Плачущий прицел

The Dark Pictures Anthology: House of Ashes
Слэш
Завершён
R
Плачущий прицел
Quiet Night.
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
История о том, что пережитое никогда не проходит бесследно, а страшное прошлое способно настигнуть даже когда мир вновь кажется безопасным. Немного самой обычной человеческой трагедии - из истории о битве с монстрами деликатно вырезаны подземные вампиры, но сохраняется Ирак, война и попытка пережить травму.
Примечания
Это дурацкая поэтическая обработка отдельно взятого ПТСР в отдельно взятой голове, которой совершенно точно хватило войны с людьми - что уж говорить об инопланетянах. По причине того, что текст - сомнительный эксперимент с целью посмотреть на мир очень больного человечка, работы с каноничными данными здесь почти нет, зато есть размазывание по стенке черепа одной концепции: не обязательно драться с засекреченными тварями, чтобы лишиться рассудка. Ну и странных женщин тоже слушать не стоит. Тгк автора с большим объёмом рофлов: https://t.me/chtototok
Поделиться
Содержание Вперед

Ретравматизация

Он молча отвернулся к окну. Молчание, которое разбухало и поднималось в нём от диафрагмы к горлу волной, было тяжёлым и плотным, словно усталость после долгого дня. Он медленно погружался в это безмолвие, как в стылую воду; холодные слова оставили после себя отсутствие, похожее на выжженное поле. Он остро чувствовал, что это не пустота — ему было известно, что пустота может существовать вне жизни, выступать естественным состоянием природы или ума, а отсутствие всегда приходит из потери, цепляясь корнями за образ былого вещества. Именно отсутствие одолевало его, как удушье, раздвигалось внутри него и образовывало странную, грузную тоску, непохожую на голод. Тоска проседала карстовой воронкой, вылизывая ему череп шершавым жадным языком. Привалившись к окну, он быстро соскользнул в неглубокую дрёму, так ничего и не ответив — будто его вытряхнули в сон из большого мешка, как котёнка в пруд. И снились ему следующие слова: Всё, что я говорю, говорю не я. Эти слова вырыты из земли подобно зёрнам окаменелой пшеницы. Я пою, и ветер стирает пену песен с моих губ и смешивает её с колючими брызгами морской воды. Я ношу свои страхи, как ожерелье из жемчуга, зёрна пшеницы в моих карманах превращаются в рожь и цветки сирени. Мне снится сладость цикуты, а наяву я ем мутный воздух летнего солнцестояния и запиваю его из ковша чёрной от льда водой, которую баюкали на иглах лунного света. Ящерицы живут на дне моего горла, птицы вьют гнёзда у меня под ногтями, склёвывая кислую кровь. Я видел море, полюбившее человека настолько, что смогло выпустить его из волн, и человека, который думает, что море его разлюбило. Я вижу отвесно стоящее озеро и знаю, какая роза была тяжёлой землей и родилась из конского пота и человеческой слюны, а какую слепил из крашеной закатом глины первородный гончар на заре времен. Я умею видеть его улыбку, когда он сидит в лохматой нездешней пыли, улыбаясь небу, и лепит воробьёв и степные колокольчики в пустынной грязи, и даже спустя два тысячелетия нельзя разобрать, что у него за лицо. Я стрелок, я птица, я бег, дыбящийся под копытами коня космами смуглого праха, я влюблённое море и отражение солнца в чёрной воде, я ночь, которая наступает после похорон и всегда пахнет старым домом, я молочная пенка и поцелуй на прощание, я звёзды в ледяном колодце и вязкая вода, зачерпнутая жестяным ковшом, я монета, что катится на ребре и лишает смертников шанса на божественную справедливость, я гость в тюремной камере и участник расстрельной команды. Моя боль прорастает яблонями, моё счастье заключено в яичном желтке, а подстреленный стервятник становится моим сыном, когда падает в собственную тень. Ты найдёшь меня на в тихих залах озёрного дна, если на одном дыхании пробежишь через всю галерею и остановишься в последней комнате, не оглядываясь, и прислушаешься к волосяной музыке гиблых течений. Я жду тебя. Спускайся. Когда вы сделаете два одним, и когда вы сделаете внутреннее, как внешнее, а внешнее как внутреннее, и верх как низ, и когда вы сделаете мужчину и женщину одним, так, что мужчина перестанет быть мужчиной, а женщина — женщиной, тогда вы войдете в Царство Небесное. Почему ты уходишь? Почему ты всегда оставляешь меня одну? Непорочность в единстве. Разве ты не хочешь попасть в рай? Шёл человек. Шёл степью, долго, долго. Куда? Зачем? Нам это не узнать. В густой лощине он увидел