
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
«Аврора» — частный пансионат, где учится «золотая молодёжь». Те, чьи родители не жалеют никаких денег, лишь бы их детишки ни в чем не нуждались и получали только самое лучшее.
Оказаться в этом месте — сладкая сказка или же самый страшный сон?
Примечания
Банальщина — ну а что вы мне сделаете, я в другом городе
Посвящение
Всем, кто откроет этот фанфик
Часть 11
07 июля 2022, 12:00
— А Джизус быстро подсуетился, — ухмыляется Морти, накалывая на вилку куски курицы терияки и кивая в сторону только что хлопнувшей тяжелой двери в столовую.
Макс лишь отрешенно кивает, едва ли вообще услышав сказанное, потому что увлечён запахиванием в рот гречки в перерывах между старательным царапанием другой рукой конспекта по биологии. Его развёрнутая тетрадь формата А4 занимает почти весь небольшой стол, поэтому Алеся недовольно цокает, то и дело переставляя тарелку со своим овощным салатом с места на место, а на реплику Морти и вовсе так глубоко закатывает глаза, что тот невольно повторяет за ней этот жест, ткнув Глеба под рёбра в поисках хоть какой-то поддержки своим словам:
— Слышишь че? — повторяет он, — Говорю Джизус с но...
Он не договаривает, потому что додумывается всё же повернуть голову в сторону собеседника, и слова застревают в горле вместе с куском жареной курицы, стоит ему только наткнуться на взгляд Голубина. Морти, кажется, в секунду жалеет о не вовремя забытом правиле «когда я ем — я глух и нем», которому сегодня стоило следовать, как никогда.
Макс заинтересовано поднимает голову от тетради, не понимая, с чего вдруг так резко прервался привычный для них трёп, но потом оглядывает Голубина, который пытается то ли согнуть, то ли просто испепелить взглядом вилку в своей руке, и понимающе качает головой.
— А что опять случилось? — прожевав гречку, осторожно интересуется он. — Кто-то умер?
Заметив какой-то кипиш, Алеся тоже отрывается от разглядывания в телефоне семейства Кардашьян и, не дождавшись ответа, тянется к Глебу, обвивая ладонью его шею и поглаживая подушечками рисунки на коже:
— Зайчик, — щебечет она, заползая пальцами всё глубже под его воротник, — всё хорошо?
Всё хорошо.
Всё, мать его, просто прекрасно.
— Где Панк? — вместо заведомо ложного ответа он просто игнорирует её, как и большую часть времени, но Михайлов на пару с Лазиным лишь пожимают плечами.
— Я после физры его не видел, вроде у него были какие-то дела в академе, — Морти недоверчиво хмурит брови и с полминуты думает, озвучить ли следующий вопрос, в итоге делает это максимально осторожно. — А зачем он тебе?
Михайлов силится вспомнить, когда Фара последний раз спрашивал местонахождения Бумагина в течение дня, и понимает — не вспомнит, потому что такого не было. В этом никогда и не было смысла — всё равно все припрутся вечером в комнату, и любые вопросы так или иначе всегда можно отложить до этого времени. Но видимо сегодня на повестке дня что-то особенное, поэтому любопытство в крови Михайлова закипает с каждой секундой. Макс и вовсе забывает про конспект, в котором последний абзац про виды естественного отбора закончился на единственных написанных словах «таким образом», и больше не продолжился. Они оба пялятся на Глеба в ожидании хоть какого-то объяснения, но тот лишь слегка кивает в сторону Алеси, вернувшейся в мир бесконечных сторис, и мотает головой, мол — не сейчас и не здесь.
А потом поднимается с места, отодвинув стул с такой силой, что тот оглушительно лязгает, прилетев металлической спинкой в край соседнего стола. Несколько второкурсниц неподалёку от них почти подпрыгивают на месте.
— Зайчик, ты куда? — вновь отмирает Алеся, вскакивая на ноги и даже забывая про свой недоеденный салат, Кардашьянов, запись на ресницы и сторис подружки из Монако.
— Схожу в академ, — бросает Глеб, уже делая шаг к выходу, когда на его запястье смыкаются сразу две Алесиных руки.
