
Метки
Нецензурная лексика
Фэнтези
Элементы романтики
Элементы юмора / Элементы стёба
Элементы ангста
Элементы драмы
Упоминания наркотиков
Элементы дарка
Философия
Элементы флаффа
Элементы психологии
Элементы ужасов
Элементы детектива
Анахронизмы
Атмосферная зарисовка
Сражения
Политика
Элементы пурпурной прозы
Описание
"Существуют одни песни, изведённые из больного органа одного древнего зверя, — в них очень много боли, гнева и печали. Тех песен много, и каждая кому-то принадлежит. Одна жаждет власти и понимания, другая молится о любви, а третья — лишь бессмысленно кричит."
Претерпевая первородную боль зарождающейся жизни, организм начинает ощущать окружающую среду. Однажды человек приходит в сознание в неведомом ему мире, не понимая, кто он, что происходит вокруг и что нужно сделать прямо сейчас.
Примечания
https://fairyh.imgbb.com/albums - Иллюстрации (на Imgbb)
https://www.deviantart.com/ex-fairy/gallery - Иллюстрации (на "DeviantArt")
https://soundcloud.com/fairy-ex/sets - Оригинальные саундтреки/музыка к Аппаиру (SoundCloud)
Посвящение
Посвящается существованию и одной единственной среди этого мира душе, вдохновившей меня обрести желание стать человеком.
Я просто умираю
12 марта 2025, 04:53
Мириады слепых, безликих существ, вечно движущиеся бездумным, но не бесцельным вихрем. Они роились, извивались, как бледные угри в кипящей бездне, сталкивались, дробились в бессчётных соитиях и разлетались прочь — каждая мельчайшая частица несла в себе гротескную толику вероятности, намёк на возможное, на зыбкое "мог бы". Он был одним из них. Ничтожный, ничем не примечательный среди миллиардов прочих, но именно его траектория срезала бесчисленные, безымянные жизни — и однажды он ворвался в пылающий храм плоти, запечатав тем самым приговор всем прочим, оставшимся позади.
Из всех случайностей он мог стать дитём пустынных земель, его обветренные кости могли лежать в раскалённом песке, забытые даже шакалами. Мог родиться где-нибудь в глубине джунглей, стать тем, кого кормили кореньями и кровью, кого готовили к инициации огнём, мечом или ядом. Или вывалиться в грязи на бетонный пол наркопритона, где его первые крики утонули бы в визге спазмирующих ртов. Где отец, отвернувшись, докуривал бы последний кусок отравленной бумаги, уже не замечая его существования. А может, его запеленали в шершавую мешковину, оставили у дороги, где тяжёлый грузовик беззвучно размазал его будущее по раскалённому асфальту.
Был вариант, что он никогда не увидел бы света. Стал бы бурым сгустком в прозрачной воде лабораторной колбы, был бы тенью среди белизны перчаток, стерильного света. Или — ирония! — мог бы выйти в мир с плотно сжатыми веками, но мир оказался бы чересчур ядовитым. Может, в другой жизни он родился в переулке, где снег под ним медленно темнел от крови, пока кто-то чужой — безразличный, скупой, чуждый всему человеческому — оттаскивал его тело прочь, к мусорным бакам, туда, где собаки могли дорвать остатки.
Он мог стать тем, кто никогда не знал таких слов, как "гангрена", или "мечта", "поэзия", "холодное утро на высоте 9-тиэтажного дома, где ветер режет кожу". Мог никогда не узнать, как звучит сталь меча, пробивающая кости, не понять, что такое привкус молока с мёдом на обожжённом языке, не почувствовать, как медленно разлетается сердце от чужого безразличия. Он мог не знать, что такое взрыв, в один миг превращающий тело в окровавленное мясо, мог не слышать дрожащие ноты чьего-то прощального дыхания, ударов пальцев о клавиши бэушного фортепиано. Никогда бы не услышал запаха гнилой квартиры, где стены заросли плесенью, а шум с улицы тонули в эхе единственных счастливых воспоминаний или общественной деградации.
Но среди хаоса, среди дрожащих нитей вероятности именно он оказался здесь. Именно он.
Рак, тот, что лишает кожи права быть единым целым с плотью, превращая каждое прикосновение в пытку, оголяя слои до бесконечно красного, до костей, до белых сухожилий, что обнажаются, как лоскутья мокрой бумаги. Деменция, та, что крадёт воспоминания, оставляя лишь сквозняки в черепе, будто дверцы распахнулись, и прошлое, некогда плотное и сытое, вытекло наружу. Человек, забывший, какова на вкус горячая похлёбка с капустой, каково прикасаться к чьей-то красивой обнажённой коже, каково бояться чего-то, кроме собственной пустоты в голове.
Где-то он родился без ног и рук, ощущая себя целым, пока не увидел остальных, бегущих, прыгающих, карабкающихся вверх, и понял, что мир обрёк его быть вечно низким, неподвижным, пристёгнутым к земле. Где-то он появился с желудком, что не переваривает пищу, каждая крошка становится медленным убийцей, гниёт внутри, отравляя тело. Где-то он прожил тридцать лет, но не знал запаха мха после дождя, не знал, как звучит голос влюблённого, не знал, каково это — держать ребёнка на руках.
Он мог родиться в комнате, полной лунного света, с тихим, меланхоличным материнским шёпотом над колыбелью, но он родился в земле, где матери не переживают зиму, а дети не доживают до первых слов. Он мог появиться в мире, где единственная борьба — это борьба за внимание, за любовь, за признание, но родился в мире, где борьба — это выбор: быть сожранным или сожрать.
В дрожащем теле могли бы быть нервы, что знают только удовольствие, но их заменили те, что умеют только гореть. В глазах могли бы быть цвета, но там только мрак. В лёгких мог бы быть воздух, но там только вода, только гниль, только медленный удушающий хрип. Из бесконечно мельчайших столкновений, из спермий, жаждущих слиться с неизведанным, именно этот, проклятый удачей, добрался до ствола мозга.
Его могло бы не быть вовсе, могло бы остаться только движение, бесполезное мельтешение без шанса стать чем-то цельным. Но именно он, тот, что не должен был, пронёсся сквозь эту лотерею, пробил барьеры плоти, чтобы потом пожалеть об этом в каждом прожитом дне. Он мог появиться на свет с липким, склизким кожным мешком вместо черепа, где вместо костей — сырая масса, лишённая твёрдости, неспособная удержать даже жалкий образ мыслей. С глазницами, в которых не глаза, а желеобразные плёнки, медленно оседающие по щекам.
Он мог быть тем, кого матери боятся тронуть, потому что пальцы утопают в рыхлой, неоформившейся плоти, словно в подтаявшем жире. Кого нельзя пеленать, потому что любое давление — это расползающаяся на части грудная клетка, косточки которой ломаются под собственным весом. Кого нельзя кормить, потому что глотка неспособна к сокращению.
Ему могла достаться нервная система, где каждый сигнал — это только боль, и даже сон — пытка, где каждое движение — это разрыв сухожилий, каждый вдох — спазм, выворачивающий тело, как пустую оболочку. Он мог бы не знать, что такое покой, потому что сердце его било бы рвано, в хаосе, перебоями, будто в его грудной клетке не орган, а мешок, в котором барахтается дохлая крыса.
Мог родиться с мозгом, что не знает слов, только мычит, только глотает слюну, что течёт бесконтрольно, потому что рот его — это не рот, а безвольное отверстие. С руками, что не могут схватить, с ногами, что не могут шагнуть, с телом, которое живёт только потому, что отказывается умирать. Которое отказываются лишать жизни родные.
Он не знал, что значит видеть, но чувствовал пустоту. Не темноту, не мрак, не что-то осязаемое — просто бесконечную, неописуемую пустоту, в которой нет ни теней, ни очертаний, ни даже понимания, что такое свет. И всё же его мозг, слепой и лишённый формы, знал: есть что-то там, за этой стеной черноты, что-то дрожащее, горящее, что-то, что называют светом.
