О невидимых шрамах и поздних признаниях.

Скорая помощь
Фемслэш
Завершён
R
О невидимых шрамах и поздних признаниях.
Sheredega.
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
— Вы курите? — для Оли ужасно странно и неправильно представлять Тартакову курящей: Рая всегда, с самого первого дня их вынужденного знакомства презирала ее привычку, чуть ли не вырывая сигареты из пальцев; говорила, что это опасно, что с годами все непременно отразится на легких, однако Арефьевой почти сорок семь, и пока на легких отразилось только вечное присутствие в повседневной жизни ядовитых лекарств и токсичных паров.
Примечания
* итак, мои дорогие любители канона. Пару Паши и Оли я тоже очень люблю, но гет не пишу, а Катя ну очень мне зашла; * с самого начала работы подразумевается влюбленность Оли в Раю, этому будет уделено, возможно, очень много внимания и мелочей; * автор не имеет авторских прав ни на сериал, ни на его персонажей, просто играется с ними в силу возможностей своей дурной фантазии; * самое главное: мне действительно все равно, если вы вдруг в чем-то со мной не согласны. Я вижу персонажей так, как вижу, и не собираюсь ничего менять. Картинка (обложка) к фику: https://www.tumblr.com/sheredegaaa/733736524639780864/%D0%BE%D0%B1-%D0%BE%D1%88%D0%B8%D0%B1%D0%BA%D0%B0%D1%85-%D0%BC%D0%BE%D0%BB%D0%BE%D0%B4%D0%BE%D1%81%D1%82%D0%B8-%D0%B8-%D0%BD%D0%B0%D1%80%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%B0%D1%8E%D1%89%D0%B5%D0%B9-%D0%B1%D0%BE%D0%BB%D0%B8-%D0%BE Телеграм-канал: https://t.me/+CDAICKWDaDg1YWYy
Поделиться

об ошибках молодости и нарастающей боли.

Замороженными пальцами

в отсутствии горячей воды…

Замороженными мыслями

в отсутствии, конечно, тебя.

Оля глазам своим не верит уже. Нервно сглатывает слюну, переводит немигающий взгляд с дверного проема на Константина, смотрит секунд пятнадцать, в полной тишине собственного просторного кабинета начинает слышать эхо бешеного биения сердца. Костя в эту секунду как будто немного теряется, но быстро возвращает самообладание: — Привет, Катя, — он произносит другое имя, разумеется, но Арефьевой все же нужно какое-то время, чтобы до нее дошло, какое именно. От Кати в этой молодой женщине почти ничего не осталось: глаза, ярко-голубые и такие живые, удивительно звонкий голос, даже ухмылка — все это не ее. — Привет, Костя, — она улыбается, заходит в кабинет и вальяжно плюхается на стул напротив Ольги; в глазах вдруг стынет выражение абсолютного понимания ситуации, и она непринужденно кивает, потому что подобный ступор случился уже у всей подстанции. Женщине тяжело подписывать ее документы дрожащими на нервах руками, а еще безумно тяжело держать себя и не смотреть, но она все же стойко выдерживает эту каторгу. А потом совершенно бездумно зовет ее по имени. Но не Катей. Чувствует стыд и нарастающее смущение, но лицо держит почти идеально, только ручку между пальцев крутит чересчур сосредоточенно, нервно, чертовски сильно хочется курить. И не одну, как это обычно бывает у нее на работе, а несколько, штук пять подряд, потому что глаза все прекрасно видят, но мозг отказывается воспринимать. Несколько раз в диалоге искоса поглядывает на Кулыгина — тот, видимо, тоже еще не совсем оправился, потому выглядит откровенно паршиво, измученно, будто несколько последних суток вовсе не спал. — Что ж, Ра… — снова осекается, сдерживает себя на полуслове, не дает чужому имени соскочить с языка, замечает веселые смешинки в чужих глазах. — Господи, Катя! Я могу взять Вас на испытательный срок; освоитесь, привыкните к новому коллективу, и, если все пройдет гладко… — А если мы не подойдем друг другу? — неожиданно перебивает ее Екатерина, глядя прямо в распахнутые глаза, все еще с легкой ухмылкой на тонких, неестественно бледных губах. Оля на мгновение задумывается о том, что ей, скорее всего, очень подошел бы коричневый оттенок помады. А потом, уловив смысл сказанного, мгновенно напрягается, потому что «мы» звучит странно и с нажимом, как будто подразумевая совсем другой смысл. Катя понимает. — Ну, в смысле, я и «скорая»? Арефьева задерживает дыхание, долгих шесть с половиной секунд просто тупо смотрит на чужую, немного неловкую улыбку, стучит длинными пальцами по дереву своего рабочего стола. Курить хочется теперь сильнее раза в три. — Тогда Вы сможете прийти ко мне и написать отказ, — фразу эту она словно выплевывает с каким-то несвойственным обычно презрением, вновь краем глаза ловит напряжение Кулыгина и одергивает себя, потому что тоже этого не хочет. Думает, что это, наверное, дико неправильно с ее стороны, тем более по отношению к самой Кате, но заглушить внутренний эгоизм, кошачьими когтями скребущий в груди, не может. — Но я надеюсь, что этого все же не понадобится.