Он нервно оборачивается и она наверняка жалеет о своём поспешном решении, но всё же натягивает на лицо улыбку и игриво бормочет:
— Можно с тобой?
— Нельзя.
То, как Алеся обиженно дует губы он уже не видит — разворачивается к ней спиной, даже не успев договорить, и направляется к выходу, стараясь держать себя в руках и не снести нахер с петель чёртову дверь.
Не видит и как она опускается обратно на стул, потеряв окончательно интерес и к еде, и к телефону. Морти даже бровью на это не ведёт — знает, что её обидки на минут пятнадцать максимум, сейчас её личный клоун в лице дражайшего Максима Лазина скажет что-то до тупости смешное про мутации клеток и она нехотя улыбнётся, а потом снова вернётся в свой привычный инстамир и наверняка расскажет одной из подружек, какой Голубин чёртов мудак. Снова.
Иногда Глеб ловил себя на мысли, что испытывает к ней жалость.
Например, в моменты, когда она с особой нежностью лезла в объятия или когда он замечал на себе её внимательный изучающий взгляд. Это определенно было не то слепое обожание, с которым на него обычно смотрели девчонки, это было совсем другое, и от этого «другого» в груди неприятно свербило. Будто бы Глеб и правда что-то для неё значит.
Ей, конечно, безусловно льстило, что девчонки смотрят на неё с завистью не только из-за безукоризненной внешности, но и из-за того, что ей позволено быть рядом с парнем, при виде которого девчоночьей половине «Авроры» приходится выжимать трусы.
Алеся наверняка считала это отношениями. То, что у них происходило.
Глеб считал это удачным и не более чем просто приятным трахом, дружбой с привилегиями.
Он знал Кафельникову лет с пяти, когда друг отца приехал на их привычный субботний бухич не один, а на пару с маленькой девочкой в желтом платье и с бантами. Она Глебу сразу не понравилась — слишком капризная и громкая, ещё и выбросила его коллекционную машинку в пруд, чуть не прибив замечтавшуюся утку. Но мнение Глеба в вопросе её нахождения в их доме стояло где-то как раз на уровне уткиного, поэтому не смотря на его протесты, с того лета Алеся на пару с дядь Женей приезжала в дом Голубиных почти каждые выходные.
В какой-то момент он просто смирился. Когда Кафельникова не строила из себя не пойми что, с ней даже было весело — они воровали с деревьев соседские персики, хотя на участке Голубиных росли точно такие же, ездили вместе с семьями на отдых и даже бывало оставались жить вместе, когда кому-то из взрослых нужно было уехать.
Их отдали сперва в один садик, потом в одну частную гимназию, а следом, естественно, и в «Аврору». Он знал Алесю так давно, что ее наличие в жизни было как само собой разумеющееся, и то что в конце прошлого года на выпускном у третьего курса они напились и потрахались, ни для кого особым сюрпризом не стало — это был лишь вопрос времени.
С тех пор это повторялось с завидной регулярностью. Алеся с дядей Женей не задумываясь приняли предложение отца провести летние каникулы в Барселоне, так что отдых Глеба прошёл под эгидой дружеского секса где-то на берегах Средиземного моря. Вернувшись в «Аврору» первого сентября, Алеся вела себя так, будто официально стала не менее, чем его женой, но Глеб это быстро понял и пресёк на корню — та пообижалась конечно для вида, но потом сама пришла ночью в его комнату, выгнала Михайлова с Бумагиным (Лазин как обычно где-то шлялся) и снова и снова доказывала ему как сильно ей важна их недоделанная «дружба».