В другой жизни, в другой судьбе, он мог бы впервые увидеть люстру, её стеклянные подвески, ловящие лучи и расплескивающие их по стенам, и его затрясло бы от осознания, от страха и восторга: вот он, свет, он существует, и он касается меня. Он мог бы понять, что такое тепло, почувствовать его на коже, но вместо этого его тело не знало ни холода, ни жара — только одно ровное, тупое состояние, где разницы не было, где нельзя было ни вздрогнуть от мороза, ни закрыться от палящего солнца.
В другой жизни он мог бы ощутить сожаление родителей, их вину, их страх, их любовь, спрятанную под усталостью, но он не знал, что такое сожаление. Его лицо было пустым, зеркалом без отражения. Он не понимал ни упрёков, ни слёз, ни даже касаний, потому что для него это были просто давление и изменение положения кожи, но не жесты, не эмоции, не знак привязанности. В другой жизни он мог бы встретить кого-то, кто посмотрел бы на него с трепетом, с замиранием дыхания, ощутил бы, как сердце предательски сжимается от этого взгляда. Он мог бы узнать, что значит взаимность, мог бы растеряться от слов, которые не укладываются в голове, но рождают жар в груди. Но нет. Он жил в мире без любви, без волнений, без осознания себя как чего-то большего, чем набор органов, соединённых в сгусток бесцельного, бессознательного существования.
В другой жизни он мог бы проглотить тёплую воду и почувствовать, как она течёт внутрь, как проходит по горлу, как заполняет желудок мягким, почти ласковым ощущением. В другой жизни он мог бы спрятаться под двумя слоями одеяла, свернуться, зажмуриться, почувствовать, как уют прижимается к коже, как мягкость поглощает напряжение, как где-то далеко идёт ночной дождь, а здесь — безопасно. В другой жизни он мог бы услышать кошку, её мурлыканье, её осторожные шаги, мог бы узнать, что звук бывает разным — бывает резким, бывает мягким, бывает таким, что хочется заплакать от одной интонации. В другой жизни он мог бы узнать слова. Мог бы понять, что они значат, как они могут выжигать или согревать, как удары или ласка. Он мог бы услышать шёпот, который бы заставил его сердце биться чаще, мог бы рассмеяться от смешной фразы, мог бы запомнить цитату, что перевернула бы сознание. Но он не знал, что такое слова. Для него они были только воздухом, сотрясающим пространство.
***
Он сидел на постели, босые ступни касались холодного пола. Спина согнулась, плечи медленно поднимались и опускались в такт дыханию. В комнате стояла тишина, слишком плотная, слишком давящая. Она казалась живой, будто впитала в себя тысячи голосов, криков, хрипов, но сейчас молчала, затаив дыхание. Он смотрел в окно. Там, в ночной темноте, разрывались судьбы. Парень в пыльной пустыне рвался вперёд, крик застрял в горле, а затем копьё, древнее, ржавое, вонзилось в грудь, пробивая ребра, выжимая из лёгких последнее, что в них оставалось. Оно вошло глубже, по самую древко, заставляя тело дёрнуться. Он упал, задыхаясь, скребя ногтями песок. Где-то вдали его мать ждала, когда он вернётся. Он не вернётся. Старик, дрожащий, скрючившийся в ветхом пальто, вышел из магазина. В одной руке пакет с колбасой, сыром, хлебом, банкой кукурузы. В другой — посиневшие от мороза пальцы. Они пришли быстро, трое. Без слов, без лишних движений. Один удар — он падает. Второй — хрустит рёбрами. Третий, четвёртый — размазывают лицо в кровавую кашу. Они забирают пакет, убегают. Кукуруза, пахнущая железом, растекается по снегу. Женщина с коляской. Пешеходный переход. Усталые глаза. Улыбка ребёнку. Рёв двигателя. Машина летит, не тормозя. Удар. Передний бампер подминают коляску в воздух, смазывая под собою плоть. Женщина падает следом, глядя на небо, распахивая рот в беззвучном крике, выхаркивая свою кровь. Кто-то орёт на улице. Кто-то бежит. Но уже поздно. Прекрасная принцесса, окружённая пёстрой толпой. Солдаты, в железе и ярком шёлке, с разящими взглядами, с клинками в руках. Это не бой — это забавное, кровавое развлечение потехи ради. Первый меч рассекает её платье. Второй — кожу. Третий вонзается в живот, заставляя согнуться. Она ещё жива, но уже не понимает этого. В чёрных доспехах, в латных сапогах, они топчут её тело, оставляя багровые следы, сдирая острыми сапогами юную плоть с щеки, бёдер, поясницы, и ломающихся красных пальцев... Школьница стоит на крыше. Капли дождя скатываются по щекам. Слова ещё звенят в ушах: «Да кому ты к чёрту нужна?» Они смотрят снизу вверх, подначивая новыми болезненными комментариями. Ждут. Кто-то улыбается в скобочках. Кто-то отправляет пошлые картинки из символов. Она думает о маме. О папе. Школе. Любимом интернете. О плеере, что лежит в рюкзаке. О любимом блюде, которое она больше не попробует. Один шаг — и она уже летит. В последний раз. Одинокий человек в квартире. Электричество выключили за неуплату. Тьма давит на глаза. Он пьян, курит, и забывает нормально потушить сигарету. Искра. Дым. Огонь. Он просыпается, когда уже всё объято пламенем. Горячий воздух обжигает горло, заставляя задыхаться. Он бежит к двери, но она уже не открывается. Он стучит. Кричит. Он сидел на постели, босые ступни касались холодного пола. Он видел это. Видел их смерти, их последние мгновения, их лица, застывшие в ужасе или спокойствии. Они были частью того, чего не могло быть. Простыми но уникальными частицами бытия, что неосознанно пытаются нести смысл в мире, где его нет. Существа, рвущиеся к своим финальным мгновениям, не понимая, что даже в их исчезновении не будет ни покоя, ни облегчения, ни прощания. — "Ты ведь понимаешь, что они не такие же особенные? Сколько людей вот так сидели, оплакивая совершенно чужие жизни, прежде чем сдохнуть так же тихо? Но знаешь что? По крайней мере, ты думаешь об этом. Уже хорошо. У тебя всё ещё есть эта черта – думать. Значит, пока не всё потеряно... — мистический голос взмахнул крыльями у него на плече, ненадолго расправив кровеносные тонкие сосуды вокруг чешуек. — Родился бы ты, скажем, в шестнадцатом веке – был бы ты хоть кем-то? Может, безымянным крестьянином, умершим от чумы в семнадцать? Или, скажем, монахом в горах, просветлённым, но одиноким, как и сейчас? Нет, подожди, я знаю! Ты был бы каким-нибудь алхимиком, который всю жизнь пытался бы создать золото из дерьма и сдох от ртути. Как романтично, правда"? Она хохочет, но в этом смехе нет злобы. Это смех той, кто не хочет, чтобы он окончательно провалился в бездну мрачных представлений разложения человеческих разложений. — "Но ты всё ещё здесь. Не умер, не растворился. Ты мог бы, но не сделал этого. Знаешь почему? Потому что в глубине души ты всё ещё надеешься. Какой же ты всё-таки упрямый дурак. Хотя я тоже предпочту быть наивной мечтательной дурой, которую не забудут, и спасут в её последний день..." Голос возникал, как всегда, из самого неожиданного места, мягко щекоча его сознание, как порыв холодного ветра от распахнутых крыльев, скользящих по коже его лица вместе с ворохом густых, точно звёздный шёлк, волос. Он не знал, что ответить. Тот момент, когда её слова не попадали в цель, но от этого не становились менее странными. Она не просила его ничего менять, просто давала возможность подумать, немного отстраниться, почувствовать себя не таким уж жалким. — "Может, ты и не умрешь завтра... Может, ты вообще и не умрешь никогда, просто будешь сидеть здесь, на этой койке, а я говорить тебе всякую чушь." Пытаясь забыть мир вокруг. Он чувствовал, как его сознание разрывается, как вихрь мыслей закручивает всё быстрее, обвивая его, не давая покоя. На