***

Вечером, после долгого рабочего дня с кучей договоров, заявлений и отчетов, еще неделю тому назад закинутых в нижний ящик стола, Ольга не идет домой. Долго сидит за закрытой дверью кабинета, сверлит пристальным взглядом свои руки, а потом тянется под стол. Достает из верхнего ящика помятую, но все еще не открытую пачку вишневого «Ричмонда», встает и направляется прямо по коридору к горящей вывеске с надписью «Выход». На улице стоит холодный, противно-слякотный ноябрь; крупные дождевые капли громко стучат по крытой металлочерепицей крыше, ударяются и разбиваются о темно-серый асфальт, приятно шумят в висках, и Арефьева впервые за весь день позволяет себе по-настоящему спокойно выдохнуть. Сигарета мучительно долго отказывается загораться от влажности в статичном воздухе, и заведующая едва не матерится, но с горем пополам все-таки закуривает, чувствуя бегающие по спине мелкие-мелкие мурашки. — Можно? — чужой голос врывается в ее спокойный мирок внезапно, и она почти отскакивает в сторону, но оборачивается и видит перед собой бездонные голубые глаза — пытается вспомнить, видела ли такие у кого-нибудь раньше. В голову, впрочем, не приходит никто, кроме… — Вы курите? — для Оли ужасно странно и неправильно представлять Тартакову курящей: Рая всегда, с самого первого дня их вынужденного знакомства презирала ее привычку, чуть ли не вырывая сигареты из пальцев; говорила, что это опасно, что с годами все непременно отразится на легких, однако Арефьевой почти сорок семь, и пока на легких отразилось только вечное присутствие в повседневной жизни ядовитых лекарств и токсичных паров. — Бывает иногда, — Екатерина только пожимает плечами, как-то удивленно окидывая брюнетку взглядом, а потом снова улыбается. Ухмылка у нее, кстати, действительно похожа на Райкину, но все же загадочная, и темные тени на веках (тоже ужасно непривычно, потому что Рая так никогда не красилась) делают светлую лазурь похожей на Тихий океан — темной, непроглядной, угрожающей. — Я же военный травматолог. У нас, знаете, без посторонней помощи не обойдешься. — И Вам, как врачу, не кажется эта привычка опасной? — Ольга, наверное, прямо сейчас нагло переступает границы дозволенности, ведь рабочие отношения вовсе не подразумевают бесплатные психологические консультации, но интерес снова пересиливает здравый смысл. Катерина задорно смеется: — А Вам, как моей начальнице, не кажется, что это не должно Вас волновать? — она достает из кармана классические ментоловые сигареты и безмолвно протягивает руку. Арефьева сразу все понимает и щелкает металлической зажигалкой. Ее, кажется, подарил Костя несколько лет тому назад. Особого повода тогда не было — он просто зашел в ее кабинет, достал из кармана эту самую зажигалку и без лишних слов протянул ей, получив в ответ растерянную, но благодарную улыбку. — Рая никогда не курила. Подожди, — она сразу же забывает и о дождевых каплях, все еще стучащих по крыше над их головами, и о падающем с кончика сигареты пепле, больно обжигающем кожу тонких пальцев. — Значит, ты хочешь остаться? Катя иррационально любила осень. Не теплую и солнечную, с сухими красно-оранжевыми листьями, скрипящими под высокими каблуками любимых замшевых сапог, а именно такую — прохладную, с тяжелым падающим