Глеба в общем-то всё устраивало, а то как Алеся воспринимала это взаимодействие, его волновало меньше всего — главным было то, что ему ничего не мешало позволить какой-нибудь первокурснице отсосать ему в туалете, а наличие у него по слухам «девушки» придавало девочкам, стоящим перед ним на коленях, какого-то нездорового энтузиазма. Они сосали так самозабвенно, видимо наслаждаясь тем фактом, что он отказался от самой Кафельниковой в их пользу, и изо всех старались оправдать ожидания. Но на самом деле, ему что Кафельникова, что Арзамасова, что Кищук, что кто бы там ни был ещё — они все для него были одним сплошным пятном, и ему было ровным счетом плевать у кого из них во рту сегодня окажется его член. Единственное отличие было в том, что от Кафельниковой он так просто не избавится. Не потому, что она приставучая до пизды и та ещё заноза в заднице, просто отцы их уже заведомо поженили, пожали руки и предвкушали плоды совместного «сотрудничества», поэтому у Глеба не оставалось ни сомнений, ни выбора — с Алесей он проведёт свою жизнь. Они поженятся, возможно заведут детей, а в какой-то момент Глеб начнёт ненавидеть ее также сильно, как его отец ненавидел мать, с которой его поженили как только им стукнуло восемнадцать.
И во всем этом Глеб фиксирует для себя только одно — самое главное.
Никогда, что бы не случилось, какой бы огромной не разрослась ненависть к Кафельниковой — никогда не становиться таким, как его отец.
Никогда.
***
— Сейчас тоже непонятно? — смеётся Кожихов, проводя чёрной шариковой ручкой на плотной бумаге очередную векторную линию.
Это уже четвёртая его попытка объяснить Полине задачу из домашки, и судя по тому, как она расфокусированно мажет взглядом между тетрадкой и учебником — попытка вновь терпит неудачу.
— Я ничего не понимаю, здесь равнопеременное движение? Или какое?— сокрушается Полина, падая лицом на сложённые ладони и бубня откуда-то из-под них. — Неужели я такая тупая?
— Кассандра, если мы договорились, что мне нельзя ничего поджигать, то тебе нельзя заниматься самобичеванием, понятно?
— Понятно, — кивает Полина, поднимая голову и снова утыкаясь в учебник.
Буквы перед глазами расплываются в волнистые линии, скачут друг на друге и даже не собираются в единые строчки, не говоря уже о том, чтобы донести до растопленного мозга хоть какую-то информацию. Стоит Полине даже на секунду отвлечься, хоть на мгновение выпустить из головы формулы, слипшиеся в один огромный физико-теоретический ком, прямо перед глазами сразу появляется он.
Его серо-зелёные глаза повисают размазанными пятнами изнутри век, а в ушах будто до сих пор слышится учащенное дыхание, которым он касался открытых участков шеи. Тонкая кожа на запястье всё ещё горит от касаний его руки, и Полина сама не понимает, как ловит себя но том, что обхватывает пальцами правую руку чуть выше ладони, словно стараясь восполнить фантомные прикосновения.
Их было чертовски мало — эта мысль всплывает в голове раньше, чем Полина успевает её осознать и закопать как можно глубже. Какое-то неконтролируемое помешательство.
Это уже кажется сумасшествием.
Больше всего на свете ей хочется никогда в своей жизни не видеть Голубина, и при этом ей страшно спросить даже у самой себя, что бы она отдала за то, чтобы снова оказаться так близко.
Только вот зачем? Чтобы что?
Даже на расстоянии миллиметра между ними всё ещё остаётся бездонная пропасть.
Такие как он никогда не связываются с такими как она — не тот уровень, не тот статус, в конце концов —
непозволительно.
Нужно просто перестать о нем думать. Звучит так легко, что на секунду даже верится в реальный исход этой затеи, но уже следом в голове снова щупальцами проползают такие мысли, от которых только прятаться под стол или выйти в окно. И все, как одна — об одном.
— Кассандра! — щелчок пальцев раздаётся так близко от лица Полины, что она вздрагивает и отшатывается, впечатавшись лопатками в спинку стула. — Про теорему этого жукоеда всё понятно?
— Про кого? — автоматически переспрашивает Полина, будто бы это единственный непонятный ей нюанс. Ей в самом деле до горящих щёк стыдно перед Кожиховым за то, что она пропускает мимо ушей каждое второе его слово, но она успокаивает себя тем, что обязательно наверстает упущенное в другой день. Какой-нибудь более спокойный день. Такие же у неё в этой школе планируются?