миг его охватывает зависть — не самая чистая эмоция, но вдруг такая мощная и тяжелая, как чугунный камень на шее. Зависть к тем, кто живёт, как нормальные люди. Кто утром встаёт, с размахом начинает день, а в голове — не мрак, а планы, и впереди — какой-то смысл, не подвешенный в воздухе, не скользящий на краю пропасти. Люди, которые бегают по улицам, у которых есть те самые простые вещи — здоровое тело, нормальная работа, желание и цель. Он думал о тех, кто когда-то говорил ему: "Ты ещё много чего достигнешь." Как наивно это звучало теперь. Те, кто стремился к славе, к признанию, к уму и богатству, а теперь — разочарование. Почему всё сводилось к одному и тому же? К одним и тем же, таким понятным, но совершенно недоступным ему потребностям. Почему их лица, в которых отражалась слава, удовлетворение, радость, азарт, были наполнены смыслом, а его взгляд, усталый и опустошённый, всегда бродил от одного силуэта к другому? Зависть растекалась по его внутренностям, как жидкая кислота, разъедая всё на своём пути. Они — все эти люди с успешными карьерными путями, с научными исследованиями и опытом, с любовью и симпатиями — они все обладали этим удивительным даром, этой невероятной способностью быть важными для кого-то. А он? Что он мог предложить миру, кроме собственной опустошённой души. Зависть к другим становилась болезненной, физической — как если бы кто-то взял в ладонь кусочек его сущности и выжал до последней капли. Не к деньгам, не к каким-то материалистическим радостям, а к тому, что другие имеют — возможность быть живыми, чувствовать. Он пытался представить, каково это — быть в центре внимания, быть важным, не быть забытым. Славное существование в какой-то бесконечной вращающейся машине, где каждый шаг отмечен почётом, а ты не теряешь ничего, не становишься никем. Зависть вдруг превращалась в нечто большее — не просто желание того, что имеют другие, а в ощущение того, как их жизни — наполнены движением, а его всё ещё стояло на месте. Это было не столько желание чего-то, сколько отчаянная попытка понять, почему его существование так незначительно. Он не был глупым. Иногда он даже восхищался теми, кто мог предаваться своим странным увлечениям — например, люди, ухаживающие за существами. Как они любят этих тварей, как они их понимают, даже если это всего лишь животные. Зачем им это было? Для чего они шли на такой риск, с таким увлечением, предаваясь опасности, поглощая каждый момент в мире, в котором они смогли найти свой смысл? Или вот другие — ученые, аналитики, кто отправляется в вечные эксперименты, надеясь, что однажды поймут тайны природы. Или художники, с их неистовостью и эксцентричностью, что заставляет всех людей забывать обо всём, кроме их картин и скульптур. Он, наоборот, осознавал свою пустоту — не было ни той глубокосмысленной работы, ни тех неожиданных и абсурдных увлечений, которые могли бы, хоть как-то, наполнить его. Все его попытки выбраться из этой ямы оканчивались неудачей, и ему оставался лишь этот хаос в голове. — Зависть... и отчаяние... — думал он. — Неужели я могу только сидеть и смотреть на других? Как они летают, как они живут, словно каждый их шаг — это закономерная данность. А я... Я же всего лишь сметённый угол этой грязной мокрой кометы под названием Земля. Он вдруг почувствовал, как внутри него вспыхивает нечто совершенно противоположное тому, что было до этого. Зависть — эта тягостная и болезненная эмоция — начала таять, как воск на жаре. В одно мгновение она стала ничем, пустотой, лишь длинной, изломанной тенью, которая пыталась зацепиться за его разум. Но он просто отмахнулся от неё, словно это был ничтожный, сломанный предмет, лежащий на пути. Его сознание обвило что-то иное — что-то смиренное и глубокое, как усталое принятие, как нежное ощущение спокойствия среди хаоса. Это было не освобождение, а скорее признание того, что всё вокруг — просто театр, как бы фальшив и разрушителен он ни был. Люди, их жизней, их стремления, их страсти — всё это было спектаклем, на который он случайно попал, и который, как ни странно, вдруг оказался настолько увлекательным. С каждым шагом он как бы прощал их, смотрел на их слабости с удивлением и нежностью, а затем, словно зритель, проникающийся моментом, принимал то, что его внимание уже не было привязано к этому представлению. — Люди... — прошептал он с легкой улыбкой на губах. — Прекрасные и нелепые существа. Всё это такое краткое. Он продолжал наблюдать, и в какой-то момент, поглощённый всем, что его окружало, он понял, что его мысли, как и жизнь каждого из этих людей, также временны. Вот эти шаги, эти движения, эти фразы — они исчезнут, и всё, что останется, — это лишь воспоминание, мгновение, которое так же быстро уходит в небытие, как и пришло. И тогда он почувствовал удивительное смирение. Он не был частью этой истории, но он был частью чего-то большего в тайне ото всех, в этой сырой тесной пещере. Все эти люди, все эти страдания, горе и радости, открытия и страдания, все стремления — они когда-то существовали. Но их мир, их истории, их спектакль, как и его собственный, не будут длиться вечно. В какой-то момент земля, об которой эти люди заботились, превратится в мёртвую пустоту, которая поглотит их мечты. Время будет двигаться, и неважно, сколько миллионов лет оно унесёт в своей безжалостной петле, их пожизненная меланхолия и будняя отрада станут лишь крошечными частицами в бездонном вакууме космоса. Уходящими тысячами, а может быть уже и миллионами лет после, когда он сам, давно обратившись микроскопическим прахом своих костей, когда Земля, когда-то полная жизни и борьбы, превратилась в мёртвой камень, лишь слабо напоминая о своём былом великолепии, этот случайный органический клубок плоти обратиться пеплом. Эти великие мечты, великие дела, обращались в мелкие ледяные кварки, разнесённые по холодному бытию. Земля, их дом, станет забытой глыбой в безбрежном океане мёртвых звёзд. Никто и никогда не вспомнит о том, что когда-то на этом клочке атома жил кто-то, кто мечтал и пытался что-то изменить. Сделать кого-то счастливым, в одной и единственной случайно жизни. полной одиночества, стресса, паники, разочарования... И в этом смирении, в этом чувстве понимания своей слабости и мимолётности мира, он осознал свою свободу. Это было, возможно, единственное чувство, которое оставалось — чувство несогласия с таким финалом, которое охватывало его всё более сильно с каждым мгновением. Сквозь окно, окутанное тусклым светом, как будто порыв холодного ветра раздвигает завесу, вдруг появляется он — глаз Титаниды. Огромный, косматый, поглощающе сверкающий. Он не был просто глазом. Это было нечто большее — самые дальние уголки бесконечной вселенной, перевёрнутой в единую, зловещую глазеющую химерную бездну её организма. На его фоне все остальное теряло цвет, температуру, давление, как будто сам этот взгляд вытягивал незримые человеческим органом отражения мельчайших атомов из окружающего пространства. Она смотрела на него, и взгляд был одновременно наполнен болью и глубокой пустотой. В её глазах мерцала чёрная дыра, несущая все те эмоции, которые не могли быть выражены словами, а только существовали в самой ткани её жуткой природы, примитивных инстинктов. Она ощущала голод. Голубоватое пламя голода, которое начинало пожирать её живые органы, её мускулы и сердце. И в этом голоде была не просто жажда пищи — это был голод одиночества, поглощающий её разум, погружая в бездну мысли о том, что она уже слишком долго бродит