волка, верней, волчицу, а, точнее, мать... Она лежала в зарослях полыни, откинув лапы и оскалив пасть. Из горла перехваченного плыла толчками кровь, густая, словно грязь. Кем? Кем? Волком? Охотничьими псами? Слепым волчатам это не узнать. Они, толкаясь и ворча, сосали большую неподатливую мать. Голодные волчата позабыли, как властно пахнет в зарослях укроп. Они, прижавшись к маме, жадно пили густую холодеющую кровь. С глотками в них входила жажда мести. Кому? Любому. Лишь бы не простить. И будут мстить — в отдельности, не вместе. А встретятся — друг другу будут мстить. Красная глина взята для мяса, свиную кожу варят две ночи, жиром умащая пряжу; лучшие сабли закаливают мочой, для человеческих костей берут рог. Костный мозг — нежные водоросли, слюна — озёрная вода, слёзы — морская, а пот — речная. Для ногтей используют чешую форели... Всё, что я говорю, говорю не я. Эти слова вырыты из земли подобно зёрнам окаменелой пшеницы. Такое зерно похоже на монету — само по себе оно не даст всходов, но начинает говорить в умелых руках. Слушай меня не ушами, а ртом, потому что я буду говорить чужим языком. Сказка, которую мать рассказывала тебе перед сном — это ребёнок, убаюканный в люльке диафрагмы. Нужно дышать ей в такт, чтобы понять изнанку слов. Слушай. Слушай меня. Она щёлкает пальцами. ОНА. Она щёлкает пальцами поднятой правой руки. Холодной руки. Его руки, с точно такой же мозолью от курка и спускового крючка, с точно таким же шрамом над бусиной пястной кости. Она щёлкает его рукой с обломанными, грязными ногтями. Слушай меня. Слушай меня. СЛУШАЙ МЕНЯ. Она щёлкает пальцами. — Место. Назови мне место. Они в комнате с высоким белым воздухом. Стены густо и недавно побелены. Распахнутое окно дышит небом, выпуклым и чистым, как эмаль. Солнца не видно, но свет заливает сетчатку всклянь, будто собирается пригубить из рюмки окоёма. Небо синее, как море, и в своей насыщенности достигает живого, тугого отлива, переплёскиваясь через пластиковый подоконник. Он сидит на табуретке напротив сестры и болтает ногами. Тёплая, как моча, вода вылизывает ему щиколотки. Комната пахнет птичьим помётом, горячей кошачьей спиной и гниющими водорослями. Он проводит языком по зубам и трогает солёную пустоту на месте клыка. У него молочные зубы, а на её лице ещё нет отпечатков жёлчного отёка. Невидимое солнце давит на темя. Мелкие рыбёшки обкусывают кожу вокруг ногтей. — Ну? Он проснулся с кашлем, и рот ему склеивала вязкая слюна. Он попытался разлепить челюсти языком, но влага с резким привкусом падали потекла в глотку. Он распахнул дверь грузовика и захлебнулся лающей рвотой. Непостижимый страх прорастал с самого дна его тела, ритмично давил на живот, как тяжесть прилива. Он стоял на четвереньках и давился желчной блевотиной, пока медленный, тягучий страх поднимался в нём, раздвигая ткани, как дерево над другими деревьями. Его нутро трижды разворотило пустой долгой судорогой, прежде чем он смог выпрямиться и отдышаться. Он сидел на асфальте рядом с военным грузовиком. В кузове под брезентовым тентом свернулся пыльный ветер, солнце заваливалось вбок, к западу, как раненый зверь, и что-то вроде мочи или лимфы выступало из него через сито облаков. Грузовик стоял на обочине, его длинная тень лежала на шоссе неподвижно и тяжко. Двери кабины были распахнуты настежь, и ему показалось, что он рассматривает нечто выпотрошенное. Он утёр рот подолом футболки. Спина взмокла, и едкий крест проступил вдоль хребта и прижался к лопаткам. Дневная жара сходила обгоревшей кожей — под её мутной плёнкой открывался нежный ночной воздух. Он обошёл пустой грузовик дважды, залез в кабину и закрыл дверь со своей стороны. Вода в бутылке нагрелась от тока его крови и теперь была сладковато-тёплой, но он пил её широкими глотками, смывая с языка горечь жёлчи и привкус чужих волос. Когда он закрутил синюю крышку бутылки, кто-то похлопал его по спине прохладной ладонью, а в носу засвербел запах волглой одежды. Элиза устроилась на водительском сиденье, закинув ноги на руль. Китель, пропитанный потом и отсырелый от долгого хранения в земле, она расстегнула, и его полы только у пояса были прихвачены ремнём. Она согнула своё длинное, пощёлкивающее, как кузнечик под сапогом, тело почти вдвое, и какие-то бесконечные мослы, суставы и острые углы выступали из-под формы, складывая из её силуэта несуразное большое насекомое. Казалось, под одеждой у неё другая плоть, непохожая на ту, что открывал распахнутый китель, и от этого её обнажённая грудь