— Про Дирака ходили слухи, что он иногда ел жуков, якобы это стимулировало появление новых нейронных связей, новые ощущения и всё такое, — терпеливо объясняет ей парень, пролистывая рабочую тетрадь и придирчиво рассматривая собственные каракули. — Я хотел дать тебе свои конспекты, но у меня почерк, что называется, «курица лапой», только у моей курицы ещё и аутизм.
Полина фыркает от смеха, и кажется поднявшееся настроение даже немного выталкивает ее со дна бесконечного прокручивания всего произошедшего за последние пару дней, она с искренней благодарностью принимает от Кожихова его бесценную тетрадь, уверив того, что разбирала и не такой почерк, а потом они ещё около часа разбираются сначала с физикой, а потом ещё в довесок и с литературой, где уже Полина помогает заядлому технарю разобраться с поэтикой русских модернистов.
— Ты же учишься со мной на одном факультете, у тебя в крови должна быть ненависть ко всему гуманитарному, — возмущается Кожихов, когда Полина справляется с эссе по Гумилёву минут за двадцать, а он кряхтит над ним уже больше часа, при том что пишет его почти под её диктовку.
— Мой папа очень любит стихи, — объясняет Полина, и от мгновенно нахлынувшей тоски у неё начинает щипать в носу. — Он знает наизусть почти всего Есенина, очень любит Блока, может целый день тебе читать стихи и ни разу не повторится, мы как-то даже проверяли.
— Ого, — Кожихов даже отвлекается от тетради, хотя там и так за десять минут прибавилось дай бог две строчки, состоящие на девяносто процентов из воды. — Он у тебя наверняка очень умный и уважаемый человек.
Полина лишь отстранённо кивает, продолжая диктовать тезисы, хотя от Кожиховской наивности ей хочется вслух рассмеяться. Хоть ребята в школе и не оправдали её страшных опасений — большая часть оказались вполне себе дружелюбными, но многие вещи они всё же воспринимали через призму своей собственной беззаботной жизни, и это накладывало свой отчетливый отпечаток.
Ребята, живущие с первого дня своей жизни в том мире, где для них открыты все двери, а для тех, что закрыты — в секунду за любую стоимость покупаются ключи, разительно не понимают, что в жизни не всегда и не всё зависит исключительно от твоего желания. И человек, учившийся когда-то в государственном педагогическом и мечтавший стать литературоведом, учить детишек и прививать им любовь к поэзии, сейчас шлифует на заводе стальные рейки, протирая старую поношенную робу, стремится только закрыть план по изделиям за месяц и принести домой премию, чтобы прокормить семью.
И что ему сказать? Дать напутствие, чтобы до конца верил в свою мечту? Или может повернуть время вспять и дать возможность сделать другой выбор, отправившись учиться дальше и бросив молодую жену с ребёнком на руках?
Им непонятна обычная жизнь простых людей — у них её просто никогда не было и не будет. Они не понимают, что можно быть умным и способным человеком, и при этом работать на заводе за копейки просто из-за отсутствия как такового выбора. Им не понять, что стремление учиться может быть не из-под палки и не из-за обещанного новенького Porsche за аттестат без троек, а ради затмевающего всё до шума в ушах желания вылезти со своего болота. Выползти самой, вытащить родителей, лишь бы только коснуться хоть кончиками пальцев той самой «хорошей» жизни, которая кому-то преподносится с рождения на блюдечке, а кому-то достаётся только через карабкание вверх по отвесной стене.
Именно в этом между ними огроменная яма, бездна, которую не заполнить ни Сониным дружелюбием, ни Джизусовским желанием помочь — они никогда не поймут друг-друга, всё же с самого начала Лиза была права, когда мечтательно размышляла там в ярославской тридцать четвёртой школе: за стенами «Авроры» совершенно другой мир, и в этом мире либо учиться жить по их правилам, или возвращаться в свой.
Вот Джизус калякает эссе, выводит буквы, хоть они и получаются кривоватыми и пляшущими по строчкам, но глобально он на это эссе может покласть большой болт и ничего в его жизни от этого не изменится. Пока родители будут платить — он будет здесь учиться, чего не скажешь про Полину, которой преподаватель по высшей математике после её опоздания на пару прямым текстом сказал — любая провинность ученика на гособеспечении ведёт к поднятию вопроса на собрании деканата о целесообразности финансирования того, кто не прилагает должных усилий. У Полины здесь нет выбора, что называется — «маши крыльями или сдохнешь», поэтому, покончив наконец с Джизусовским эссе, она тянется к учебнику по матанализу, и Кожихов, заметив это, издаёт какой-то странный печальный вздох.