небом, все три месяца пестрящую разнообразием серо-коричневых оттенков. Катя обожала меховые шубы, закупалась на несколько лет вперед, потому «темные» времена года всегда стояли на ступень выше жгучего лета и цветущей весны. Катя пила только кофе без сахара и крепкий черный чай с малиной и коньяком. — Пока да. Потом посмотрим, — она говорила медленно, размеренно, без вечно скачущего тембра, в отличие от Раи, и явно обдумывала слова до того, как их произнести. Оля любит таких, Оля такими всегда открыто восхищается, Оля откровенно пялится на нее уже секунд пятнадцать. — Да и вы все так хотите, чтобы я осталась, правда? Арефьева тушуется. Кажется, словно ее только что поймали с поличным, раскрыли. Оле не кажется. — Смотришь на меня, а видишь ее, — спокойно, как что-то совершенно обыденное, изрекает Екатерина. Оле стыдно и немного страшно смотреть в ее чистые голубые глаза, потому что в них-то тоска неимоверная теплится до сих пор. С того злополучного дня прошел почти год; Костя не смирился, но ради сына научился с этим как-то жить, а ей, видимо, не смириться уже — слишком глубоко Тартакова залезла под кожу, слишком больно вцепилась, слишком крепко держалась за нервные окончания. — Извини, — она ломается под пристальным взглядом, прогибается, чувствует, как мгновенно напрягаются мышцы внизу живота. — Я слишком… — Любила ее? — вопрос звучит как утверждение, и Катя как-то странно, мягко-мягко улыбается, не дает опустить глаза, будто приковывает к себе намертво. — Я все вижу, Оля. Оля любила. Любила давно, наверное, еще задолго до появления Кости, задолго до брака с Пашей, с первого дня, когда та, молодая и такая неопытная, явилась на порог ее кабинета и отчего-то осталась. Оля приняла ее, такую правильную и удивительно милосердную, готовую вырвать глотку за каждого своего пациента, готовую не спать ночами напролет. Но Оля струсила. Она просто слишком долго терпела, искала подходящего момента, не хотела ее, такую правильную, спугнуть своей пылкой настойчивостью, и ждала. Ждала настолько долго, что опоздала. — Я не успела признаться, — надломлено, искренне, впервые так честно. И для кого? Екатерина вдруг опускает прохладную ладонь на чужое плечо, сжимает пальцами, понимает ее в этот момент так, как никто другой понять бы точно не смог — связь с сестрой у Кати была всегда; не ярко выраженная, конечно, потому что в разных семьях за тысячи километров друг от друга, но то, что они буквально всю жизнь, с самого раннего детства шли по одному пути, уже говорило о многом. — Я не успела… Арефьева вовсе не понимает, почему через секунду становится так тепло, почему ее обнимают чужие холодные руки, и почему в воздухе так резко и приятно запахло Райкиными терпко-сладкими духами. Арефьева, однако, понимает, что ей сейчас уже совсем не страшно. Арефьева прижимается к ней всем телом, закрывает лицо в покрытых колючими снежными хлопьями темных волосах, вдыхает аромат ментолового сигаретного дыма, коньяка и зимней прохлады. — Лучше? — в ровном голосе столько неподдельного спокойствия, что оно буквально пропитывает до самых костей, а меховая шуба греет окоченевшие на морозе пальцы. — Да, — женщина медленно выдыхает, стоит так еще примерно с полминуты и осторожно отстраняется. — Спасибо.