по этой пустой и холодной вселенной, как тень, не находящая своего места. Она ощущала усталость в своих мышцах — не просто физическую, а всю ту усталость, которая появляется, когда вечность становится тяжёлым камнем от разбитого метеора на плечах. И вот теперь она смотрит на него — на человека, полностью поглощённого своим внутренним миром, его аура всё больше уходит в себя, превращая его в затмение. И вот, в этот момент, лёгкий голос пронзает тишину возле его уха. — "Ты ведь не понимаешь, что творится в этом взгляде, — она тихо говорит, без нажима, как будто всё это не имеет значения. — Крупица тёплого семени её создателя, пропитавшаяся трупным запахом сточных вод, бесформенной грязью, ядовитым воздухом. Как микроб, обретший форму на протяжении изнурительных миллиардов лет, бессмысленно бьющийся о стенки собственного природного контейнера, пытаясь разглядеть свой образ в отражении — но этот образ не существует. Он бессилен. Они все бессильны, как лишенные начала и конца булькающие частицы в хаотичной массе, не ощущающие друг друга, и все, что им остается — лишь один единственный взгляд, полный подлинного страха от того, что не осознают: им никогда не увидеть истину. И всё это уходит, растворяется в темной разъедающей жидкости, оставляя за собой лишь безумную грусть, прожорливую и густую." В своём непритязательном, слегка равнодушном тоне, словно ничего не происходит, продолжила: — "Ты знаешь, что твоё творение всё ещё не познало того, что оно не является этим миром, а лишь его бледным худым остатком? Ты сидишь, глупо наблюдая, не зная, что даже её собственная кровь имеет вкус разложения. Микроскопические вселенные, произошедшие для того, чтобы искать в ней... что-то, чего нет. В тебе нет. В ней нет. Но ты продолжаешь смотреть, и смотришь всё глубже, пока не станешь частью этой самой бездны, в которой ничего не останется, кроме отсутствия." Титанида продолжала смотреть, а её глаза, наполненные сожалением, скользнули по нему, как бы видя его насквозь. — "И вот как, умудриться родиться и прожить немного лет в этой жалкой, ничтожной оболочке, не познав ни капли настоящего величия, — голос тихо усмехается, словно тянет за собой человека. — Весь этот бесполезный, обрывочный путь, не вкусивший ни творений своих собратьев, ни собственной сути, ни горечи безжалостных наслаждений. Просто прожить, и исчезнуть. Становясь ничем. Уйти в обратный путь отмирающего мира, как пепел из древней звезды, чьи осколки тлеют в пустоте, забытые, как ничто. Разрушение... разложение. Всё исчезает в этой вечной, умирающей цепи." Но нет. Из всех этих безликих существ возможностей, из миллиардов расколотых вероятностей именно он оказался здесь. Не чьей-то тенью, не несостоявшимся уродцем пасти акулы, не плодом чужих ненужных мыслей, не блуждающим привидением в искривлённом зеркале судеб. Мир, словно грязное стекло, просто однажды пропустило его в себя — и ему уже не выскользнуть. Грязь заполняет лёгкие, портящаяся рана стекает в кости, вселенная жадно распахивает зубастую пасть, принимая изнывающие от усталости полушария мозга в себя. Он вдруг существует, только сейчас.Он существует, и это — худший из возможных исходов?
Потому что теперь у этого мира есть он. Воплощённая ошибка, колебание, разрушение, трещина в симметрии. Но разве он был чем-то иным раньше? Разве не всегда оставался лишь недосказанностью в чужих жизнях, тенью, которая никогда не умела дарить тепло? Его руки... когда-то он протягивал их кому-то, пробовал, но что он мог дать? Они всегда оставались пустыми. Она... Кто? Нет. Неважно...Важно?
Но он помнит – ночь, чужие окна, свет далёких фонарей на улице, и тусклого экрана в руках. Слова, застывшие в горле. Она ждала чего-то. Того, что он не мог дать. Никогда. Обречённый прожить с этим осознанием весь свой отведённый биологический срок.. Не смог. Никогда. Как можно наполнить чьё-то сердце, когда внутри у самого только непонимание, страх, нищета? Он не сможет отменить себя в прошедшем мгновении, вычеркнуть, сделать так, чтобы его никогда не было. Не было разочаровавшихся в нём людей. Слишком поздно. Он уже пророс в реальность, стал её неизбежной частью, паразитом в её тканях, шрамом на её коже. Он может пытаться иссушить себя, сломать, отбросить в ворох хаотичных реакций, но он уже оставил след. Он может желать, чтобы его никогда не было, но это будет бессильное желание. «Этот мир обречён на моё существование так же, как я обречён существовать в нём. И если я не могу избежать этой реальности, то пусть она не сможет избежать меня. Снова. И на этот раз... навсегда.» Руки. Они обхватывают его горло прежде, чем он успевает осознать их мощные удушающие движения. Пальцы, тёмные, невесомые, но с силой чугунных оков, сжимаются вокруг горла. Их текстура — она не должна быть настоящей, но она есть. Плотная, как магическая смола, застывшая, но текучая, обволакивающая. Не плоть, не дым, не иллюзия. Нечто иное. Она сжимаются. Неприятно и громко сдавливая плоть возле ушей. Лёгкие человека пытаются втянуть воздух, но лёгкие остаются пустыми. Тело рвётся вперёд в инстинктивной панике, пальцы судорожно хватают запястья, но тщетно — тень сильнее. Всегда сильнее. Она была рядом всегда. В тот день, когда он оказался на том проклятом пляже, ощущая её взгляд на спине. В переулке, где не было фонарей, но где-то в темноте скрипнула дверь. В застывшем отражении, которое не совпадало с его движением зрачков. В его снах, где дыхание замирало в груди, а пробуждение не приносило облегчения от каждого пережитого дня. Тень сдавливает сильнее. И когда перед глазами проступает густая, чернильная темнота — отбрасывает человека прочь. Полёт. Пространство рушится, выламывается из-под ног. Он летит, но не вниз, не в пустоту, а вперёд, с нечеловеческой скоростью, словно брошенный чем-то невидимым. Ударяется грудью, плечами, животом — но вместо земли гладь. Он скользит по ней точно по густому и мокрому льду. Гладкая поверхность, скользкая, как чёрное стекло, но прохладная, покрытая слоем воды, глубиной с ладонь, в которую помещаются его треснутые губы и скулы. Она простирается вокруг, в бесконечность, ни берегов, ни горизонта, только тонкая плёнка воды, над которой не дрожит ни ветер, ни жизнь. Мир трещит под его ногтями, как старая кожа, и вдруг — разрыв. Он не понимает, что происходит, но ощущение становится острым и болезненным, как вдыхание пепла. Время размывается в мутном вихре, и его тело перестает ощущать плоть. Его взгляд пронизывает холодный воздух. Он видит её. Всё ещё. Как была она, как осталась. Та же, но... не та. Он видит её, такой далёкой и такой близкой, как он помнил, но с тех самых пор — чуждой. Одинокой. Больной. Её лицо, израненное холодом и бессонницей, без сил. Она была молодой, когда он был живым, когда, в какой-то мере, был рядом. Глаза, красные от слёз и страха, когда, дрожащими руками, она пытается подняться. Но она не может. Он видит, как её шатаются ноги, как каждый шаг — отдаётся болью. Как каждый вдох — истерика. Грудь, сжимающаяся в тревожном ритме, как будто внутри душа, метущаяся в безумной панике. Он видел её тогда, когда её можно было ещё спасти. Теперь же она была разрушена, порвана на куски отчаянием и страхом. И он стоял здесь, наблюдая это, как параллельная реальность, как вечный взгляд, лишённый силы вмешаться. Ночь. Тени сгущаются вокруг её хрупкого силуэта, как нечисть, пробравшаяся в реальный мир. В этот момент она ничего не ждет. Не пытается избежать неизвестности. Но кто-то приходит. Он