— Чего ты кряхтишь? — интересуется Полина, наобум раскрывая книгу и тараща глаза на какую-то совершенно неадекватного вида формулу. — Тебя же это обошло стороной, радуйся.
— В смысле? — недоуменно моргает Джизус, даже забывая о своём недовольстве. — Меня освободили от домашки, а я не в курсе?
— Ты же не ходишь на высшую математику, — непонимающе хмурится Полина, на что Кожиховские брови ещё сильнее ползут вверх. — Тебя ведь там не было сегодня...
Он тыкает себе пальцем в грудь, как бы уточняя — «это меня-то не было?», и Полина окончательно теряется, так и продолжая сидеть с открытой на алгебраической функции страницей.
— Ты там был, да? — осторожно уточняет она, уже догадываясь, и он кивает, поджимая губы.
— Кассандра, ты сейчас наверное сильно удивишься, но я ещё раз повторю — мы на одном факультете учимся, — с усмешкой терпеливо объясняет он. — У нас с тобой совпадает всё расписание, кроме факультативов по выбору. Предложил бы тебе и на факультативы вместе ходить, но боюсь ты меня на половине не заметишь.
— Почему?
— Потому что Голубин на них тоже ходит.
Какой внезапный удар под дых.
Полина готова поспорить, что покраснела до самых кончиков ушей, но дважды словив ртом воздух всё же находит в себе силы равнодушно вздернуть нос и натянуть на лицо почти не наигранное недоумение:
— Причём здесь Голубин?
— Да брось, Кассандра, — грустно усмехается Джизус, — ты на него всю пару пялилась, буквально глаз не отводила, я знаю, потому что... — он запинается, снова смяв непослушными пальцами уголки мягкой кожаной тетради. — Неважно. Я всё понимаю, это же Фара, чертова рок-звезда этой школы, я просто хотел тебя попросить... Наверное это тупо и ты сочтешь меня за придурка, но пожалуйста, держись от него подальше.
По побледневшему лицу Кожихова понятно, что эта тирада далась ему нелегко, и он выпалил ее так, что Полина успела всего дважды моргнуть. А потом просто уставилась на него так, будто видит впервые в жизни, все ещё не осознавая, что они на полном серьезе сейчас говорят про Голубина.
В этой школе вообще есть место, где он не будет ей напоминать о своём тупом существовании? Как можно выкинуть его из головы, если он буквально вездесущ — куда бы ты не пошёл, с кем бы ты не разговаривал, ты так или иначе на него наткнёшься. Не то, чтобы без участия Джизуса она перестала о нём думать, но он явно подлил масла в огонь, и теперь пламя в голове неслось с огромной скоростью, сметая всё на своём пути, оставляя после себя только то, что связано с ним.
Руки, губы, глаза, твою мать, да исчезни...
— Он просто кретин, Полина, — Джизус видимо считывает её долгое молчание как знак недоверия и впервые называет её по имени, от чего разговор и вовсе становится до неуютности серьезным. — Правду тебе говорю. Я за эти три года много чего повидал от их шайки-лейки, и поверь, хорошего там было крайне мало. Не было вообще.
Неужели Полина со стороны и правда похожа на помешавшуюся? Раз даже Джизус заметил, что она пялится, а это она ещё старалась себя контролировать.
В чём вообще дело? Он ей даже не то, чтобы нравится...
Нет, определенно не нравится, Джизус прав — заносчивый кретин с раздутым до необъятных размеров самомнением, только и всего.
Только почему так трудно выбросить его из головы...
— Да мне... — Полина запинается на первом же слове, потому что слова выходят из горла как через толстый слой ваты, но решает быть честной до конца. — Он мне не нравится. Ну, то есть, он объективно, конечно, симпатичный, но мне нравятся совсем другие парни.
— Какие? — спрашивает Джизус, как только она успевает договорить.