***

Оля не знает, в какой момент что-то идет не так. Но что-то точно происходит, потому что Катя начинает слишком часто появляться в ее кабинете: приносит некрепкий кофе с корицей и сливками, за которым зачем-то заходит каждое утро в ближайшую кофейню, с отчетами идет сразу непременно к ней, а не к вечно уставшей (хотя кто из них еще сильнее устает) Лизе, а еще всегда неизменно ждет после работы, чтобы подвезти домой. Арефьева думает, что это просто-напросто проявление дружеской заботы, учтиво отказывает, пусть иногда очень хочется позволить фантазии рисовать красочные картинки. — Господи, напугала, — заведующая едва не спотыкается на скользких ступенях у входа, когда видит Катерину, вальяжно прислонившуюся к кирпичной стене грязно-желтого цвета с двумя бумажными стаканчиками кофе в обеих руках. — Почему ты еще не ушла? — Тыквенный латте с корицей, как заказывали, — улыбается Алексеева вместо ответа и протягивает ей стакан. — Когда ты наконец перестанешь задавать этот вопрос? Тебя подвезти? Ольга совсем не помнит, в какой момент они перешли на «ты», и, уж тем более, когда ее новоиспеченная сотрудница стала такой внимательной, но ей это даже по душе. Легкая улыбка сама собой ползет на покрытые матовой помадой губы, и это значит для молодой женщины даже больше, чем простое и твердое «да». Арефьевой, на самом деле, совсем не хочется домой — после развода когда-то родные стены начали ее напрягать, и даже спать по ночам в собственной квартире стало невыносимо, почти физически невозможно. В серебристом «Ниссане», на удивление, тепло, чисто и даже уютно; мягкие коврики под ногами, сиденья с подогревом, маленький флакончик, видимо, с ароматизатором, подвешенный за веревочку на переднем зеркале. Оля излишне внимательно изучает взглядом просторный, с кожаной обивкой салон, а потом неожиданно для самой себя переводит его на женщину по левую руку. Пристально наблюдает, как та поворачивает ключ, заводит авто, а затем оборачивается в ее сторону: — Где ты живешь? — Что? Катя отчего-то по-доброму усмехается. — Адрес, Оль, — машина уже заведена, но они почему-то до сих пор стоят на месте. Девушка окидывает ее оценивающим взглядом, изящно поднимает бровь. И Арефьева, наконец, отмирает. Моргает несколько раз, напрягается, поджимает губы, но признается: — Я не хочу домой, — скрещивает руки на груди в защитном жесте, откидывается назад и упирается в обтянутую той же кожей спинку пассажирского сиденья, устало прикрывая глаза. Шея и поясница безбожно ноют после нескольких часов за рабочим столом в одной позе, и она отдала бы все, чтобы принять горячую ванну или, в конце концов, просто неподвижно полежать на кровати пару часов, но все это — не в своей квартире. — Только не туда, умоляю. Столица вечером привычно утопает в пробках, дожде и мокром снеге; темно-серое небо давит на унылые московские высотки, и острые вершины прячутся в кучерявых облаках. Этой ночью синоптики — люди, которым априори нельзя доверять, — обещали сильный снегопад и гололед с самого утра, и Катя понятия не имеет, как завтра им обеим придется добираться на работу. — Ну, хочешь, давай ко мне, — осторожно предлагает и включает дворники, потому что видеть что-либо через заледеневшее лобовое стекло уже не может. — Только вот, не знаю, сможешь ли ты завтра попасть на подстанцию. — Черт с ней, с подстанцией, — выдает безразлично начальница, даже не удосужившись открыть глаза. — Поехали.