видит его. Как его силуэт прорезает ночную темноту. Оглушающий удар. Пронзающий темноту. Её тело валится на землю, беззащитное, как кукла. Её кровь размазывается по камням, её дыхание застревает в груди, и крик — уходит в пустоту, как будто его не существует. Удар за ударом. Он слышит их. Он слышит звук, который будто лопает не просто кожу, а саму ткань реальности. Она изломана, когда её раздирают. Она рвётся на части, её душа вытирается об камни. И когда она не может больше сопротивляться, её руки бессильно скользят по земле, пытаясь найти опору, что не придет. Он видит, как её тащат. В таинственное, тёмное место, где свет и тень переплетаются в плотную воронку. Она молчит, но внутри её уже не осталось ничего, что можно было бы назвать человеком. Всё — это коллапс. Или, быть точнее, хаос. Он сжимается, растворяется, а затем вновь расползается, разрывая пространство. Он существует не только в материи, не только в атомах, что щемят друг друга с невообразимой силой, но и в воздухе, что вдыхает этот человек, в молекулах кислорода, что он ощущает на кончике языка, в каждой капле влаги, что намокает в его глазах. Его дыхание — это хаос, его мысли — это хаос. Биохимическая реакция, в которой он сам становится не столько наблюдателем, сколько субъектом разрушения. Эта боль, она перерастает в нечто иное. Это жидкость. Психология его страха, его трепета перед этим актом, свершается в теле, во всем его биологическом составе. Он ощущает, как его мозг начинает плавиться, его стволовые клетки сливаются в синтетические жидкости, наполненные инстинктами и мыслями, как его слюна смешивается с металлом его зубов, как его кровь становится густой, как грязь, как кровь, как ночь. Он не чувствует разницы. Всё в нём теперь — как жидкость, проникающая, изменяющая. Каждый орган, каждое движение — это странный баланс химических реакций, что он не может контролировать. Его память, его прошлое — это уже не просто мозаика воспоминаний, а вихрь, меняющий форму, скручивающийся в спирали. Он может чувствовать, как каждая такая спираль охватывает его разум, накручивает его нервные окончания, заполняет каждый уголок мозга. А в его голове эти образы. Страхи, надежды, желания. В его сознании они начинают болезненно долго вариться, превращаясь в бурю эмоций. Он не может отделить одну мысль от другой. Каждая его фантазия, каждое воспоминание — просто ошибка восприятия? Это физическое сотрясение реальности? Его тело реагирует на это. Он чувствует, как его клетки начинают пульсировать в такт с эмоциями, как его разум теряет чёткость, как он становится частью этого хаоса. Он видит, как его мысли разрывают его самого. Как каждый импульс нервной системы сжигает его изнутри, и тут же, моментально, появляется новое ощущение, новый страх, новые воспоминания, несвязанные, порой даже абсурдные. Это картина мира, который он однажды просто осознал. Это не просто хаос вокруг, это хаос внутри его самого. Он не может отделить, где он заканчивается, а она начинается. Он и есть эта тень, этот кровавый поток, что преследует её и его. Каждый взгляд, каждое движение — это бесконечное переплетение нервных импульсов, искажающихся в пространстве, как радиоволны. Он чувствует, как его разум пронзают эти волны, как они терзают его личность, превращая её в набор химических веществ. Он ощущает, как его тело теряет форму, как его кожа становится сложной тканью, которая начинает растворяться в новом прикосновении. В том мире, где он когда-то жил, не было ни боли, ни спасения. И не было ни его, ни её. Там оставался лишь хаос. Это всплеск хаоса. Это рождение нового, неотвратимого состояния. Но в его глазах, в его сознании, этот хаос не имеет начала и конца. Он — это он. И она. И всё, что было. И всё, что будет.***
Время, как затхлая вода, сочится в его легкие, не вызывая кашля. Просто наполняет, размывает границы, делает его тело вязким и чужим. Холод заходит под ногти, словно пробираясь к самому центру его сущности, но какой там центр? Нервы, лимфоузлы и сердце, что за ещё один год сгниют. Там пустота, старый деревянный ящик, обтянутый треснувшей кожей. Снаружи человек. Внутри – никто. Где-то в темных, пустых коридорах его памяти блуждают призраки. Они не говорят с ним – он им неинтересен. Там тень матери, безымянной и незнакомой, как случайный силуэт в окне поезда. Вечно усталая, вечно одинокая, вечно не прощённая. Она умирала в одиночестве, неслышно, без прощальных слов, без тоски по сыну, который когда-то был ею рожден, но так и не стал её сыном. Он не почувствовал её смерть – ни боли, ни сжатия в груди, ни дрожи рук. Просто очередная строчка в череде событий А человек, которым он дорожил... был ли он вообще? Или лишь иллюзия, созданная его истощённым больным сознанием? Её голос стёрся, запах, который так и смог узнать, растворился в воздухе где на другой стороне моря, лицо размылось, оставив только пустую тень на краю разума. Где она? Как жила? Что чувствовала, когда уходила из этого мира? Если бы даже была возможность узнать – имело ли бы это значение? Даже любовь его не запомнила, не удержала, не оставила следа. Его существование – не та история, о которой вспоминают. Ему даже нечего вспоминать о самом себе. Ни таланта, ни искры, ни хоть какой-то, даже самой ничтожной, индивидуальности. Он был неинтересен даже себе. Никогда не имел друзей – а что в нём было бы достойно дружбы? Никогда не имел семьи – но кто бы захотел задержаться рядом? Никогда не имел настоящего страха, потому что для страха нужна ценность жизни, а у него её не было. Он лежит на земле, холодной, как могильный камень, и чувствует, как его тело отступает. Теряет границы. Становится частицей темноты, растворяется, как бесцветное чернило в воде. Глаза не закрываются – они просто перестают видеть. Тьма. Она текла, вязкая и густая, вокруг его сознания, и в этой тьме он видел — не глазами, а самой сутью — образы, растянутые, искаженные, вспышками отражавшие его внутреннюю пустоту. Вот мать, уже остывшая, с глазами, запавшими внутрь черепа. Вот ее губы, безмолвно шевелящиеся, произносящие что-то, что он никогда не услышит. Он не приходил на похороны. Не было смысла. Не было человека, который бы заметил его там. Мир состоял из несуществующих связей, из людей, для которых он был не более чем случайным прохожим. Никто не называл его по имени. Никто не пытался дотронуться. Он не был уродливым или пугающим — нет, что-то гораздо хуже. Он был пустым местом. Человеком-пропастью. Промежутком между чужими историями, ситуациями, жизнями, событиями. Где-то среди этих мыслей раздался звук. Сухой хруст, будто кости сжимали друг друга. Или это был его собственный хрип? Он не мог понять, его ли это тело, его ли это дыхание. Может, и его никогда не было. Он хотел подняться, но тело сопротивлялось, словно отторгало его самого, как ненужный отросток. Пальцы едва слушались, суставы хрустели, будто перетершиеся шестерни древнего механизма. Где-то в глубине разума пробежала мысль: энтропия — закон распада, к которому подчинено все сущее. Но распад подразумевал существование изначального целого. Был ли он когда-то цельным? Он помнил, как когда-то читал о феномене "сенсорной депривации", когда мозг, лишенный внешних стимулов, начинает пожирать сам себя, создавая галлюцинации. В его случае все было иначе: мир существовал вокруг, но он был из него изъят, словно ненужный символ из древнего текста. Где-то вдали прозвучал смех — резкий, короткий, похожий на нервный тик. Ему не хватало связи. Символа, который