Полина коротко смеётся и смущенно улыбается, опуская взгляд в учебник и быстро листая его до нужной страницы, почти шепча:
— Смешные, — тонкие странички шелестят под пальцами, — добрые, отзывчивые...
Краем взгляда она замечает на лице Джизуса улыбку и всё же добавляет:
— И зажигательные.
— Кажется, я даже одного такого знаю, — смеётся парень, откидываясь на спинку стула и рассматривая Полину, слегка склонив голову.
— Да что ты? — она снова краснеет, только уже со смущенной улыбкой, и безрезультатно делает вид, будто бы ей крайне интересна какая-то из бесконечных парабол на страницах учебника.
Джизус только успевает открыть рот, чтобы что-то сказать, но договорить у него не получается — дверь в учебную комнату с размахом распахивается и в неё вихрем влетает Соня, попутным ветром всколыхнув страницы раскрытых учебников на соседних столах.
— Тебя Стрекоза повсюду ищет, быстро, идём! — она вытягивает Полину из-за парты, даже не давая собрать вещи, и на её возмущения лишь отмахивается. — Потом всё заберёшь, или вон Джизус пусть...
— Ну нет, я иду с вами, — обрубает он на корню, быстро сгребая в рюкзак вещи со стола, и судя по Сониному выражению лица она слишком обеспокоена, чтобы ему перечить.
— Ладно, только быстро, — голос Сони доносится уже из-за закрывающейся двери, потому что она несётся вперёд не оборачиваясь, пока Полина с Владом изо всех сил пытаются за ней успеть.
— Ларионова, стой... Да стой я тебе говорю, — не выдерживает Полина, догоняя её в коридоре за несколько широких шагов и цепляясь обеими руками в рукав кашемирового свитера. — Скажи, что случилось?
Соня нервно оборачивается, закусив губу, протяжно вздыхает и упирается взглядом прямо в глаза Полины:
— Она всё знает, — быстро выпаливает она, и тут же разворачивается, убегая вниз по лестнице, пока Полина остаётся стоять, как вкопанная, ощущая резкое покалывание в ватных ногах. С лестничного пролёта на этаж ниже доносится отчаянный голос Сони: — Евсиченко, она мне голову оторвёт, пойдём уже.
— Ну же, идём, — тянет Полину за руку Джизус, и среди кучи свалившихся за секунду мыслей в её голове плещется одна незаметная — его руки очень холодные.
Совсем не такие.
Совсем.
***
Прохладный воздух наступающих сумерек пахнет свежестью и щиплет первым осенним холодом нос. Глеб устойчиво шагает в сторону уже опустевшего академического корпуса, почему-то полный уверенности, что непременно найдёт там того, кого ищет. Не уверен только в том, что и правда хочет его найти. В голове мечутся неконтролируемым роем слова, которые он хочет высказать Бумагину, только во внятные предложения они никак не собираются складываться. Все варианты сказанного, что он прокручивает у себя в голове, звучат так жалко, что услышь он сам себя — рассмеялся бы в лицо до хрипа. И так хуево это звучит потому, что так или иначе сводится к нездоровой идее защитить. Дерьмо, дерьмо, дерьмо. Он даже тормозит под кривоватой ивой, опирается ладонью на неровную кору и вглядывается в сгустившиеся сумерки, ещё раз пытаясь вдуплить, какого хуя с ним вообще происходит. Сейчас предельно внимательно — он пытается найти Бумагина и дать ему пиздов за то, что тот позволил себе причинить ей вред. Херня. Какая же, твою мать, херня. Дело не в ней. Определенно, точно, на все сто процентов не в ней. На её месте мог бы быть кто угодно, и он бы также взбесился, потому что всё это создаёт проблемы. Он злится, потому что Бумагин его ослушался. Злится, потому что это могло повлечь за собой последствия. Злится, потому что применять силу на том, кто слабее — полная хуйня. Дело не в ней. Не в ней ведь дело. Ему всё равно. Но что-то всё равно неприятно сводит внутри, и он со злостью отталкивается от этого осточертевшего дерева, краем уха слыша как по каменной кладке на тропинке