слабость живого и очень больного, истерзанного организма, когда, умерев, был лишён организма и сердца? — Ты жив, Гена, — Ира прочла его мысли. Она только гладила, гладила руку и волосы до бесконечности, остерегаясь коснуться груди, где, похоже, тянулись приборы — совсем человеческие и реальные. — Только очнулся от комы, тебе не давали гарантий… Но сердце спасли, Ген. И… я тебя очень люблю. Он ответил ей слабой улыбкой: не мог найти сил, чтобы что-то сказать, только Ира тепло-удивлённо вздохнула — услышала. «Если я правда не умер, — хотел бы продолжить он, — это ведь ты меня вытащила. Я был мёртв, вот в чём точно уверен. Я очень люблю тебя…» — Что за идиллия, — вдруг раздалось слишком близко. Кривицкий очнулся — теперь окончательно — и распахнул глаза шире, надеясь, что это игра побывавшего в реалистичном кошмаре сознания. Тщетно: Алеников, злой и прозрачный, болтался вдали, за спиной ничего не заметившей Иры. — Чего ты, Ген? — и от неё не укрылось, как он неожиданно переменился. — Врача позвать? Сердце? И — с нею же вместе: — Какого ты х… хрена сейчас натворил? Ну, поведай мне, что я забыл в этом… — он не закончил. Геннадий Ильич застонал от одной перспективы, что это ему не привиделось… то есть привиделось как привидение, а не его полусонная галлюцинация. — Я без понятия, — выдохнул он очень сипло. — Так вышло… случайно. — Ген, не напрягайся, я всё поняла. — Нет, будь добр, потрудись и верни всё как было, Кривицкий. Я не нанимался тебя развлекать в таком виде! — он перелетел через Иру к кровати и следом обратно: она ничего не почувствовала. — Браво. Вот она новая жизнь, о которой ты спишь и мечтаешь, когда умираешь. Прелестно! — Да что ты так смотришь? — жена оглянулась назад: проследила за взглядом, которым он снова и снова куда-то таращился без объяснения. — Что там, Ген? — Что там? Всего лишь мертвец Анатолий Алеников, тот, кого вы и прикончили, так ведь, Ирин Алексеевна? — Да помолчи уже! — он не сдержался, а Ира отпрянула с взглядом, исполненным непонимания и заблестевшим от боли. — Прости. — Это мне? — не смолкал этот самый мертвец, Анатолий Алеников. — Только-то? — Ир, я сейчас… не тебе, всё нормально, — сказал ей Кривицкий так ясно, как смог. Её взгляд из болезненного тут же сделался странным, но он был бессилен хоть как-то ей растолковать, что, по-видимому, подцепил там, за гранью, кого-то ещё. — Прекрати издеваться над ним, — это был голос Лены. А вот и ещё одна личность. Ну просто чудесно. — А то тебе нравится, где мы застряли — и как унизительно, смею заметить, застряли! Шататься за ним до конца его дней в состоянии — хуже не выдумать? Что ж, если так, — Анатолий Борисович хмыкнул, поправив откуда-то взявшийся галстук, прозрачно-бордовый, — я просто испорчу ему эту жизнь, он обратно попросится, прежде чем встанет. Посмотришь, Лен. Лена несчастно вздохнула, держась за прозрачно-поникшую голову и наблюдая за худшей из всех сторон мужа — когда тот был мстителен и саркастичен до злобы — с остатками нервов. — Тебе сейчас лучше поспать, правда? — Ира решила уйти, пребывая в блаженном неведении, что Алеников всё это время сверлил её взглядом. Кривицкий безмолвно кивнул, чтобы снова не ляпнуть какую-то глупость, и выкинул мысль, что отныне он вынужден будет всегда озираться на этих двоих, на задворки. Дурдом, не иначе. Он сам виноват, что они притянулись за ним; только кто же мог знать, что он вовсе не умер, а временно жил другой жизнью — с последствиями в настоящей? Он даже не мог рассказать это Ире: она посчитает его сумасшедшим, едва он осмелится сделать какой-нибудь полунамёк. Он негромко вздохнул, кое-как провалившись в туман неглубокого сна, пока два привидения спорили и ненадолго забыли о нём, к его радости. Сердце, которое перенесло операцию, не беспокоило и вообще никак не ощущалось в груди; сердце было последним, о чём он теперь волновался… Пронизывая силуэты двух призраков, через прозрачные — эти-то были нормальными — окна в палату лилось по-весеннему яркое солнце. Однако Алениковы не смолкали. Кривицкий предчувствовал только одно. Его новая старая жизнь — катастрофа.