выглядела как бы освежёванной; Джейсону её нагота напоминала выпущенные внутренности, — от взгляда на её грудь его преследовал вкус земли и образ собственного нутряного мяса — он видел, как к сизым кишкам прилипает пыль и пытался отряхнуть их липкий, вонючий шёлк. Элиза держала в пальцах цикаду. Цикада втыкала в густеющий, сворачивающийся воздух костяную иголку стрёкота, и звук её тонкой скрипки вызывал память о песке на зубах и тяжёлом жаре чужого тела, которое пахло пустыней. Элиза долго рассматривала цикаду, а потом оторвала ей голову и, улыбнувшись влажными губами, сунула её в рот. — Всё, что я говорю, говорю не я… Холодные слова полились из ободранного рвотой горла с лёгкостью, и он даже не успел осознать их, прежде чем слова проросли в пространстве. Цикада защёлкала у него на языке и поскребла сяжками по резцам. Он выплюнул цикаду в открытое окно грузовика, и вместе с насекомым у него с языка слетел сгусток брани, вспененной движениями цикады. Звук падения был такой, словно кинули мелкий камешек. Элиза хихикнула, прижав распяленную ладонь к длинному рту. Этот смех, эти два её смеха были как бы последними искрами затоптанного костра, и, выдохнув остатки старого, чужого веселья, она стала холодной и неподвижной, словно рукоять ножа. Такой, какой он её помнил. Жизнь испарялась из неё, запахи сырости и кожных выделений постепенно вытеснялись всепоглощающей вонью умирания. Удушье раздвигалось с неспешным потрескиванием, и в этом наползающем лоне тело Элизы изменялось, как раздавленный жук. Суставы размягчались. Он наблюдал, как разворачивается её поза — так подсыхающий трупик осы скорчивается в хитиновую запятую, так мёртвый ребёнок становится бессмысленным, как убитая оса, пока огонь грызёт подпорки здания. Неторопливый ток действия тянулся медовой нитью, Элиза сползала куда-то вбок, размякшая, немая, в беззащитном мёртвом положении, и её длинное тело разгибалось всеми бесконечными суставами и выступами, точно большой жук копошился под тряпкой. Инверсия глубинного, знакомого процесса испугала его, и он выскочил из машины. Элиза лежала на спине, затылком в подлокотнике, и её перевёрнутое пустое лицо уже не сохраняло ни смеха, ни слов. Закат залил её волосы красным, и на восковой шее, смешавшись с ниспадающими прядями, коротко блеснула подвеска. Он проснулся от тепла, но плёнка сновидения, тесный и жаркий амниотический мешок, всё ещё держался на коже, не давая увидеть мир — так неглубокое пробуждение стало очередной комнатой в пустой галерее иной стороны жизни. Он накрылся с головой тяжёлым шерстяным одеялом, которое пахло большим домом и закрытой детской, и чёрная вода беспамятства сомкнулась над ним вновь. Он видел что-то такое, чего, он уверен, в жизни никогда не случалось: будто бы в низкой комнатушке глинобитного дома, прохладной, пахнущей чемоданами, он стоит над гробом, который обит внутри белой шёлковой тканью. В куче опилок лежит мужчина в погонах сержанта, и по его сизым глазам ползают мухи, а какая-то женщина держит его за волосы, как над водой, и тычет его губами в скользкий, жирный лоб трупа. Нерасторопная муха шевелит крыльями и щекочет ему нежную кожу под глазом, и эта колючая щекотка вдруг начинает наливаться грозным, простым смыслом, надувается, как полуденное солнце, и выталкивает тугими боками все ощущения, кроме беззвучного движения хрупких крыл. Его разбудила чужая, тёплая рука, которая тормошила его и пыталась выпростать из-под одеяла. Сначала он испугался, решив, что закрыт под землёй, а кто-то пытается поднять его голову, чтобы разомкнуть челюсти, но тяжёлое шерстяное одеяло пахло пронизывающе долгой ночью, человеческими волосами и мутной, горькой водой страшных снов — тех, которые не впитываются в подушку от света настольной лампы. Тех, которые пахнут содранной кожей, псиной и гарью. Тех, что закидывают тонкий невод на дно кошмара и каждый раз поднимают к поверхности глубоководных тварей: мёртвая девочка с измятым синяками животом и коркой крови в промежности — грязный подол задранного платья скрывает глиняное лицо и разбитую голову; солдата, который держит в затвердевшем от смерти рте влажное крошево зубов и блестящую пулю; обугленные пеньки вековых пальм, обнажённые кости мечети и воронку, похожую на пустую глазницу. — Такие сны остаются под ногтями и прорастают в подушечки пальцев. Их можно узнать по запаху пепла и гнилых фруктов. Ел когда-нибудь забродивший виноград? Он лопается на языке как глазное яблоко. — Джейсон?
Вперед