начинает накрапывать дождь. В просторных коридорах корпуса как всегда темно, и Глеб решает двинуть сразу в сторону шестого крыла, где возможно Панк решил скрыться от мира как это обычно делает он сам. Подтверждение этим словам всплывает перед глазами ссутулившимся силуэтом на одном из знакомых подоконников, стоит ему только оказаться на пороге знакомого помещения. — Что, тоже заебло? — хрипло спрашивает парень, даже не обернувшись на тихие шаги, которые остановились буквально в паре метров от него. В тишине слышится глубокий вдох. Протяжный выдох. Спокойнее, только спокойнее. — Я искал тебя. А вот теперь Бумагин оборачивается, убирает в карман айкос и даже слезает с подобия подоконника, недоверчиво хмурясь. В полумраке видно, как удивленно ползут вверх его брови, он почти беззвучно переспрашивает — «меня?», и Глеб ему в ответ кивает. Вглядывается из темноты в знакомое лицо и пытается угомонить внутри то, что готово сорваться с цепей и лететь рвать глотки, брызгая слюной во все стороны. Оттягивает назад цепи, и бесы хрипло и протяжно воют, задрав головы и раздирая когтистыми лапами землю. Это же, твою мать, Панк. Понимание приходит с опозданием. С огромным, длинной в мгновения, в которые Глеб впечатывает его лопатками в стену, зажимая предплечьем горло. Какого хуя это с ним происходит?! — Какого хуя?! — вторит его мыслям Панк, безуспешно дёрнувшись в попытке скинуть с себя руку и выбраться. Он, блять, понятия не имеет, какого. Ни малейшего. Ни одной идеи. Панк просто смотрит на него из темноты, и без того почти чёрные глаза вообще теряются и превращаются в густок отсутствия света: — Поговорим? — хрипит он, шумно сглатывая, ещё не отойдя от удара. Глеб кивает. А сам внутри молится. Всем знакомым богам, лишь бы тот не спросил того, на что у него нет ответа. — Тогда начинай, — сдавленно почти шипит Панк, потому что Глеб неосознанно прижимает руку сильнее. — Я весь во внимании. — Какого хуя ты сделал?! Какой всеобъемлющий вопрос. Точно стоит тех часов, которые Глеб потратил на обдумывание этого разговора. Бумагин непонимающе сводит брови. Не то, чтобы прям не догадывается, к чему идёт разговор, но слегка не верит, что Фара только что впечатал его лопатками в стену из-за какой-то подсоски. — О чём ты? — всё же спрашивает с напрягом. Потому что не верит. Очевидно же, дело в другом. Не может его так крыть из-за этого. Из-за неё? Какой ебаный бред. — Ты блять прекрасно знаешь о чем я, — Глеб срывается, отпускает руку от чужого горла, но ладонь другой руки приземляется плашмя об стену в нескольких сантиметрах от лица Бумагина. — Что ты сделал с этой девчонкой? Да ну... Да ну нет. Бумагин на секунду даже забывает, что только что тёрся со стеной, и как-то слишком липко ухмыляется, недоверчиво прищурив глаза. — Ах, вот в чем дело... — тянет он с улыбкой, разглядывая из-под полузакрытых век лицо друга. — Ничего такого. Почему-то эта фраза не вызывает спокойствия, особенно после того, как он хрипло добавляет: — Ничего такого, чего бы мы не делали раньше. Глеб устало закрывает глаза. Считает в уме сначала до трёх, потом до десяти, потом обратно, но нихера не помогает, стоит ему открыть глаза, увидеть лицо Бумагина и хоть на секунду представить, что тот мог сделать из огромного списка «что они уже делали раньше», и сдерживаться становится невыносимо. Главное — убедить себя, что это никак с ней не связано. Никак, твою мать, не связано. Он снова протяжно выдыхает, а потом берет Панка за плечи и ощутимо трясёт пару раз, так, что тот наверняка шлепается оба раза об стенку, потому что хмурится от неприятных ощущений: — По факту скажи мне, что ты с ней делал, — чеканит Глеб почти по слогам. Спрашивает, а сам не замечает, как впивается пальцами в худые плечи Бумагина. Подавляет желание закрыть