бы связал его с этой реальностью. Даже боли — настоящей, физической — не хватало. Все, что у него оставалось, было мерзлым, застывшим ощущением тела, которое больше не принадлежало ему. Помнил, как когда-то убегал от людей, слишком красивых, слишком совершенных. Они смотрели сквозь него, словно сквозь стекло, которое нужно протереть, чтобы оно снова заблестело. Он помнил, как на чужих лицах отражалось нечто, чего в нем самом не было. И от этого становилось невыносимо. Тошно... Помнил убийства, о которых читал, маниакальной жадностью вбирая в себя чужие злодеяния, словно пытаясь примерить их на себя. Один человек растворил труп в плавиковой кислоте, другой сложил части тел, как мозаику, оставляя пробелы там, где не хватало деталей. Обретал ли убийца власть, превращая жизнь в конструкцию? Или, наоборот, осознавал, что ничто нельзя сохранить? Он вспоминал религиозных проповедников, убитых за кощунство. Людей, чьи тела сжигали, растягивали на дыбах, сбрасывали в холодные реки с камнем на шее. Лицемерие — самый древний из грехов. Они говорили о любви, но за спиной молились, чтобы кто-то другой понес кару за их собственные страхи. Или тех, кто унижал и насиловал в школах — смелых юношей с выбитыми зубами, чистых дев, пастухов из варварского стада, привыкших топтать слабых. Сколько из них выросло и стали кем-то? Политиками? Алкашами? Телеведущими, чей голос наполнял вечера глупых и неприхотливых людей 21 века? Вспомнились редкие звери, которых он видел только на экране. Рогатая лягушка, пищащая, как старый механизм. Кит, чей голос был уникальным — частота его песен не совпадала ни с одной другой, и он, вероятно, был один во всей бесконечности океана. Шоу, где чужие страдания превращались в развлечение. Камеры ловили последние секунды жизни, прежде чем герой или жертва исчезали в прямом эфире. Стихийные бедствия. Ураганы, превращающие города в щепки, волны, стирающие целые деревни. Земля, разверзающаяся под ногами, поглощающая храмы, торговые площади, кладбища. Как и люди, города тоже умирали, но без надежды на перерождение. Он вспомнил всё это в один миг — мгновенный синаптический взрыв в нейронах, последний проблеск осознания. Он думал, что когда-нибудь почувствует что-то настоящее, но дни шли, и ничто не случалось. Всё было как всегда. Он ел — потому что так надо. Спал — потому что иначе начнёт болеть голова. Выходил на улицу — потому что работа требовала его присутствия. Никто не замечал его в толпе. Никто не ждал его возвращения. Иногда он проходил мимо мест, где были люди, говорили о кино и литературе, мемах или курьёзных ситуациях за прошедшие полчаса и хохотали, может спорили о смысле жизни. Он наблюдал за ними, каждый раз как за увлекательной или познавательной сценой в театре, где он никогда не выйдет на подмостки. Одиночество. Оно не было ни проклятьем, ни наказанием. Оно было естественным. Как погода, как гравитация, как старение. Люди говорили, что человек — существо социальное, что ему нужны другие. Что каждой твари отведено своё место в мире. Но его никто не искал, и он сам не понимал, куда ему следует идти. Его никто не звал. Ему никто не писал сообщений со словами: «Привет, как ты?» В детстве он думал, что станет кем-то. Читал книги о великих людях, о великих технологиях, которые меняли мир. Но у него не было ни таланта, ни характера. Его ровесники работали, рожали детей, строили карьеры, умирали в авариях, прыгали на песок — а он просто был. Он смотрел новости: люди сгорали в лесных пожарах, землетрясения превращали города в пыль, штормы топили корабли. Кто-то убивал ради денег. Кто-то ради счастливой любви. Кто-то просто так. Ради чего он жил? Иногда казалось, что его никогда не существовало. Будто он призрак, тень, ошибка. Однажды он прочитал статью о вымирающем виде птиц. Они жили в глухих лесах, и их пение было таким странным, что другие птицы не отвечали им. Они тяжело подыскивали пару, зачастую не могли оставить потомство. Они пели — и в ответ слышали только тишину, после чего ружье в руках умелого контрабандиста оставляло маленькую дыру в их крошечном сердце. Сознание не ускользает – его исторгают, словно воздух из прорванных лёгких. Границы восприятия не размываются, но выворачиваются наизнанку, обнажая саму ткань ощущения, где дыхание – концепция, внезапно утратившая свою значимость. Давление окружающего пространства становится непереносимо тотальным, сминая каждый орган в точку, в спазм осознания, в чистую мысль, освобождённую от нервных окончаний. В этой точке – Он.И Она лежит.
Но это не поза. Это состояние. Титанида — нечто сродни старой жидкости древней воли, материальному призраку, который продолжает существовать не по причине, а вопреки. Её туловище — верхняя половина, искривлённая в массивный горб, утяжелённый грузом веков, биологических реакций, непрестанным трудом. Кожа, туго натянутая на её хребет, сморщена в глубокие складки, словно застывшие волны химического океана на поверхности потрескавшегося состарившегося мрамора. Плечи выступают резкими выступами, точно костяными белыми рифами, отбрасывая угловатые тени на чёрную лужу, а атрофированные руки её недвижимы, будто изначально сотворены в жесте безмолвного отречения. Молясь Богине и её Отцу лицом в землю, будто надеясь услышать их благо. Титанида укрылась гигантскими, тяжёлыми волосами, которые не струятся, а поглощают свет. Словно кто-то помогал ей свить это тёплое гнёздышко. Они не спутаны, но в них нет порядка. Их масса бесчисленна — чёрная, как вороньи перья, но не перья, жёсткая, как проволока, но не проволока, мягкая, как тьма, но не тьма. Проступают сквозь её тело и одновременно окружают его, сплетаются, заглушая резкость силуэта. В этом клубке теней — не провалы пустоты, но изломы смысла, словно волосы не столько растут, сколько пронзают её череп изнутри, выходя на поверхность уже в форме извечной спутанности. Из этой бездны вокруг головы выпирают рога. Первая пара — искривлённые, как осколки угля, но не угля — как обломки тёмных океанских скал, покрытых невидимым, но вечным налётом глубинного времени. Их поверхность не гладкая и не шершавая, но ломаная, будто след от древних катастроф, случившихся задолго до её рождения. Они не чёрные, но чернее возможного, словно запомнили цвет, которого больше нет. Вторая пара — огромные оленьи, но не оленьи. Они толще, чем следовало бы быть, массивнее, чем могли бы выдержать её кости, но она не слабеет под их весом. Они не просто растут — они утверждаются в пространстве, словно часть некоторого закона, который никто не осмеливается оспаривать. Их изгибы не просто природные — в них есть порядок, в них есть геометрия, но геометрия ритуальная, не человеческая, не звериная.Рога торчат сквозь волосы, но не только сквозь.
Они проходят сквозь саму идею волос, шерсти, меха.
Возможно, и сквозь неё саму.
И всё это — только рамка. Рамка для её губ.Они слишком длинные. Они запредельно длинные, растянутые не физикой, а необходимостью существовать в таком виде. Это не уродство, не ошибка, не болезнь. Это закон её формы. Их длина не предназначена для слов.Они не произносят.
Они не дышат.
Они вмещают.
В складках их чрезмерности — отголоски невысказанных имен, несостоявшихся предложений, незавершённых клятв. Внутри них — смысл, не имеющий формы, но имеющий вес. Они недвижны. Но в их неподвижности — сам потенциал речи. Но она молчит.Молчит, потому что её слова могли бы изменить мир.
Молчит, потому что её молчание — уже высказывание.
И это — страшнее, чем голос.