***

Рая никогда не курила. Рая, будучи медиком и по образованию, и по профессии — прирожденным медиком, — до безумия сильно боялась умереть. Боялась потерять семью, любовь, сына. Больше всего, впрочем, она боялась потерять значимость и возможность быть полезной в этом мире: полезной для людей, для начальства, для общества в целом. Рая была готова выше головы прыгнуть, чтобы просто добиться признания, получить одобрение и похвалу. Катя выше головы никогда не прыгает. Катя ничуть не боится умереть. Катя не верит абсолютно ни во что внеземное и, уж тем более, сверхъестественное. А еще Катя не представляет своей жизни без крепких ментоловых сигарет. Неподвижно стоит у распахнутого настежь в ноябре окна на кухне, смотрит на неторопливо падающие в темном-темном небе снежинки; держит между указательным и средним пальцами тонкую сигарету, большим упираясь в подбородок. Темно-коричневая матовая помада пачкает кончик, и Оля не может перестать неотрывно пялиться на нее, такую величественную и странно-знакомую. — Я позвоночником чувствую, как ты смотришь, — полушепотом срывается с потрескавшихся на морозе губ, и дым слегка пощипывает раны. — Перестань. — Прости, — Арефьева прокашливается, вновь обхватывает обеими руками большую кружку. Чай для нее чересчур крепкий, горьковатый и отдает коньяком. — Ты меня споить решила? — Нет, это традиция, — девушка усмехается и снова затягивается, смакует на языке «ледяной» привкус. — Но, если ты хочешь, могу предложить коньяк без чая. — Явно лучше, — Оля улыбается, аккуратно проводит языком по губам в своей неповторимой манере и снова опускает взгляд на красную кружку. — Но не стоит, я думаю. Осмеливается наконец, обхватывает пальцами керамическую ручку, подносит к губам и делает небольшой глоток. Пряный, чуть терпкий вкус сначала кажется чем-то чертовски странным и непривычным, однако оставляет на языке интересное сладковатое послевкусие, и это ей нравится. Екатерина внимательно наблюдает за тем, как чужие губы растягиваются в блаженной улыбке, и не может сдержаться сама. Отряхивает пепел, а потом опускает тлеющую сигарету в пепельницу и отходит от окна; огибает стол, бесшумно ступая по паркету, склоняется прямо над ней: — И как тебе? — спрашивает куда тише, чем могла бы, бегает вверх-вниз ярко-голубыми глазами, ловит чуть надменную улыбку. — Приемлемо, — сглатывает, потому что чужое горячее дыхание ненароком обжигает кожу щеки. Ольга терпеть не может излишнюю близость в любом ее проявлении, но сейчас почему-то покорно терпит. — Хватит на меня пялиться. — Ты точно так же пялилась минуты две назад, — Катерина касается двумя пальцами ее подбородка, приподнимает, заставляет смотреть прямо, и Оля, на удивление, даже не собирается ей сопротивляться. — Теперь моя очередь. Арефьевой впервые за долгое время выпадает шанс рассмотреть ее ближе. Если раньше ей казалось, что с Раей они как две капли воды похожи, то теперь она понимает, что это лишь издалека: у Кати черты лица куда острее, взгляд жестче, и за место лазури — практически синяя тьма. У Кати, впрочем, и работа опаснее, потому что у военного травматолога ежедневный риск лишиться жизни намного выше, чем у обычного фельдшера «скорой помощи». Еще у Кати плохо скрытый длинным рукавом шрам на правом запястье, простой ободок белого золота на безымянном пальце левой руки и обрамленные черной тушью ресницы. — Откуда у тебя шрам? — не сдерживается и все-таки спрашивает. Екатерина улыбается просто — слишком часто ей задают один и тот же вопрос. — Ошибки молодости, — получается как-то чересчур непринужденно, словно она и сама уже не помнит, как это случилось; за столько лет в военной части шрамы стали чем-то обыденным, обыкновенные производственные травмы, от которых никуда не деться. — На самом деле их больше. Она не успевает закончить короткую фразу, потому что чужие руки внезапно обхватывают запястье и влекут ближе; Ольга тянет ее к себе, прижимается намертво к прохладным израненным губам, неосознанно прикусывает кожу — не совсем понимает, кого целует, кого хочет целовать, но движения уверенные, почти точечные, и главное — Катя позволяет ей это. Не отталкивает, не закрывается, не встает в защиту; отвечает сама, потому что, видимо, сама этого ждала, и ненастойчиво, почти неощутимо опускает прохладную ладонь, чтобы провести пальцами по ребрам. Оля ничего не говорит; Оля нарочно не говорит, как именно ей хочется, потому что не обязана вовсе, потому что надоело уже всех и везде направлять, потому что слишком много было попыток неудачных. Но Катя ее и без того отлично чувствует, щупает, иногда натыкается на такое, на что не хотелось бы совсем. Катя знает, как лучше. И это пугает. Катя ныряет внезапно сразу обеими руками под рубашку цвета темного изумруда, тянется губами к оголенной шее, останавливается и отчего-то дольше задерживается на судорожно пульсирующей венке, выцеловывает будто специально, спускается ниже по груди. У Арефьевой от непозволительно откровенных прикосновений мир сужается до пары теперь темно-голубых глаз напротив. Игра света. Игра воображения. И Оля все еще не до конца осознает, чьи это глаза. Оля не хочет знать. Оле достаточно только видеть.