уши и не слышать ответа, потому что... Хуй его знает. Просто потому что. — Просто немного припугнул, че ты доебался, первый раз что ли? Эта простая реплика рушит Глебу весь стеклянный замок, который он так тщательно выстроил за последние несколько часов. Это же нихера не в первый раз, Панк и раньше творил хуйню, только почему эта нездоровая цепная псина внутри не рвалась наружу в попытке раскромсать его лицо? — Она разгуливает по школе, блять, фактически с отпечатком твоей ладони на руке, а ты спрашиваешь чё я доебался, серьезно? — Не только на руке, — ухмыляется Бумагин, и благо он не замечает, как ноздри Голубина секундно дергаются, а на ладонях внутри остаются мелкие полумесяцы от впившихся ногтей. Ему явно необходимо уточнить, просто уточнить, но рука сама собой возвращается в исходное положение, перекрывая Панку доступ к кислороду и заставляя его тёмные глаза резко метаться в пределах глазниц: — Что ещё ты сделал кроме хуйни с рукой? — Глеб прикладывает нечеловеческие усилия чтобы сохранять голос привычно-спокойным. — Трахнул её? Вот теперь точно в пору закрыть уши. Этот вопрос задал даже не он, это вырвалось рыком из груди, и ему даже в секунду становится страшно от того, как сжимается клетка рёбер в ожидании ответа. Он обязательно спросит у себя, что это за ебаная херня. Спросит потом. Сейчас важно только: — Не трахнул, — равнодушно пожимает плечами Бумагин, шумно сглатывая, но даже в этом положении вдруг возвращает на лицо липкую ухмылку. — Не успел. Но меня пугает твой интерес, Фара, только не говори, что ты... Рука уходит глубже сама собой, и Бумагин давится собственными недосказанными словами. Ощущение скользящего по ноздрям спертого воздуха, которым наполнен один из старых коридоров, совершенно не успокаивает, поэтому Глебу хочется с треском выломать заколоченную оконную раму и вдохнуть свежий воздух до боли в легких, но вместо этого он трясёт головой в попытке избавиться от наваждения, отпускает Бумагина и снисходительно усмехается. Находит внутри силы натянуть на лицо привычную маску самодовольства и смотрит на Панка так, что только кретин после этого не усомнился бы в своих словах. — Фара, я нихуя не понимаю, — честно признаётся он, потирая горло, и Глеб почти обречённо выдыхает «я тоже», вовремя опомнившись: — Хули непонятного, когда я говорю, что-то не делать — не делай этого. Она могла тут же пойти и рассказать об этом, у неё на руке огромное доказательство, и твоё счастье, что она какого-то хуя всё ещё молчит. — Хорошая девочка, — скалится Бумагин. — Ты меня понял? — не выдерживал Глеб, — Никакого рукоприкладства, тем более к тем, кто не может тебе ответить. — Ладно, никакого рукоприкладства, я понял, — цедит Панк, цепляя с подоконника потрёпанный рюкзак. — Идём в комнаты? — Я посижу немного — Глеб кивает на просторный подоконник. — Как-то и правда заебло. — Как хочешь, — пожимает плечами Бумагин, разворачиваясь к коридору. Делает пару шагов, но оборачивается. Будто бы о чём-то забыл. — Позволь всё же уточнить, — хрипло бормочет он, стоя в полоборота, и тусклый свет ближайшего освещенного коридора мажет по его тощему лицу. — Если бы я её просто трахнул, претензий бы не было? Давай же, ответь. Если бы он её трахнул. Если бы он, твою мать, трахнул её, что тогда? Скажи ему. Скажи, что он вмазался острыми лопатками в стену только из-за того, что ты на секунду допустил в голове эту мысль. Скажи ему, блять. Скажи. — Нет, — слово вырывается из груди с каким-то бульканьем. — То есть, если я захочу всё же выебать её, тебе будет похуй? — Похуй, — соглашается Глеб, и бесы внутри недоверчиво вытягивают глотки, жалобно скуля и поджимая куцые хвосты. Тебе ведь так похуй. Определённо. — Славно, — улыбается Бумагин напоследок и скрывается за углом тёмного коридора.