И она лежит. На хтоническом языке. Не на плоти, не на поверхности, но на движущемся основании самого явления Языка — той единственной грани, которая может касаться Пасти. В окружении полости рта, массивных тусклых зубов Старшего Титана. Старше, чем само пространство. Первая молекула. Чем существование. Его текстура — не органика, не материя, но субстрат, извивающийся в несказанности. Под ним пробегают токи забытых имён, в складках его извилин вшиты голоса, которые были заглушены прежде, чем их успели произнести. Язык дышит, и при этом не дышит, он меняет свою структуру, скручивается в узоры, которые не могут существовать, но существуют. На нём — Титанида, недвижимая. Он раздвигает пространство, но не силой своей массы, а самой возможностью своего присутствия. Его кожа — бледная химера, бесконечно сокращающаяся и пульсирующая между оттенками разложения, инея и той полупрозрачной серости, что бывает на границе рассвета, когда свет ещё не решил, добраться ли ему до следующего камня завтра. Под ней напряжённые структуры, мускулы ужаса, сплетённые из прожилок неэвклидовой геометрии, столь неправдоподобные, что их существование можно воспринимать только боковым зрением, что и пытался повторить человек. Кости его выпирают, но не ломаются. Их слишком много. Они не то чтобы не на месте — они скорее присутствуют везде, где могут. Взгляд не фиксирует их окончательную форму, лишь уловленные в моменте очертания, напоминающие то углы хищного черепа, то рёбра, прорастающие сквозь плоть, то вовсе нечто, не имеющее нормы в биологии. Но самое странное и отвратительное — глаза. Они не должны быть такими. Они слишком правильные. Слишком круглые. Безупречно симметричные. Это не глаза хищника, не глаза судьи, не глаза наблюдателя. Они светятся не от отражения света, но от его сущности. В их свете нет смысла, нет гнева, нет интереса — лишь абсолютное присутствие. Но даже они меркнут перед Пастью. Пасть — это не рот. Она не часть его анатомии. Она не часть его бытия. Она — само бытие. Зазор между его челюстями не содержит материи, но вмещает всё сразу. Внутри — не просто пустота, а развёрнутое полотно каждого возможного и невозможного состояния. Глубина, в которой не только звёзды — там осознание самих звёзд, и их отсутствие, и их будущий распад. Она шевелится не как пасть зверя, но как ткань мироздания, решившая разойтись в швах. Внутри неё... Кварки, спрессованные в эмоции. Эхо последних молитв, забытых прежде, чем их закончили. Голоса, не вырвавшиеся из глоток младенцев, что умерли до первого крика. Формулы, составленные в ночи и стёртые утром. Вкус крови, когда её больше не должно быть. Симметрия мечты и угнетённом стрессе. Понятия, которые никогда не станут известными шести миллионам человек. Осознание собаки, жаждущей любви. А главное — в ней присутствует он сам. Его отражение, его прошлые и будущие версии, его мысли, которые он ещё не сформировал, его руки, которые он ещё не поднял. Кожа Старшего Титана развернулась, оттаскивая свой пронзительный взгляд от твоего сознания. Его примитивная мышца бледна, но не бледностью мёртвого – скорее, бледностью вещи, не знающей постоянного света, бледностью первичного вещества, до которого никогда не доходили лучи твоего мира. Она кажется гибкой, но под ней движется не просто мускулатура — чуждое напряжение, не поддающееся анатомии, силовые линии, порождённые не эволюцией, а самой концепцией силы. Его зубы — это стыд. Места, где они сгнили, зияют, как воспоминания о неловкости подростковых лет, страхах, переживаниях о первых ошибках, о преступлениях, пусть даже мелких, размером с глупость. совершенной неосознанно. Там, где эмаль расколота и гниль уродует его пасть, можно рассмотреть зависть, темно-зеленую, вязкую, как застарелая жёлчь, застрявшую между трещинами на дёснах. Его верхние клыки вздымаются, как тоска, заостренная, застывшая в вечном ожидании чего-то несбыточного, как мечта, к которой уже нет возврата. Они наполовину прозрачны, как стекло, через которое видно далекое, утраченное время — игрушки, грязную воду во дворе, навсегда незнакомые для тебя потерянные лица, слова, что так и не были сказаны, не были услышаны тобой. Глубже, там, где начинаются скулы, темнеют зубы любви. Они сдвоены, как сомкнутые руки, срослись корнями, раздавив между собой нечто важное — и теперь это любовь-смерть, любовь-объятие, любовь, что душит. Когда он раскрывает пасть чуть выше, в придыхании, в черноте десен колышется забвение — это не просто вязкая и ледяная тьма, а настоящая материальная пустота. Она пахнет старой бумагой и пресной водой. Это место, куда сознания, инстинкты, повадки, реакции, вещества, имена, интерпретация, порядок. Слова и звуки, что доносятся из клювов и губ, выцветают, превращаясь в шелушащиеся обрывки колебаний, скользящих по его необъятному небу... бытию. Иногда, когда он переливается с миром, случайным наваждением или чьим-то дыханием, под кожей, что медленно согревается вокруг твоих рёбер, проступают его кости. Но не как каркас. А как напоминание о чём-то, что могло бы быть скелетом, но слишком древнее, чтобы подчиняться форме. Черты его хищны, но не принадлежат ни одному зверю. В них нет эволюции, нет привычки к охоте, нет следа инстинкта. Его лицо не создано, чтобы питаться. Оно создано им самим, чтобы присутствовать в твоём сознании воспринятой формой. Или хотя бы её очертанием. Его глаза? Они слишком светлы. Они не греют. Они не одаривают светом. Они фактом своего сияния делают остальное темнее, преломляя высоту пространства хаотичными направлениями. Ощущения, которые когда-либо испытывались и которые могли бы возникнуть, но не сложились. Марка молока на упаковке, которую никто не запомнил. Хруст костей под тяжестью непоколебимого давления. Экстаз, который никто не пережил. Огонь мёртвых звёзд в бесконечных пустотах. Незапахнутые цветы в неслучившихся садах. Призраки выборов, которых не сделали. Молчащие губы давно исчезнувших дев. Последние взгляды солдат, забытых в чужих войнах. Тени бактерий, существовавших до того, как жизнь обрела форму. Всё, что когда-либо было произнесено, но никто не услышал. Всё, что могло быть сказано, но не было. Его пасть не просто ест. Она вмещает. Она вмещает всё. Потому что он — не создание. Он — воплощение того, что невозможно выразить.Кожа женщины, жидкая, горячая, отходит вместе с кусками мышц от поднятых к небу костей. Она оканчивает молитву, прежде, чем гигантский камень разорвёт её тело на куски
Человек течет внутрь этого обширного зева, его сознание сворачивается в точку, где еще не было ни мыслей, ни образов, ни ощущений вокруг. Он вспарывает веками тонкую розовую плоть, дотрагиваясь первым, а затем и вторым полушарием мозга до доутробного состояния — мгновение до появления сперматозоида, когда его еще не существовало даже как химической формулы. В нем не было осознания жизни, не было боли, не было вкусов, желаний, не было никакого опыта. Но пасть Старшего Титана — это место, где существует всё. Поэтому, попадая в нее, человек чувствует всё разом... Тепло материнской крови, пропитывающее зачаточный организм. Треск хрящей и ломота костей, которую он испытает в будущем. Слово "ты", впервые услышанное и направленное к нему. Разбитые стекла окон, через которые он когда-то выглянет. Гибель его будущих детей, которых он так никогда и не родит. Счастье того, ради кого посвятил весь остаток случайной жизни.. Гниение его старческих зубов, когда он умрет. Он переполнен всей своей судьбой сразу, от первой клетки до разложения. И Титанида улыбается — черной, всеобъемлющей улыбкой. Успокаивая и будоража одновременно. Каждый зуб Титаниды, выглядывающий из-под складок её соблазнительных, мягких тёмных губ — это он сам, разный, во всех жизнях, что мог бы прожить. Вон та желтоватая, треснувшая кость — он, дрожащий мальчишка, которого раздавили обстоятельства. Вынужденный подчиняться, бесконечно склоняться, идти за толпой позади, пока не исчезнет среди серого моря себе подобных в осеннюю бурю. Вон там — сломанный резец, из которого сочится гной, — он, старик, потерявший всех, кто когда-то называл его по имени. Каждый трещина — его потерянные возможности. Пасть Старшего Титана говорит без слов. Она существует. Этого достаточно? Резкий давящий гул заполняет его визгливую глутамату. разливающиеся массивными волнами гамма-аминомасляные кислоты, желтеющий ацетилхолин, что ударяется жидкими краями об затвердевающий буро-серый серотонин, омывающий тонкие стеночки мозга. А орекины яростно карабкаются вверх, исполняя болезненный громкий хор... Гул разрастается внутри него, давит, скручивает, растягивает — не столько внутри черепа, сколько по всей протяжённости его сущности. Это не просто звук, не просто вибрация — это раскаты вселенской комы, где сознание лихорадочно мечется между разорванными цепями ощущений. Глутамат визжит, как поломанные струны раздираемого смычком мозга, а между его криками рождаются всплески невиданных цветов — ослепляюще-зелёных, безымянно-фиолетовых, липких, как смола на пергаменте реальности. Словно хищные волны разъярённого океана, что разом накатывают на берег, беспощадно стирая очертания личности, разгоняя стремительные жидкие потоки по бездонным лабиринтам мозга. Гамма-аминомасляные кислоты разливаются древними волнами, но не воды, а боли — клубящейся, многослойной, пластичной. Они накатывают друг на друга, скручиваются, пузырятся, словно вспененная органическая чернота в затопленных лёгких. Они разливаются массовыми всплесками, электрическими порывами, сотрясающими внутреннюю топографию его мозга. Ацетилхолин сливается с дофамином, но вместо удовольствия разносится жёлто-бурым маревом липкого жара, застывая в твёрдые колючие комья, что бьют, колотят, дробят его разум. Они сталкиваются с густыми, тёмными завихрениями серотонина, что склеивает извилины, как сгустившаяся смола, закупоривая сознание, делая его сухим, хрупким, ломким, безвозвратным. Орексины штурмуют границы восприятия, их скрученные корни раздирают пространство сознания, как гниющие стебли лиан, что рвутся, бьются, давят. Они топят мозг в пронзительном, хрустальном белом свете, насильно раздвигая границы внимания, пока оно не превращается в безграничный оргазм боли. Они карабкаются вверх, извиваясь, корчась, обдирая невидимые стены, оставляя за собой оголённые следы тревоги. Они цепляются друг за друга, сцепляя нейроны в неуправляемую гримасу боли и ужаса, раздаваясь в голове болезненным, пронзительным хором... Не звук, а осознание. Как если бы тысячи невидимых ртов касались его черепа, нашептывая нечто, не требующее перевода. Ты — это всё, чем мог бы быть. Ты — это гниль твоих зубов, когда тебе семьдесят пять, а за душой только одиночества, гнилая капуста, отёк мозга. Ты — это мурашки по коже девушки, которую ты никогда не поцелуешь в живот. Ты — это ребёнок, который мог бы родиться от женщины, с которой ты так и не заговорил. Ты — это рука, что могла бы убить, чтобы утолить ярость. Ты — это рыба, что пытается плыть против течения возле размозжённого тяжелым камнем, трупа лягушки. Ты — это зверь, что будет изъеден стадом ворон и насекомыми. Ты — это не ты. И он чувствует всю совокупность себя, словно переживает миллион жизней, тяжелых, приятных, тёплых, одновременно, без начала и конца. Он переполнен любовью, той, которую испытал, той, которой не дождался, той, которую отказался принять. Он захлёбывается ненавистью, своей, чужой, древней, придуманной, неосознанной. Он вспоминает запахи, которых не существовало, чувства, которые не были его, рождение неведомых существ, смерть никогда не рождённых идей. Его сознание ломается, искажается, крошится. Но Старший Титан даже не замечает его агонии. Он бездонен, он безразличен. Он существует не для того, чтобы что-то объяснять. Он просто есть. Как древо, как вывеска ресторана, теплящееся в сознании вдохновение. Как космическое полотно, ещё не изъеденное чёрной дырой. Пасть сомкнётся — и он исчезнет. Но исчезнет ли? Может, это и есть реальность? Может, всё, что было до этого, — иллюзия, бледный сон, из которого он только что проснулся? Может, вся его жизнь до этого момента — просто один из тысяч вариантов бытия, гнилой разболевшийся зуб в огромной пасти с мороженным, песком, горькой старой слюной, портящими всё возможное? Он смотрит на себя изнутри. На глаза, скулы, бедро и брови. Он был здесь всегда. Он всегда был частью этой челюсти, этой бесконечной, пожирающей воронки жизни? Он не отделён от химии. Он не отделён от себя. Он не отделён от реакции. Процесс, которому нечему принадлежать. Человек дрожит. Не так, как дрожат губы на морозе, не так, как трясётся лист в предгрозовом воздухе, а глубже — словно под его кожей, под слоями плоти, за извилинами мозга пробежал чей-то тёплый, почти ласковый холод. Его кости стучат друг о друга, будто сами хотят выскользнуть из тела, раствориться, стать частицами чего-то большего. Всё, что он когда-либо знал, видел, чувствовал, изменяется. Она лежит на хтоническом языке Старшего Титана, но теперь язык — не язык, а временная петля, клубящаяся между её рогами, закрученная в узел судьба, которая сама себя пожирает. Титаниды тело вздымается и оседает в рваном, неровном дыхании вселенной. Её огромный горб мерцает, покрытый тенями событий, которые никогда не случатся. Чёрные волосы, спутанные, скомканные, опоясывают её, как паутина предвечного мрака. Из них торчат рога — один слой обломков угля, другой слой оленьих отростков, похожих на закрученные кости давно сгинувших существ. Её губы дрожат. ни шевелятся, и шёпот их проникает прямо в центр мозга человека. Но это не голос. Это пульс, это вибрация всего, что когда-либо рождалось, гнило, рассыпалось в прах, но так и не переставало существовать, сохраняясь в её желудке, в её мышцах, костях, жидкостях и... памяти. Плоть Титаниды колеблется, её мышцы перекатываются, но не подчиняются обычной анатомии. Её тело — слепок всех судеб, растворённых в небытии. В каждом её движении он видит крик младенца, что так и не родился, тяжёлое дыхание солдата, умирающего на поле битвы, кровь королей, капающую на мраморный пол дворцов, и даже шёпот давно забытых молитв, которые больше никто не произносит, как и имена всех богов, всех верований и гениев, чьи следы растворилось буром и чёрном море вселенной. Она смотрит на него. И в этом взгляде нет ни желания, ни ожидания, ни даже осознания, что он есть. Она не изучает его, не оценивает, но каким-то образом принимает. Не холодно, не механически, но так, как земля принимает корни, как океан впитывает соль, как лёгкие вбирают воздух — не задавая вопросов, не сомневаясь, просто позволяя быть. Её тело дышит. И человек чувствует, как что-то обволакивает его, не кожа, не материя, но присутствие. Оно не касается его напрямую, но проходит сквозь, мягко, деликатно, почти ласково. Это не прикосновение, но растворение. Он ещё чувствует себя, но уже нет. Ещё слышит мысли, но они не его. Ещё существует, но в этом существовании уже нет "я". Она касается его. Не резко, не агрессивно, но лениво, томно, с тем древним всеведением, с каким земля принимает трупы, с какой вода облизывает камни тысячелетиями, неспешно, равнодушно, но полностью. Её длинные, мягкие губы скользят по его виску — не поцелуй, не ласка, но что-то глубже, что-то родственное. Они тянутся вдоль скул, оставляя след неуловимой теплоты, призрачной, но такой явной, что тело пробирает судорогой. Рога касаются его плеч. Грубые, шершавые, один острый, как скол антрацита, другой массивный, древний, тёплый, пахнущий затаившимся временем. Его позвоночник выгибается, словно хребет мира трещит под натиском незримого. Она поразительно гигантская рядом с человеком. Лицо упирается об массивную и прохладную полную грудь, истощающую слабое тепло. Титанида дышит на его шею. Тяжело, жарко, с ленивой тягучестью, будто целая вселенная прижимается к нему, раздавливает, но не убивает. Её дыхание пахнет не цветами, не металлом, не чем-то земным, а чем-то гораздо сложнее: гниением старых звёзд, забытыми именами которые обретают смысл, вместе со стремлением человека вспомнить их. Она прижимает его ближе. В её тепле есть что-то неприличное. Оно не зовёт, не манит, оно просто есть, обволакивает его, просачивается под кожу, в сосуды, в нервы. Её огромное тело двигается медленно, плавно, как текучая глина, и в этом движении нет человеческой любви, но есть что-то более древнее — союз плотного и разреженного, созидания и разрушения, земли и семени, которое она вбирает безмолвно, без вопросов, без отказа. Человек больше не может отделить себя от неё. Её волосы вплетаются в его пальцы, её рога ложатся на его грудь, её губы проводят тонкую линию вдоль ключицы. В этом нет страсти. Нет желания. Это выше. Это невыразимо. Это… возвращение. Он входит в неё. Телом, движением, разумным актом, сутью. Он тает, растворяется, исчезает в её форме, в её дыхании, в её существовании. И вот, наконец, приходит покой.